– Держи их, держи! – закричал он. – Жандарм!
Головы юнг исчезли.
Вместо «№ 3» вышло нечто невероятное. Еще несколько тактов ухали октавами[211] басы-геликоны и бухал турецкий барабан: на них лимоны не оказали никакого действия.
Музыка смешалась. Умолкли в смущении и басы-геликоны. Только барабанщик с испуганными глазами колотил по шкуре барабана палкой и бил в тарелки, уставясь в нотную тетрадь, пока на него не прикрикнул капельмейстер.
Публика сгрудилась около павильона. Слышались возмущенные голоса и смех. Жандарм, подобрав саблю, побежал куда-то, вернулся и остановился у павильона, оторопело крутя черный ус.
Растерянные музыканты объяснили капельмейстеру, что случилось.
– Да где же они? Какие юнги? Кто их видел? – слышались из публики голоса.
– Да они тут, в кустах, наверное, спрятались! – догадался кто-то.
Жандарм приосанился, твердой походкой направился в кусты и раздвинул ветки саблей.
– Так точно! Здесь они, голубчики!
Под кустом, сжавшись в тесный комок, сидели с испуганными бледными лицами трое юнг. У младшего в руке был зажат нетронутый лимон.
– Вылезайте! – приказал жандарм.
Юнги вылезли из-под куста и отряхнулись.
Трехцветный флаг
Сестры Могученко гуляли в этот вечер по нижней аллее бульвара. В те годы и в столицах, и в провинциальных городах можно было встретить в местах общественных гуляний вывески: «Простолюдинам вход воспрещен». В Севастополе такого запрета не существовало, но сам собой сложился обычай, что по верхней аллее, где играла музыка, гуляли господа, а по нижней – простой народ: канцелярские служители с женами, штабные писари, мастеровые доков, матросы, девушки из городских слободок. Иногда с верхней аллеи снисходили до нижней армейские и флотские офицеры; никому не запрещалось и с нижней аллеи восходить на верхнюю, хотя там и дежурили для порядка жандармы. Но, в общем, обычный порядок соблюдался – так и на корабле матросский бак и офицерский ют живут обособленной жизнью.
Сестры Могученко появлялись на бульваре не часто, но их появление замечали.
Завсегдатаи бульвара говорили:
– А-а! Вот и трехцветный флаг явился!
Наташа, Ольга и Маринка приходили на бульвар, повязанные платочками – белым, красным и синим, – и шествовали всегда в одном порядке: слева Наташа, справа Маринка, посредине Ольга.
На скате между аллеями стояли мичман с озорными глазами, Нефедов-второй, и какой-то гардемарин.
– Смотри, Панфилов, – сказал мичман гардемарину, – это наша достопримечательность – трехцветный флаг. Сегодня флаг с траурной каймой…
На левом фланге шеренги сестер Могученко выступала сегодня Хоня в черном платочке. Ее не видели на бульваре с прошлого лета.
– Пойдем познакомимся, – предложил гардемарин. – Эта в черном платочке прямо красавица. Какие тонкие черты лица!
– Все четыре хороши. Это сестры. Мне больше нравится та, что в синем платочке, – задорная девчонка. Только сегодня она что-то печальна.
– Пойдем развеселим…
– Нельзя. Ты, прибыв из Кронштадта, еще не знаешь наших порядков. Видишь, за ними «в затылок» идут трое. Пожалуй, явится и четвертый… Конвой в полном составе!
– Жаль. Впрочем, у меня музыкальное дело. Я кое-что задумал.
– Что еще?
– А вот увидишь или, вернее, услышишь. Прощай!
За сестрами неотступно следовали в ряд: Ручкин, Стрёма и Мокроусенко, каждый за своей милой. Если говорить о Ручкине, то это вышло само собой, что он шел «в затылок» Хоне. Ему сегодня нравилась Маринка – смирная, тихая и печальная. Отчего печаль, Ручкин догадывался: Погребов не пришел. Куда он подевался? Чувствительное сердце Ручкина заходилось от жалости: ему хотелось утешить Маринку.
