Малахов курган - Григорьев Сергей Тимофеевич 26 стр.


«Как вы, господин фельдмаршал, руки лишились и когда – мы и не слыхали, чтоб вас ранило?» – спрашивает Пирогов.

Фельдмаршал сел напротив Пирогова в кресло и грустно отвечает: «Это не теперь и не русские лишили меня правой руки. Тому прошло уже сорок лет. Я сражался тогда против Наполеона. В 1815 году меня ранили французы. Ваша слава, господин Пирогов, гремит по всей Европе. Вы можете делать самые трудные операции. Про вас пишут, что вы делаете прямо чудеса. Не можете ли вы мне приладить правую руку? Хотя я научился левой рукой хорошо писать и даже стреляю метко из пистолета, но вы сами понимаете, что военному человеку трудно быть с одной рукой. И тоже – если солдату надо бокс сделать, размахнуться во всю силу не могу».

Пирогов возражает: «А вот мы недавно на вылазке взяли в плен вашего полковника Келли, так он совсем без рук. Командовать можно и без рук: была бы голова».

«Это так, полковник Келли точно взят вами в плен, и он совсем безрукий, но все же мне хотелось бы прирастить себе правую руку».

«Позвольте, – говорит Пирогов, – откуда же я возьму вам руку?»

Фельдмаршал замялся и говорит обиняком: «На войне ведь всякий может лишиться руки!»

«Как?! – вскочил на ноги Пирогов. – Так вы хотите, чтобы я у живого человека отрезал руку и вам прирастил? Хирургически это вполне возможно, но я не могу ради вас лишить руки другого человека. Это неблагородно! И что скажут про Пирогова, если он прирастит руку фельдмаршалу неприятеля?! Нет, увольте, при полном желании помочь вам я этого и ради всемирной славы не могу, хоть расстреляйте меня. Я люблю свое отечество, Россию!»

Раглан встал и сказал, пожимая левую руку Пирогова: «Вы благородный человек! На вашем месте я поступил бы так же. Вот теперь я увидел, какие русские люди, и понимаю, почему мы не можем взять Севастополь! Вы свободны, господин Пирогов. Очень рад был с вами лично познакомиться. Я распоряжусь, чтобы вас доставили в Севастополь до рассвета. Хотите морем – я велю развести пары на пароходе, хотите – сухим путем».

«Лучше сухим путем: надежнее», – ответил Пирогов.

К утру Пирогова привезли на Черную речку и под белым флагом передали на казачий пикет.

«Братцы, – сказал Николай Иванович казакам, – дайте хоть корочку хлеба! Англичанин меня ничем не угостил, а был у самого фельдмаршала».

«Видно, им самим есть нечего!» – сообразили казаки.

Смертная пустота

Вспоминая рассказ Хони, Веня никак не мог, глядя на Пирогова, уверить себя, что человек, который несет ее гроб, и есть тот самый хирург, про которого солдаты сложили эту чудесную сказку.

В гору с гробом шли медленно. Веня забегал не один раз вперед – останавливался и, поджидая, стоял, не спуская с Пирогова глаз.

Вот и кладбище в поле, ничем не огороженное, с рядами свежих могильных холмов. Несущие гроб остановились у приготовленной могилы. Гроб опустили в могилу и засыпали землей…

Как всегда бывает на похоронах, несколько минут люди стоят над могилой в раздумье от смертной пустоты: как будто надо еще что-то сделать, а что – никто не знает. Мужчины надели шапки. Анна ждала, когда уйдут чужие, чтобы упасть на могилку и поплакать во весь голос.

Пирогов медлил уходить и неожиданно для всех опять снял шапку, приблизился к могиле и начал говорить, опустив глаза в землю. Он сказал сначала несколько слов на непонятном языке и продолжал:

– Эти слова великого поэта древности можно целиком применить к той, кого мы сейчас предали земле. Имя ее забудут, но не забудут великого дела, которое сделала женщина в Севастополе. Мы, я и мои сотрудники, ехали сюда с большим сомнением и даже с боязнью. Над нами издевались, что мы хотим ввести в военных госпиталях, да еще в военное время, женский уход за больными и ранеными. Я хорошо знал, какие грубые и жестокие нравы царят в военных госпиталях, слышал про жестокость и грубость служителей, про невежество и пьянство фельдшеров, про воровство смотрителей и директоров.

