Дьякон[275] машет погасшим кадилом[276], ходит с длинной, в полтора аршина, свечой, погашенной ветром, вокруг покатого столика с иконой и кланяется попу; поп тоже ходит вокруг и кланяется дьякону.
Оба поют на разные голоса:
– «Правило веры и образ кротости, воздержание учителю, явися стаду твоему…»
– Бомба! – крикнул протяжно сигнальщик с банкета.
– «Ты бо явил смирение высокое, нищетою богатое…»
– Пить полетела! – весело кричит сигнальщик, и все, не исключая дьякона и попа, подняв головы, следят за рыжеватой полоской дыма в высоте, обозначающей полет бомбы к Южной бухте.
Только один Нахимов стоит недвижимо и смотрит все в одну точку пустого неба.
Молебен заканчивался. Пока он шел, и с Малахова кургана послали в сторону англичан три залпа. Дьякон, поднимаясь на носки, чтобы громче вышло, прокричал «многая лета».
И, как будто в ответ дьякону, с батареи Веня услышал звонкий голос мичмана Нефедова-второго:
– Орудия к борту!
Грянул четвертый залп и ревом своим покрыл голоса певчих.
Сквозь гул пушечных раскатов опять из дыма прозвучал голос:
– Бомба! Наша! «Жеребец»!
Развевая косматую гриву, тяжелая бомба, пущенная продольно, шмякнулась с конским ржанием близ батареи и в то же мгновение разорвалась.
– Носилки! – крикнул тонким голосом сигнальщик.
– Носилки! – откликнулись ближе.
– Есть! – ответили от башни, и два арестанта, бросив на землю цигарки, побежали с носилками на батарею.
Веня забыл все и кинулся вслед за арестантами.
Срываясь с голоса, флаг-капитан Нахимова читал приказ о зачислении месяца службы в Севастополе за год.
Веня вернулся испуганный и бледный и, схватив отца за руку, сказал, задыхаясь:
– Батенька! Нефедова убило! Ты смотри дома не брякни. Маринка с ума сойдет…
– Вот тебе и «многая лета»! – сказал Могученко.
Молебен кончился.
– «Аминь!» – дружно пропели певчие.
– «Аминь!» – значит «кончено, баста». Пойдем, сынок, к пирогам!
По дороге к дому Андрей Могученко шел, не разбирая, где мокро, где сухо, и забрызгал сапоги желтой грязью. Веня едва поспевал за отцом рысцой.
– Батенька! А приказ про меня читали?
– Эна! Самое главное и прозевал. Читали, конечно.
– А что в приказе сказано?
– Царь повелел, чтобы с Рождества Богородицы[277] время шло в двенадцать раз скорее. Месяц за год. День за час. И ночь за час. Не успел проснуться – спать ложись. А тут и помирать пора… Что ни час, к расчету ближе.
– Как же это: месяц – за год?
– Очень просто. Все у нас теперь завертится колесом. Ты вот сколько времени не был у меня в штабе? Поглядел бы, что с часами сталось, – минутная стрелка в пять минут полный круг обходит. А кукушка совсем неистовая: и прятаться не поспевает – все время непрерывно кукует! Нет ей покоя.
– Все тебе смехи! А говорил, про меня приказ…
Могученко остановился и положил тяжелую руку на плечо сына.
– В кого ты у меня – очень глупый или очень умный? Не пойму, парень. Сколько было тебе лет к Рождеству Богородицы?
– Девять…
– Сколько с той поры прошло до Николы, по нынешний день?
– Три месяца.
– Ну, сколько тебе по царскому приказу ныне лет?
Веня раскрыл рот, вытянулся, набрал полную грудь воздуха и ответил:
– Двенадцать!
– Ну? Сразу на три вершка[278] вырос!
– Батенька! – в восторге кричал Веня, срывая с плеч шубейку. – Держи ее. Возьми шапку. Давай мне фуражку…
Могученко подхватил шубейку и шапку Вени и нахлобучил сыну на голову свой форменный картуз.
– Ура! Многая лета! – закричал юнга и во всю прыть пустился назад, в гору, на курган.
