– Бывайте здоровы! Прощайте, Марина Андреевна…
Погребенко попятился к двери и исчез за ней.
– О-ох! – вздохнула Анна Степановна. – Одного только Мокроусенко недостает… Ах!
Глава вторая
Бомба
Анна всплеснула руками. Не успела затвориться дверь за Погребенко, как снова тихо приотворилась, и в комнату просунулась голова Мокроусенко.
– Чи можно, чи нельзя? – спросил Мокроусенко, хитро прищуриваясь.
Веня схватил дверь за скобу и потянул к себе, стараясь придавить шею Мокроусенко.
– От як? – удивился Мокроусенко. – То-то мне Погребенко сказав, що лучше б… – И он запел приятным голосом:
Ой, Венька, задавил совсем! Не дайте, добрые люди, погибнуть христианской душе без покаяния! Отпусти, хлопче!
– Не пускай, не пускай его, Веня! – кричала Марина. – Дави!
Мокроусенко закатил глаза и захрипел.
«Притворяется!» – догадался Веня. Но ему стало жалко Мокроусенко. Мальчик выпустил скобу, и в комнату за головой Мокроусенко продвинулись боком его широкие плечи, а затем, вертя шеей, вошел и он весь. В горнице стало сразу тесно от его крупного, громоздкого тела.
Он отвесил низкий поклон Анне, касаясь мокрой шапкой пола.
– Добрый день, Анна Степановна!
Потом он отвесил по такому же поклону первой Хоне, потом – в спину Наташе, не такой уж низкий, затем кивнул Марине. Вене погрозил пальцем:
– Ой, попадись ты мне, хлопче, на тихой улице!
– Сидайте, – пригласила Анна, – гостем будете. Если вы, Тарас Григорьевич, пришли до Ольги, то ее, видите сами, дома нет…
– Зачем до Ольги, я ее уже видел. Вас лицезреть было мое желание, Анна Степановна. Да кабы кто не знал, чудеснейшая Анна Степановна, что вы им мамаша, то, ей-богу, сказал бы: вот две сестрицы.
Он указал левой рукой на Хоню, правой – на Анну.
– Чего это вы меня старите! – сердито отозвалась Хоня.
– Маменька, – воскликнула Марина, – он тебя хвалит, а сам на свой сундук глаза скосил!
– Мой сундук! Да никогда ж я не думал, что он мой, Анна Степановна! Я за дверью был, все слыхал. Вот дурни! В такие великие дни свататься! Не затем к вам Мокроусенко является. Как бы сказать, чтобы вам угодить и себя не обидеть? Мокроусенко к вам с благородным намерением явился. Думаю, уж наверное, Могученки укладываются. Добра у них много. На три мажары[56] не укладешь. Надо все связать, поднять – не женское это дело…
– Укладываться?… Куда?! Зачем?! – в один голос вскричали встревоженные мать и дочери.
– Да как же ж! Ведь неприятель высадился, это уже не секретное дело. Чуть не полста тысяч. И пушек множество… С сухого пути он нас достигнет не завтра, так через неделю. Затем и дали им вылезть на берег, чтобы прихлопнуть сразу. На море их не возьмешь: у них, слышно, чуть не половина кораблей на парах. Если уж его светлость дал им на берег высадиться, так и до города допустит…
– Неужто, милые мои?!
– Да как же ж? У них все войска со штуцерами[57], на тысячу шагов бьют прицельно. А наши – дай боже, чтобы на двести шагов. На всю армию у нас тысяча штуцерных, да и то по ротам, где по десятку, где по два десятка. Буду я дурень, если не припожалуют к нам на Северную сторону англичане, французы, турки…
– Мудрено им будет Северную взять! Там укрепление, – сказала Хоня.
– Не смею сказать ничего вопреки, ни одного словечка, Февронья Андреевна, – укрепление, так! Да какое это укрепление? Говорят люди, а я врать не стану: гарнизонный инженер прислал с Северной стороны о прошлой неделе князю рапорт. Пишет: «По вверенным моему попечению оборонительным укреплениям гуляет козел матроски Антошиной, чешет свои рога об оборонительную стенку, отчего стенка валится».
Женщины засмеялись.
– Ох, вы уж расскажете, Тарас Григорьевич, только вас послушать!