Надо мной смеялись: «Как?! Пирогов, человек ножа, хирург, и вдруг вздумал применять в полевых лазаретах такое нежное и мягкое средство, как женская рука! Да и может ли женщина вынести лазаретные ужасы: больные и раненые в грязнейшем белье, смрад от ужасных воспаленных ран, кровь, сукровица, нечистоты…»

Признаюсь, я и сам колебался и боялся неудачи. Нужна была именно смелость полевого хирурга, чтобы решиться. И я решился. Сначала я приехал сюда без сестер милосердия – только с врачами, чтобы присмотреться. То, что увидел, превзошло ужасом своим даже мои ожидания. Но вместе с тем я испытал несказанную радость. То, что у всех вызывало сомнение, злорадство, усмешки, – а по моему мнению, являлось верным средством исправить зло, – в Севастополе уже существовало.

Я при первом же визите в госпитали и лазареты нашел в них женщин, которые ходили за больными и ранеными – за чужими, как редко ходят даже за родными людьми. Это были жены и дочери матросов и одна жена морского офицера. Их никто не звал – они явились сами.

Я убедился, что почва для нашего дела в Севастополе уже готова, и больше не сомневался, а через четыре месяца никто не сомневался более, что женская рука в военно-лечебном деле полезна, необходима и незаменима. Среди прочих я в первые же дни заметил Февронию Андреевну Могученко, «сестрицу Хоню», как ее звали солдаты и матросы; так стал ее звать и я. Сегодня здесь мы ее похоронили. Прекрасная лицом, она была не менее прекрасна душой, и это помогло ей отринуть все грязное и злое.

Скажу, что первое время сестрица Хоня была моей правой рукой в борьбе с обиранием раненых и воровством госпитальной администрации. Она сохранила для семей умерших немало денег, которые иначе достались бы ненасытным ворам. Сестрица Хоня рассказала мне, как она впервые попала в госпиталь. Вахтер не хотел ее пускать. «У меня здесь жених лежит раненный», – сказала Хоня этому церберу[312], сторожившему вход в госпитальный ад. «Показывай, кто твой жених», – смягчился цербер. Хоня указала на первого, кто ей попался на глаза, – на раненого старого матроса. Вахтер разрешил Хоне остаться. На другой день цербер опять ей загородил дорогу: «Твой жених умер!» – «У меня здесь все женихи!» – ответила Хоня. Вахтер растерялся и больше не стал ее останавливать.

Да, у нее было то, что называется «юмором», покоряющим даже самых угрюмых людей. И это верно: она любила раненых и больных, как невеста. Хоня иногда давала раненым деньги, покупала для них сахар, чай, вино. Откуда эти деньги? Хоня призналась мне, что мать позволила ей распродать годами накопленное приданое. Спи вечным сном, милая сестра! Мы потеряли верного помощника, а раненые и больные – любимую сестру. Sid tibi terra levis[313], милая сестра!..

Пирогов низко поклонился, коснувшись рукой могильной земли, надел шапку и, ни на кого не глядя, пошел с кладбища.

Все слушали речь Пирогова с затаенным дыханием.

Анна не стала вопить на могиле дочери: после речи Пирогова у нее вылетели из головы все слова складного погребального плача.

Наташин «дворец»

На Страстной неделе[314] Великого поста из родительского дома ушла вторая дочь Могученко – Ольга.

Сухарный завод за бухтой восстановили, и Ольга каждый день рано утром уходила из дому на Павловский мысок, а оттуда в лодке переправлялась через Большую бухту к Сухарному заводу. Дорога до Павловского мыска была небезопасна: тут часто падали и рвались бомбы. Уйдя из дома в понедельник, Ольга не вернулась к ночи домой. Прошел вторник – Ольга не являлась. Мать и сестры думали вчера, что Ольга заночевала у какой-либо из своих подруг по заводу, – а может быть, ее ранило или убило по дороге? Утром в среду снарядили на Сухарный завод Веню справиться о сестре. Юнга не успел уйти, как к дому на фуре, сам правя конями, подъехал нарядный Мокроусенко с «Георгием» и медалью на груди.