Ручкин придумывал самые нежные и веселые слова, чтобы развеселить Маринку. Уж не рассказать ли им всем историю, что от царского лекаря Мандта прислан циркуляр: лечить все болезни рвотным орехом?! Уже Ручкин готов был перейти с левого фланга на правый, но подумал: а вдруг только начнешь рассказывать, а Погребов и явится! Нет, не надо! Хоня Ручкину нынче не нравится совсем, даже ни одного обидного слова ему не хочет сказать.
Соперничать с Мокроусенко Ручкину и в голову не приходит. Ольга то и дело оглядывается через плечо и одаривает шлюпочного мастера улыбкой: она только сегодня узнала, что Станюкович хотел повесить Мокроусенко за отпуск леса Тотлебену. Это льстит Ольге, она честолюбива. Мокроусенко смотрит козырем: что и говорить, герой! О Наташе нечего и думать: у нее даже уши порозовели, когда Стрёма начал «в шаг» читать стихи, еще не слышанные никем:
«Откуда у Стрёмы что берется!» – с завистью думает Ручкин.
И Мокроусенко понравились стихи. Наташа вслух призналась Хоне:
– Ах! Если бы я грамоте умела! Я бы списывала на бумагу песни и на сердце их носила. Что за кружево можно из слов сплести!..
Маринка шла поникнув головой.
– Стрёма, чего это Погребова нет? – тихо спросил Ручкин у Стрёмы.
– Погребова нет? Пропал Погребов. Мы все думали: куда он девался? А его – по секрету – с флотской командой в Николаев послали: порох и бомбы принимать…
– Вон что! А скоро ль он вернется? – громко спрашивает Ручкин.
– Когда вернется – как сказать? С транспортом и вернется. Это ведь не морем, а сухопутьем. А скоро дожди пойдут. Дороги испортятся. Месяц пройдет, а то и больше. То ли дело море!..
Разговор идет все время так, будто у сестер свой разговор, а у кавалеров – свой. Переговариваться прямо или разбиться на пары и затеять свой душевный разговор вдвоем днем на бульваре считается неприличным. Поэтому на слова Стрёмы отзывается Ольга:
– Последние денечки, сестрицы, догуливаем: того гляди, дожди пойдут!
В этих словах заключен вопрос, обращенный к Стрёме: «А может быть, Погребов до дождей успеет вернуться?»
Стрёма отвечает:
– Пожалуй, что раньше небесных дождей англичанин с французом начнут нас поливать чугунным дождем со свинцовым градом.
Белая акация
На бульваре заиграла музыка, расстроилась внезапно и замолкла. Сверху послышались крики. Поднялась суета. Народ и с нижней аллеи кинулся наверх. Побежали туда и сестры Могученко. Кавалеры напрасно пытались проложить им дорогу в середину толпы. Народ густо роился около павильона.
В это время на опустевшей верхней аллее показался адмирал Нахимов в сопровождении своего флаг-офицера Жандра. Нахимов остановился напротив павильона и приказал Жандру:
– Александр Павлович, узнайте, что там такое.
– Есть!
Жандр пробился в середину толпы. Узнавая нахимовского флаг-офицера, люди давали ему пройти. Через две-три минуты толпа раздалась надвое, и флаг-офицер вышел оттуда, подталкивая в спины трех юнг; за ними шли капельмейстер оркестра, мичман Нефедов-второй и гардемарин Панфилов. Жандарм в кивере и с саблей шел позади всех.
Юнги озирались волчатами. Веня, увидев Панфилова, показал ему лимон, скорчил рожу и погрозил кулаком.
Капельмейстер откозырял Нахимову и доложил ему о случившемся.
– Ба-а! Да все знакомые лица! – сказал Нахимов, улыбаясь. – Веня, Трифон, Олесь. Что это вы? Зачем ели лимоны?! Ели?