Андрей Могученко стоял, глядя вслед сыну, и, поглаживая бакенбарды, усмехался.
Могученко-четвертый
На кургане стало тихо и мирно. Как всегда в полдень, канонада умолкла. Народ после молебна быстро разошелся. Матросы и офицеры укрылись по блиндажам и землянкам завтракать. Только маячили часовые на своих местах да на банкетах дежурили сигнальщики. По случаю праздника работы на кургане не производились. Грачи, черные вороны и галки копались около помойных ям, сердито отпугивая назойливых воробьев. Солнце жарко пригревало, и кое-где на протянутых веревках трепались по ветру матросские фуфайки.
Веня направился к Белой башне, где в нижнем этаже, в небольшом отсеке, занятом прежде пушкой, находилась канцелярия начальника Малахова кургана.
Круглое окно отсека, откуда раньше смотрела в чистое поле пушка, заделано взятой откуда-то квадратной оконной рамой. Приоткрыв дверь, Веня увидел под окном за столом знакомого дежурного писаря – Николая Петровича Нечитайло. На столе перед писарем лежали гусиные перья, чистая бумага, половина луковицы и кусок круто посоленного хлеба. Стояли пустая косушка[279] водки и пустой стакан. Писарь чинил перо. На одном из двух топчанов, у стены, спал адмирал Истомин, закрыв лицо от света фуражкой.
– Садись, Могученко-четвертый, гостем будешь, – приветствовал Веню шепотом писарь. – Чур, не шуметь! Его превосходительство только-только задремал. Зачем пожаловал?
Веня шепотом и деловито объяснил, что он, по случаю объявленного ныне приказа, пришел оформиться.
– Напишите, дяденька Николай Петрович, приказ о зачислении меня в список на полное довольствие юнгой в тридцать шестой экипаж Черноморского флота и чтобы мне выдали смазные сапоги, шинель с медными пуговицами, с барашковым воротником и зимнюю шапку меховую. Ну, как вон в тридцать девятом экипаже. Мне нынче стукнуло двенадцать лет по указу его величества.
Нечитайло и виду не показал, что удивился просьбе Вени. Заложив очищенное перо за ухо, писарь ответил:
– Правильно! Ежели тебе, Могученко-четвертый, от роду девять лет и три месяца, то на сие число тебе надо считать двенадцать. Полное право имеешь к зачислению в юнги.
– Так напишите, дяденька, приказ! – замирающим шепотом просил Веня.
– Первое: юнги зачисляются не приказом; это очень жирно будет – приказом об юнгах объявлять. Что ты, офицер? Второе: юнги зачисляются дневным распоряжением по команде. Третье: сегодня праздник, а дежурного распоряжения по праздникам не отдается. Четвертое: бывают распоряжения экстренные – оные отдаются и по праздникам, и по табельным дням.
– Напишите, дяденька, экстренное. Мне никак нельзя терпеть!
– Допустим, я написал. Но – пятое, и главное, – кто подпишет?
– Адмирал.
– Что же, будить адмирала ради тебя? И адмиралу надо покой дать!
– Дяденька, я дождусь, пока он проснется.
– Допустим. Есть еще шестое, и самоглавнейшее, – мне-то какой толк писать тебе зачисление в неприсутственный день да тратить на тебя казенные чернила, песок и бумагу?! Косушка пустая, а закуски вон сколько осталось. Смекни!
Веня смекнул еще раньше, чем Нечитайло начал перечислять свои резоны. Юнга проворно положил на стол перед писарем серебряный гривенник, который уже давно держал в кармане зажатым в кулак, – гривенник, полученный от гардемарина Панфилова за то, что Веня якобы съел осенью в музыкальном павильоне лимон.
Нечитайло и не посмотрел на гривенник, зевнул, сгреб со стола крошки хлеба, а с ними и гривенник ребром правой ладони в подставленную к краю стола горсть, кинул все из горсти в рот и проглотил.
Веня в испуге ахнул.
– Ты… ты гривенник проглотил! – забыв о спящем адмирале, воскликнул Веня. – Ведь помрешь теперь!..