– Где Ольга? – в упор спросила Анна.

– Не извольте беспокоиться, драгоценная Анна Степановна, – они находятся в полном здравии и шлют вам с любовью низкий поклон.

– Да где же она?

– Они избрали своим местопребыванием мою хату. Плавать с Малахова кургана на Северную сторону теперь сделалось уже опасным, – объяснил, немного стыдясь, Мокроусенко. – Вот они послали меня за сундуком.

– Бери свой сундук, да погляди, не пустой ли! – злобно выкрикнула Анна.

– Не сомневаюсь! – ответил Мокроусенко и, крякнув, приподнял сундук.

Шлюпочному мастеру никто, даже Веня, не хотел помочь, когда он выносил тяжелый сундук Ольги. Анна стояла, скрестив на груди руки, и сумрачно улыбалась, пока Мокроусенко трудился над тяжелым приданым Ольги.

Погрузив кладь на фуру, Мокроусенко вернулся в дом и, кланяясь, сказал:

– Бувайте здоровеньки, драгоценная теща, жалуйте к богоданному зятю на яичницу.

Анна подошла к печи и неизвестно зачем взяла в руки кочергу: печь не топилась…

Мокроусенко проворно скрылся за дверью.

– Ну вот и ушла самокруткой. Удружила, нечего сказать! Теперь ваш черед, любезные дочки. Чем еще Наташенька да Маринка порадуют. У Стрёмы, Веня говорит, курлыга[315] готова для дорогой супруги.

Наташа в первый раз в жизни вспылила и закричала на мать:

– Чего вы, маменька, на Ольгу взъелись! Сами вы с батенькой невенчанные весь век прожили. А я со Стрёмой на Красную горку[316] венчаться буду…

– Мы с батенькой не венчаны, потому что нам закон царский не позволял. А ныне и время не то, и место другое: то Кола – бабья воля, а то Севастополь – знаменитый город… Что ж, Маринушка, молчишь? Порадуй мать уж и ты. Как твой женишок – поправляется? Предложил тебе руку и сердце? Или благословения от своей мамаши дожидается?

Маринка побледнела и, глядя в лицо матери темными от гнева глазами, заговорила:

– Маменька, Нефедов поправляется хорошо. Его на той неделе отправляют на отдых. Только он очень слабый. Маменька, я поеду с ним, буду за ним ходить. А матушка ему письмо прислала. Он мне читал. Видно, он писал ей, что без меня жить не может. Она согласилась, велит ему жениться…

– Что же, его на носилках будут в церкви вокруг аналоя[317] таскать?

– Мы с ним на Красной горке только обручимся, – поп в госпиталь придет, – а когда он встанет, мы обвенчаемся.

– Так я и знала! – горестно воскликнула Анна. – Быть сему дому пустому. Батенька совсем отбился. Михаилу надо долг платить – он о доме и думать не хочет. Трифона с корабля не сманишь. Веня себе пушку завел… Одна я осталась сиротой. Хоть бы бомба в дом ударила да разнесла все вдребезги!

Веня обнял мать и со слезами утешал ее:

– Маменька, я погожу жениться. Я с тобой останусь. Не кину тебя никогда. Всю жизнь с тобой буду жить…

– Хоть ты меня утешил! – улыбаясь сквозь слезы, сказала Анна. – Ну пойдем, Наташа, покажи мне, какой дворец выстроил для тебя Стрёма.

Все вчетвером они отправились смотреть курлыгу Стрёмы.

Очень много матросских домов в нижних частях слободки уже было разбито снарядами. Было приказано, чтобы женщины и дети покинули опасные места и переселились на Северную, где уже возник целый городок землянок, шалашей, сарайчиков, построенных беглецами из города. В Севастополе очень много домов стояли разбитые или обгорелые. Город постепенно пустел, особенно в южной части, близ Четвертого бастиона.

Состоятельные люди покинули свои дома и вывезли имущество. В пустующих домах селился кто хотел, укрывались от ружейного огня резервные войска: с приближением осадных работ к городу пули летели и здесь. Даже в центре его стало почти так же опасно, как и на бастионах и батареях. Поэтому большая часть генералов и офицеров покинули городские квартиры: одни переселились в блиндажи на бастионах, другие перебрались поближе к рейду, куда снаряды пока залетали редко. Генералы укрылись под сводами казематов Николаевской и Павловской батарей.