– Ели, Павел Степанович! – в один голос ответили Тришка и Олесь.
– А ты что же, Веня, не ел?
– Уж больно кислый! Да я подумал: снесу лимон батеньке, он любит с лимоном чай пить…
В толпе засмеялись.
– Нехорошо, брат! Вы, значит, сговорились все трое?
– Сговорились, – ответил Веня.
– А ты не съел? Ай-ай-ай! – под общий смех укорял Веню Нахимов. – Всю музыку испортил? Кто вас научил?
– Никто не научил, мы сами, – твердо ответил Веня.
– Маэстро[212], – обратился Нахимов к дирижеру оркестра, – продолжайте концерт…
Капельмейстер откозырял и направился к павильону. Оркестр грянул, очень старательно повторяя неожиданно прерванный «№ 3».
– Жандарм! Доставь юнг ко мне в штаб. Я разберусь.
– Слушаю, ваше превосходительство! – ответил Нахимову жандарм. – Однако они убегут с дороги…
– Нет, не убегут. Вот этого мальца возьми за руку, держи покрепче. Товарищи его не бросят. Я скоро буду. Сдай их там Андрею Могученко.
Нахимов двинулся из круга. Перед ним почтительно расступились.
Сумерки накрывали город. Толпа на бульваре быстро редела. Музыка замолчала. Сестры Могученко пошли домой. Впереди Ольга с Мокроусенко, за ними Стрёма и Наташа.
Ольга фыркала:
– Это всё вы, Мокроусенки! Всё Олесь!
– Так я же ничего не знаю. Чи Олесь, чи Веня. Два сапога пара.
К Хоне подошел гардемарин Панфилов и предложил ее проводить. Теперь Маринка осталась одна. Она опустилась на край садовой скамейки. Ручкин направился к скамейке, где сидела девушка, но, увидев, что на другой конец скамьи уселся мичман с озорными глазами, пошел прочь.
– Стоит ли печалиться, портить красоту? – обращаясь к Маринке, произнес мичман.
Маринка взглянула на Нефедова и спросила:
– Вы которого экипажа, господин мичман?
– Увы! Мой корабль покоится на дне морском. Я с «Трех святителей»…
– Ах! Вы его знаете! Наверное знаете!
– Кого? – смею спросить.
– Комендора Погребова.
– Да, как же.
– Знаете? Сударь, это верно, что Нахимов его отправил с командой за снарядами?
– Нет, не слыхал. Если б отправили, мне было бы известно…
– Я знала! Я знала! Он погиб! Я в этом виновата! Он мне сказал, что не снесет позора и погибнет вместе с кораблем. А я!.. А я!.. – заливаясь слезами, пролепетала Маринка. – Я над ним посмеялась, не поверила, думала – хвастает. Не отговорила, не утешила.
Мичман задумался. Комендор Погребов не явился на перекличку. Никто не знал, где он и что с ним. Его записали без вести пропавшим. Нефедов вспомнил трюм корабля, куда ему перед затоплением «Трех святителей» пришлось спуститься с фонарем… Мичману вспомнились крысы, одинокий на палубе капитан Зарин, жуткая тьма сырого трюма, журчание воды…
Мороз пробежал по спине мичмана при этом воспоминании, словно в темном лесу один на дороге ночью, а из-за каждого куста смотрят, притаясь, разбойники. «Струсил!» – бранил себя, слушая рыдания Маринки, Нефедов. После ее слов он уверился в том, что комендор Погребов остался на корабле, чтобы вместе с ним погибнуть. Это он, наверное, и поднял на бушприте гюйс…
Мичман тяжело вздохнул. Неожиданно в воздухе разлился сладкий запах. Взглянув вверх, Нефедов увидел над головой, на ветке акации, кисть распустившихся белых цветов: это бывает иногда осенью с акацией, яблонями, черемухой, со всеми растениями, пышно цветущими весной. Осенью, в последние золотые дни, на них появляются одинокие цветы. Мичман встал на скамью, сорвал кисть и положил ее на колени Маринке. Девушка рассеянно взглянула на цветы.