– Смирно! Какой гривенник? Никакого гривенника я и в глаза не видал.
– Да ведь я на стол положил!
– Ахти! Вот беда! Ну, не горюй, юнга, не такой я дурак – гривенники глотать. Вот он…
Нечитайло протянул под нос юнге левую ладонь, и Веня увидел ребрышко гривенника, зажатого между средним и безымянным пальцами писаря.
– Препятствий к зачислению оного Могученко-четвертого в юнги не усматриваю, – важно сказал писарь, смочил перо о язык и вынул пробочку из чернильницы левой рукой, причем гривенник, к удивлению Вени, не выпал.
Обмакнув перо в чернильницу, Нечитайло почистил перо о волосы на голове, сделал рукой в воздухе круг и заскрипел пером по бумаге.
– Не коси глазами в бумагу, не мешай! – проворчал Нечитайло, скрипя пером.
У Вени радостно забилось сердце.
Нечитайло сделал росчерк, присыпал написанное песком и, снимая шапку с гвоздя, сказал:
– Ты сиди смирно, бумагу не трогай. Жди, когда адмирал проснется, – может, и подпишет, а я по делу…
Нечитайло ушел. Вене очень хотелось прочитать, что написал Нечитайло, но, пожалуй, слаще ждать, ничего не зная, когда адмирал проснется.
Чтобы удержаться от соблазна, Веня зажмурил глаза и думал: «Хоть бы пальнули, что ли, а то он до вечера тут проспит».
Как бы в ответ на желание Вени вдали ударила пушка, а затем близ башни грохнул разрыв. Окна задребезжали. Веня раскрыл глаза.
Истомин, пробужденный грохотом разрыва, сел на топчане, свесив ноги, и, наморщась, сердито посмотрел на юнгу.
– Что это ты?! – гневно спросил Истомин.
– Это не я, а бомба, Владимир Иванович, – ответил, вскочив с места, Веня. – Я не будил вас, лопни мои глазыньки, если вру!
– Я не про то тебя спрашиваю. Зачем ты здесь сидишь?
– Он вот написал экстренное распоряжение о зачислении меня юнгой по высочайшему приказу и велел мне ждать, когда вы встанете и подпишете. А сам по своей нужде отлучился… Вот на столе бумага лежит, Владимир Иванович, сделайте милость подписать…
Истомин сел на место писаря и склонился над исписанным листком. Подняв глаза на Веню, Истомин спросил:
– Читать умеешь?
– Умею малость!
– Прочитай!
Веня взял листок из руки адмирала и прочитал:
«Проба пера из гусиного крыла. Проба пера из гусиного крыла. Могученко-четвертый, сын сверхсрочного штурманского унтер-офицера Андрея Могученко. Проба. Проба. Могученко от пола не видать, а хочет юнгой стать… Зачислить, зачислить. Гривенник на косушку. Адмирала не буди. И адмиралу надо когда-либо выспаться. Хоть в праздник. Проба пера из гусиного крыла. Младший писарь 36-го флотского экипажа Нечитайло».
Горячие слезы брызнули из глаз Вени на бумагу. Он упал головой на стол.
Истомин взял перо и написал на чистом листке:
«По 36-му экипажу. Записать в экипаж юнгой на полном довольствии сына штурманского унтер-офицера Андрея Могученко Вениамина. Именовать юнгу Могученко-четвертым.
Контр – адмирал Истомин Севастополь, 6 декабря 1854 г.»– Юнга! Полно реветь. Поздравляю! – сказал Истомин, подняв от стола голову Вени. – Смотри служи флоту честно, храбро. Бери пример с отца и братьев. Товарищей люби больше самого себя.
Веня не верил глазам, читая написанное Истоминым, схватил листок и с криком «ура» кинулся вон из канцелярии.
– Ах, шельма! До чего обрадовался – и спасибо забыл сказать! Юнга, стой! Поди сюда!
Веня вернулся и, оторопев, остановился перед адмиралом.
– Плохо начинаешь службу! Тебе адмирал говорит – служи флоту честно, верно, храбро! Что надо отвечать?
– Рад стараться, ваше превосходительство!..