Севастополь опустел, но между центром города и кольцом укреплений, в «мертвом» пространстве, жизнь кипела. В этой полосе случайно оказался не только дом Могученко, но и еще многие матросские дома. Число землянок и хибарок увеличивалось. Люди лепили жилища позади укрепления, приближаясь к опасности, а не удаляясь от нее. Военный губернатор Севастополя Нахимов позволил для постройки убежищ брать из покинутых городских домов балки, половые доски, двери, оконные рамы. Сам Нахимов по-прежнему одиноко жил в своей городской квартире, в доме среди квартала пустующих, полуразрушенных, обгорелых домов.

Стрёма выбрал место для своей курлыги на уступе каменного оврага под Малаховым курганом. Он нашел здесь пещеру, которую начали вырубать и бросили. Расширить ее не было времени. С помощью Мокроусенко и Михаила Стрёма закрыл выход из пещеры деревянной стеной, оставив в ней место для двери и окна.

Когда Анна с дочерью и Веней пришли смотреть «дворец», выстроенный Стрёмой для Наташи, все работы уже закончились. Хозяина не было дома.

Фасад «дворца» блистал великолепием. Слева фасад украшала белая двустворчатая дверь с позолоченной резьбой в стиле Людовика XV[318], взятая Стрёмой из брошенного дома купца Воскобойникова. Перед дверью лежал квадрат паркета из того же дома, набранный звездой из черного дерева по дубовому фону. В край паркетного щита Стрёма вколотил железную скобу для соскребания грязи с сапог. Правее двери на фасаде выделялось единственное круглое окно с затейливым мелким переплетом и звеньями стекол синего, красного, желтого, зеленого цветов. Над окном торчала из стены железная труба вроде самоварной, загнутая глаголем (то есть буквой «Г») кверху. Трубу венчала флюгарка[319] в виде головы дракона с широко раскрытой пастью.

Веня ясно представил себе, как будет этот дракон поворачивать из стороны в сторону страшную пасть, изрыгая дым и искры, когда в осенний ветреный день во «дворце» затопят камелёк[320]. Вероятно, внутреннее убранство «дворца» соответствовало великолепию его фасада.

Могученки стояли и молча любовались. Анна усмехнулась и сказала:

– Ты у меня самая счастливая, Наташа! Тебя муж в свой дом берет…

Глава двенадцатая

Красная Горка

Праздник Пасхи в 1855 году у русских и французов пришелся, что редко бывает, на одно и то же воскресенье. На рассвете после заутрени вся семья Могученко собралась на Камчатском люнете, где Стрёме и Михаилу в этот день пришлось нести ночную вахту. Анна сама «помолила» кулич, сыр, крашеные яйца – она все еще оставалась верна старой вере и в православной церкви была в первый раз, когда отпевали Хоню.

На люнете прибрались: выкрасили заново орудийные станки, вымыли пушки, вычистили платформы, посыпали площадки песком. Веня еще раз почистил кирпичом свою медную мортирку и с гордостью показывал ее матери, сестрам и отцу. Анна ахала и удивлялась на Венину пушку, а батенька сказал, что пушку не следует натирать кирпичом: «Это тебе не самовар».

Последними пришли на «Камчатку» Мокроусенки – Ольга и Тарас. Ольга, целуясь троекратно с отцом и матерью, смиренно просила у них прощения за самовольный уход из дома.

Мокроусенко явился на люнет с мешком на спине.

– Никак, Тарас Григорьевич жареного поросенка принес? – спросила Маринка.

– Ни! – прищурясь, ответил Тарас. – Не догадалась…

– Ну, окорок ветчины копченой, – предположил Стрёма.

– Ни!

Веня пощупал мешок: в нем было что-то твердое и круглое.

– Знаю, знаю! – воскликнул Веня. – Он принес кавун соленый.

– Ни! Хлопчик, кто ж на свят день соленые кавуны кушает? На то есть Великий пост.

Назад Дальше