– Быть мне в пекле, если соврал! Мне писарь штабной читал. Он эту бумажку для смеху списал. Стенка-то, говорит, в один кирпич, а инженеры себе домики построили – что твой каземат: пушкой не пробьешь.
– Воровство!
– У нас на флоте воровства нет. Блаженной памяти адмирал Михаил Петрович Лазарев[58] на флоте дотла вывел.
Веня приоткрыл дверь и прислушался. На него никто не смотрел. Он раза три хлопнул дверью, чтобы подзадорить Мокроусенко.
– Сынок, брось баловать! – строго сказала мать.
– Я вижу, вы еще не взялись за сборы, – продолжал Мокроусенко, – а пора, пока дорогу на Бахчисарай[59] не загородили.
– Что вы нам советуете, Тарас Григорьевич, – чтобы мы, матросские жены да дочери, мужей да женихов бросили?!
– Об этом речи нет, драгоценная Анна Степановна. Плюньте мне на голову, если я такое хотел высказать. Нам с вами расстаться?! Кто помыслит такое? Я говорю про скарб… Добыто годами – и все в единый миг прахом пойдет: только одной бомбе в ваш домик попасть – все разлетится в пыль.
– Вот здорово! – с восторгом закричал из-за двери Веня. – А вдруг три бомбы?!
– Первую, хлопче, хватай – и под гору! Вторую шапкой накрой: пусть задохнется. Третью в лохань – нехай помоев хлебнет!
– А если бомба… – хотел еще что-то спросить Веня, стоя в приоткрытой двери, и вдруг кто-то рванул дверь, какая-то сила кинула его в горницу, и в дом влетела Ольга.
На ходу она подхватила и поставила на ноги Веню, с разбегу подскочила к печи, что-то переставила на шестке[60], задернула на челе печи[61] занавеску, взглянула на себя в зеркало, сорвала платочек с головы, пригладила руками пышные волосы, развязав свою косоплетку[62], взяла ее в зубы и, переплетая конец перекинутой через плечо толстой, как якорный канат, пышной косы, на мгновение застыла.
Вихрь со свистом ворвался в комнату, захлопнул дверь, заколыхал занавески, распахнул окно и унесся на волю. Солнце, прорвав тучу, брызнуло в окно огненной вспышкой.
– Чего вы все пнями стоите?! – гневно крикнула Ольга. – Ой, лихо мне с вами! А я-то думала, все уж пошли…
– Куда пошли? – спросила, оторопев, Анна.
– Ах, «куда, куда»! Маменька, скажите, где у нас мешки?
– Зачем мешки тебе?
– Где мешки? Где заступ[63]? Лопата?
– В клуне[64]. Да зачем тебе заступ? Что ты, взбесилась?!
Ольга схватила с гвоздя ключ и выбежала в сенцы. Слышно было, что она гремит в чулане железом.
– О це дивчина! – воскликнул Мокроусенко, крякнув. – Я думаю так, что ее из шестипудовой мортиры выстрелило!
Ольга вернулась в комнату, под мышкой у ней – связанные мешки, в одной руке конское ведро и деревянная лопата, в другой – железный заступ.
– Что же вы не собираетесь?
– Да куда, объясни ты толком! – прикрикнула на Ольгу мать. – Зачем батенькины сапоги обула?
Все посмотрели на ноги Ольги: она в чулане успела переобуться в парадные морские сапоги отца с рыжими голенищами и черными головками.
– Да вы и всамделе не слыхали, что ли, или шуткуете? Весь народ за Пересыпь на гору сгоняют. Весь город бежит…
– Что же это, Мать Пресвятая? Зачем? – спросила, накрыв свою работу ветошкой[65], Наташа.
Она встала, метнулась к двери, к вешалке, схватила кофту и дрожащими пальцами уже застегивала пуговицы.
– Аврал объявили по городу: крепость строить, вал насыпать. Веня, идем, бери лопату! – сказала Ольга.
– Ура! – закричал Веня, выхватив у Ольги лопату.
Он вскинул ее, как ружье на изготовку, ударил ею в дверь и, прихрамывая «в три ножки», выбежал во двор. За ним побежала, гремя ведрами, Ольга, за ней, в чем была, Марина.
– Куда вы маленького тащите? – кричала вслед дочерям мать, выбегая за калитку на улицу. – Он весь мокрый! Венька! Тебе говорю, вернись!