– Можешь идти!
– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство! Счастливо оставаться, ваше превосходительство!
Веня повернулся через левое плечо кругом и, отбивая шаг: левой! левой! левой! – пошел к выходу.
Глава десятая
Электрическая искра
Еще не открыв дверь, Веня услыхал из дома громкую песню. Пирушка у Могученко разгоралась.
Гости сидели тесно за столом. Мокроусенко запевал приятным высоким тенором. Пели любимую песню Андрея Могученко.
Чокаясь стаканами, Стрёма, Ручкин, Могученки, отец и Михаил, подхватили припев:
Веня рассчитывал удивить всех, хлопнув о стол запиской Истомина, но остановился, встретив сумрачный взгляд матери. Она вместе с Ольгой прислуживала гостям. Хони, Наташи и Маринки в горнице не было.
Пирующие, увлеченные песней, не заметили прихода юнги.
Веня подошел к матери и тихонько спросил:
– Где Маринка?
– В боковушке.
– Батенька не сказал про Нефедова?
– Без батеньки узналось.
– А Хоня где?
– В лазарет побежала узнать, жив ли.
Веня прошел в полутемную боковушку. Маринка сидела там, обнявшись с Наташей, понурая, с закрытыми глазами. Наташа гладила сестру по голове. Веня позвал Маринку тихонько, она не отозвалась – должно быть, не слыхала или была не в силах отозваться. Веня, тихо ступая, вышел из боковушки и сел на крашеную скамью около Ручкина.
– А вот и юнга новонареченный явился. Доложи про свои дела, – приказал батенька, обратив наконец внимание на Веню.
Юнга ответил неохотно и вяло:
– Что дела! Истомин подписал экстренное распоряжение по экипажу: зачислить.
– Ой ли?
Веня дал отцу листок, подписанный Истоминым. Прочитав вслух распоряжение, Андрей Могученко сказал:
– Ну, мать, последнего сына у тебя море берет!
– Какое там море на сухом пути! – грустно отозвалась Анна.
– Всё одно: где моряк, там и море. Севастополь – тот же корабль!
– Второе море горя и слез! – печально сказала Ольга.
– Поздравим, товарищи, юнгу Могученко-четвертого со вступлением в ряды славного Черноморского флота, – предложил Ручкин. – Хотя я не имею чести быть моряком, а все-таки флот мне – родной и моряки мне родные братья. И в моей жизни сегодня великий переворот к счастью…
– Али Хоня согласилась осчастливить? – едко кинула Ольга на ходу, поставив на стол сковороду с жареной рыбой.
– Ошиблись, дорогая сестрица!
– Я тоже дюже счастливый человек!.. – грустно вздохнув, сказал Мокроусенко и поник головой.
– Я всех счастливей!.. – повторив вздох шлюпочного мастера, отозвался юнга Могученко-четвертый.
Анна не могла удержаться от смеха.
– Хоть ты, Тарас Григорьевич, объясни, почему ты счастливый?
– Ах, великолепнейшая Анна Степановна! Вы ж знаете, що мене может сделать счастливым одна Ольга Андреевна. Она же мне сказала сегодня: «Ты должен быть героем». Вот спросите ее, если я говорю не так. Она сказала: «Смотри, Тарас! У Михаила и у Стрёмы на груди уже есть Георгиевские кресты. За что? За то, что они на вылазке заклепали у неприятеля три пушки. Пока ты не получишь „Георгия“, не видать тебе меня, как своих ушей». У меня прыгнуло сердце. «Эге, – говорю, – они заклепали двое три орудия, а на тебя одного, Тарас, приходится полтора-с! Выбери, Тарас, ночку потемнее, ступай с пластунами[281] в секрет, заклепай полторы пушки! Побачим, що тогда Ольга Андреевна скажет Тарасу Мокроусенко».
– От слова не откажусь! – выпалила Ольга.
– Слыхали? Будьте свидетели! – Мокроусенко обвел всех торжествующим взглядом.
– Ручкин, скажи: ты почему счастливый? – спросил Веня.
– Поймешь ли ты! Меня, милый, никто понять не хочет.