– Пойду догоню наших, – сказала она, вставая.
Мичман пошел с ней рядом и заговорил о Погребове. Он хвалил его: это был лихой комендор! А как его любили товарищи матросы! А при Синопе! Он так часто палил, что у него раскалилась и чуть не лопнула пушка!
Маринка перестала плакать, не гнала от себя и слушала Нефедова. Он нашел верный путь к сердцу девушки и хвалил, хвалил погибшего комендора.
Трое юнг
Тем временем жандарм привел троих юнг в штаб. Дорогой жандарм держал Веню за руку. Юнга и не пытался вырываться. Но, лишь подошли к крыльцу штабного дома, Веня ловко выдернул руку из жесткой руки жандарма и взбежал на крыльцо, опередив всех.
Андрей Могученко дремал, сидя на клеенчатом диване в дежурной, дожидаясь адмиралов. На столе тихонько булькал приглушенный самовар. Веня с разбегу ткнулся в грудь отца и протянул ему лимон:
– Батенька, я тебе лимон принес!
– Спасибо, сынок! Вот уж спасибо! Да ты откуда?
– С бульвара. Сейчас еще придут. Ты спрячь лимон.
– Али ты его где слимонил? – пошутил отец, пряча в карман лимон.
Веня не успел ответить: в дежурную вошли юнги и за ними жандарм.
– По приказанию его превосходительства адмирала Нахимова принимай арестантов. Все трое налицо. Без расписки.
– Арестантов? Тришка – ты? Олесь? А третий кто же?
– А вот он, первый-то вбежал. Он и есть третий.
– Что-то не пойму…
– Его превосходительство сейчас придут и разберутся. Тогда и поймешь. Бунтовщика вырастил! Имею честь просить прощения. Бывайте здоровеньки…
Жандарм звякнул шпорами, повернулся и ушел.
– Арестанты? А-а? – Могученко покачал головой. – Ну садитесь, арестанты, ждите решения… Я пойду взгляну, не идет ли Павел Степанович.
Он ушел. Юнги сели на диван и шепотом переругивались.
– Який же ты дурень, Веня, – говорил Олесь, – не съел лимон! Съел бы – «где улики?». Мы б сказали: «И не бачили[213] лимонов нияких! А только корчили рожи от музыки!»
– Карцера нам не миновать. Посадят в трюм на блокшив. Крысы, братцы, там с кошку!
– Попадись мне теперь этот гардемарин! – ворчал Трифон. – По гривеннику обещал, а сам убежал. Сдрейфил[214]!
– Мы бы его в трое рук отмолотили, – согласился Веня. – Только где его достанешь!
Не успел Веня произнести эти слова, как в дежурную вошел гардемарин Панфилов.
– Вот и они все трое! – воскликнул он. – Юнги! Что же вы расселись, не встаете, когда входит начальник?
– Мы арестанты, а не юнги. А ты гардемарин еще, а не офицер! – угрюмо ответил Трифон.
– Арестанты? Вот и я сяду рядом и тоже буду вроде.
Юнги потеснились.
Панфилов сел с краю на диван.
– Обещал по гривеннику, а сам убежал! – упрекнул гардемарина Веня.
– Правильно! Между прочим, я затем сюда и явился, – согласился Панфилов, достал из кошелька два гривенника и отдал их Олесю и Трифону.
– А мне? Это что же, братцы! – возмутился Веня. – По условию всем по гривеннику.
– А условие было – кто лимон съест. А ты не съел…
– Я не съел? А где же он у меня? – Веня показал пустые руки и вывернул карманы брюк. – И за пазухой нет. Хочешь – обыщи…
– Братишки, верно, что он съел лимон?
– Верно, господин гардемарин! – подтвердил Трифон. – Мы и моргнуть не успели, как он дорогой сразу проглотил.
– Ну ладно, получай гривенник.