Веня припустился что было сил и перестал прихрамывать. Ольга на бегу отмахнулась от матери.
Анна вернулась во двор. Хоня поднимала с земли сброшенное вихрем белье и, встряхивая, снова вешала на веревки.
– Али и нам идти, Хоня? – спросила нерешительно Анна.
– Без нас народу хватит! – сердито ответила дочь. – На всех лопат не напасешься. Будут стоять без дела да лясы точить… Благо дождь перестал.
– И то! – согласилась Анна, уходя в дом.
Наташа, сняв кофту, повесила ее на гвоздик, перевязала перед зеркалом свой белый платочек и села за работу.
Мокроусенко сидел на скамье, опустив голову. Он счастливо улыбался, о чем-то размышляя.
– Ты чего расселся, Тарас?! – крикнула Анна. – Или у тебя дела нет?
– Верно изволите говорить, Анна Степановна. Теперь всем дело будет. Ой и дочка у вас, Анна Степановна, – огонь!
– Да уж, хватишь с ней и горя и радости. Поди ты с глаз моих долой, Тарас Григорьевич!
– «Беги, Тарас, от наших глаз!» Что ж, мы и пойдем. У нас дело есть. Бывайте здоровеньки!
«Девичий бастион»
К вечеру ветер над Севастополем утих, сделалось тепло и мирно. Небо очистилось. Дождем прибило пыль, и солнце садилось в море светлое и золотое, словно утром. Лимонно-желтая заря долго не гасла. Молодой месяц незаметно крался днем за солнцем, а когда оно зашло, пролил над горами и морем весь свой свет. Над Севастополем опустились серебряные сумерки. Вечер вышел похожим на летний. По-летнему жарко застрекотали при лунном сиянии кузнечики по холмам. Не успели умолкнуть в доках[66] молоты кузнецов и котельщиков, как им на смену и в лад заквакали лягушки в камышах на Черной речке и, словно кувалдой по железному котлу, забухала выпь[67]. Затих осенний скользкий ветер с моря. И крепким, плотным запахом иссушенной земли, истоптанной полыни дохнул на Корабельную слободку Малахов курган.
К заходу солнца вернулись домой Ольга и Маринка, усталые, с волосами, напудренными серовато-белой пылью.
Перебраниваясь, они долго со смехом плескались у колодца, пили без конца студеную солоноватую воду, затем скинули с себя все, выстирали, повесили сушить и побежали в дом одеваться во все чистое и сухое.
– А куда мешки подевали? – спросила Анна дочерей.
– Мешки там остались. Насыпали землей. У всех мешки в дело пошли: амбразуры[68] обложили. Туров[69] не хватило. И земли не хватило. До камня всю соскребли.
– На то казенные мешки есть. Знала бы – не дала! – сердилась Анна.
– Маменька, милая, – ответила Ольга, – да мешки-то наши худые! Зато мы какую похвалу заслужили! Приехал полковник саперный на вороном коне. Такой крепкий мужчина, будто вместе с конем из чугуна слит. Видит: больше всего девушки стараются. «Молодцы, девушки! – говорит. – Так и будет эта батарея называться: „Девичий бастион“». Вот какой чести, милые сестрицы, мы удостоились, пока вы дома сидели!
– А куда Веню девали?
– А разве он не приходил? Вот беда! Он от нас с дороги убежал с каким-то мальчуганом. Должно, на рейде крутятся.
– Как же вы, сестры, кинули маленького? Знала бы – не пустила… – ворчала Анна.
– Да кому твое золото нужно, маменька? Куда он денется? Все он «маленький» да «маленький»! Пора ему и большим быть… Да вот он сам, Венька! – крикнула Маринка, замахиваясь на Веню.
Веня, уклоняясь от удара, ловко присел, и размашистый удар Маринки пришелся по косяку.
Она завизжала от боли, подула на пальцы ушибленной руки и рассмеялась.
– Куда бегал? Гляди, он весь в смоле измазался… Руки-то все черные.
– Это мы, между прочим, блокшив[70] к стенке подтягивали. Мы там, брат, не баловались. Теперь делов на всех хватит! Только руки давай!
– Вот батенька придет – он тебе дела пропишет!
– А батенька и совсем нынче не придет: велел сказать, чтоб мы без него поужинали. Он в штабе ночевать останется.
– Да где ты его видал?
– В штабе видал. На Графской пристани видал. На Северной видал. На «Трех святителях» видал, на Деловом дворе видал…
– Эка тебя носило! – упрекнула мать. – Везде успел побывать.
– Это не меня, а батеньку носило! Я к нему примазался. Да я не один, еще со мной был Митька.
– Чей это Митька?
– «Чей, чей»! Михайлова, механического офицера с «Владимира», сын. Я и Тришку видал. Машину он мне показал. Вот чудеса-то, милые сестрицы!
– А Михайлу тоже видал?
– А то нет! Мы с батенькой к нему нарочно на корабль ездили.
Сестры, слушая младшего брата, переглядывались с матерью и меж собой улыбались – все разные, но улыбались они одинаково, и улыбка их роднила. Вечерний тихий свет размыл и сгладил морщины на лице Анны, и она казалась не матерью, а старшей сестрой Маринки. Суровое лицо Хони стало мягким, и даже ее тонкий нос с горбинкой, за что Веня ее прозвал «ястребинкой», сделался похожим на «чекушку» Маринки. Червонно-золотые косы Ольги в сумерках не отличишь от черной косы Наташи. И у всех одинаковые с матерью темные, как вишни, глаза, а днем у Маринки и матери глаза голубые…
– Расскажи, Веня, всё-всё, что видал, по порядку, – просит Наташа.
– А крестного видел в штабе? – спрашивает тихо Хоня.
– А то нет!
– Все расскажи, что видал. А чего не видал, соври, – прибавила Ольга.
– А Погребова не видал? Я знаю, не видал. Врешь! – заторопилась Маринка.
Веня лукаво посмотрел на Маринку, подмигнул матери, погладил себя по животу и, скорчив кислую рожу, сказал:
– До чего есть хочется! Кишки будто на палку навертывают…
– Чего ж мы, девушки, всамделе?! – обратилась мать к дочерям, словно ровесница к подругам. – Надо молодца накормить. Хоня, давай ужинать.
– Да! Его кашей накормишь – он уснет, ничего и не расскажет, – сердито молвила Маринка.
– Про всех расскажу. И про кого тебе надо – не забуду!
Кукушка
После ужина Анна сказала:
– Посумерничаем[71], девушки! Давайте-ка на двор под березу скамейку. Веня нам все расскажет, чего видел, чего нет.
– Вот еще, сумерничать! – заворчал Веня. – Обрадовались, что батенька ночевать не пришел. Он бы вам задал: «Марш все по местам! Что это на ночь за разговоры!»
Маринка хлопнула Веню по животу.
– Ишь набил барабан! Я говорила: заснет и ничего не расскажет.
Веня рассердился:
– Ну да! Я-то засну? Мое слово верное. Раз сказал, так и будет…
– Хоня! Оставь горшки до утра!
– Да! Тараканов разводить. Идите, я мигом приду…
Под березкой на дворе поставили скамейку. Анна села посредине, лицом к месяцу. Веня приладился на колени матери. По правую руку Анны села Наташа, по левую – Маринка и Ольга.
– Рассказывать, что ли? А то вон скоро месяц зайдет, – пробурчал Веня, протирая глаза.
– Погоди, Хоня посуду вымоет… Да ладно! Хоня! – крикнула Ольга. – Будет тебе, что ли! Иди, а то наш месяц ясный закатиться хочет.
– Иду! – ответила Хоня, проворно сбегая с крылечка.
Она явилась с шалью, накинутой на плечи.
– Ну, начинай с самого начала, как с Митькой убёг.
Веня начал примащиваться на коленях матери поудобней.
– Вот так будет ладно! – сказал Веня, устраиваясь меж колен матери, словно в люльке. – Ну, слушайте. Только, маменька, не вели Ольге меня за волосы дергать. А Хоня мне пятки щекочет. Не вели им баловаться, маменька… Я бы ведь пошел с Маринкой да с Ольгой крепость делать, а Митька мне навстречу: «Ты куда?» – «Крепость строить. А ты?» – «Я в штаб. Говорят, будто кукушка в часах испортилась». – «Кабы испортилась, мне бы батенька сказал». – «Мне, – говорит, – Ручкин сказывал – он чинить кукушку пошел». – «Надо поглядеть!»