Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович 17 стр.


— Нечего тут ворковать. «Хорошая»…

— Мамочка, ну всего пять минут…

Роська знает, что, где пять, там и пятнадцать. А там и полчаса. Мама это знает не хуже его. Она из тех мам, которые в свое время вместе с мальчишками рубились на деревянных мечах. Но, с другой стороны, уроки. Это дело первостатейной важности. Сначала уроки, потом уж забавы, кто этого не знает? Кто с этим спорит?

Но для Роськи и для других мушкетеров предстоящий бой — не забава. Это очень важное дело, это их сегодняшняя боевая жизнь. И не может он уйти, бросить друзей. Тем более что их тогда останется двое против четверых!

— Учти! Через пятнадцать минут быть дома, — говорит мама, зная, что через полчаса придется выходить на балкон и включаться в перекличку:

— Роська! Сколько можно звать!

— Шурик, домой!

— Алексей! Тебя на аркане тащить?

— Дима! Я сейчас пошлю за тобой папу!

(А цикады — все громче, а луна — все выше и ярче…)

Но это будет еще через целую вечность — через полчаса, а то и больше. А пока с дальнего края площадки несутся боевые кличи: кончилось перемирие между гвардейцами кардинала и мушкетерами де Тревиля. Роська сует под мышку зазубренный клинок, поддергивает гольфы — тем же движением, каким д'Артаньян поддергивал перед схваткой ботфорты, — распрямляется и… гибкой пружиной срывается с места.

И… нет, я не ошибся! Вдоль каменного белого забора туда же мчится еще один боец — толстоватый, запыхавшийся, но полный боевого рвения. Андрюшка вырвался на волю!

Он спешит и с размаху натыкается на прохожего. Точнее — на прохожую. Я слышу раздраженный и какой-то жирный голос:

— Что вы тут носитесь! Некуда ступить, только и мельтешат под ногами!

Хозяйки голоса почти не видно, однако я представляю крашеную даму с кошелкой и тяжелыми серьгами. Такая ни в каком детстве не сражалась на мечах.

— Играть, что ли, нельзя? — огрызается Андрюшка.

— Нашли где играть! На улицах! Я вот скажу родителям, я их знаю!

— А это не ваши улицы! — отвечает Андрюшка, рискуя заработать новые неприятности.

— А чьи? Твои? Собственник какой! — возмущается дама.

— Наши! — отвечает Андрюшка, убегая.

И он опять прав. Их эти улицы — его, Роськины, их друзей. Всех хороших людей. За этих людей дрались здесь в давние времена защитники Шестого и Седьмого бастионов. За них сражались артиллеристы береговой обороны — те, кому стоит неподалеку памятник. За них воевала армия генерала, чье имя носит ближняя улица. Для того, чтобы нынешние дик-сэнды, том-сойеры и д'артаньяны могли по вечерам сражаться на улицах деревянными мечами. Деревянными — пусть.

И как было бы хорошо, если бы на всем белом свете осталось только такое оружие. И одна только армия — вечная мальчишечья Армия Деревянных Мечей.

 МОКРЫЕ ЦВЕТЫ

Этот рассказ я начинаю писать неожиданно для себя. Сейчас 9 мая 1984 года, около четырех часов дня. За окном такое весеннее сверкание, такой солнечный праздник, что я говорю:

— Женя, дай листок и карандаш.

Хочется остановить и навсегда запомнить эти минуты.

Мы с женой и младшим сыном Лешкой в гостях у моего друга Евгения Пинаева — моряка, художника и.писателя. Пока женщины звенят в большой комнате посудой, пока Лешка разглядывает африканские раковины, чучело акулы и метровую недостроенную модель фрегата, Женя на расхлябанной своей машинке торопливо достукивает рассказ «Голубой омар». На него накатило вдохновение, как накатывает иногда на любого автора, и он знает, что эти счастливые моменты упускать грешно.

Женя не глядя протягивает мне лист и кивает в сторону громадного, перемазанного красками письменного стола: карандаши там, не знаешь, что ли?

Я подхожу к столу. Большое окно теперь совсем близко, весна как бы обнимает меня. День Победы пришел в торжественном блеске солнца. День Победы и День освобождения Севастополя. Сорок лет назад, ровно за год до окончания войны, словно предсказывая этот неизбежный день, моряки в освобожденном Севастополе подняли над обугленной Графской пристанью наш военно-морской флаг. Сегодня у севастопольцев и у тех, кто как-то связан с этим городом, двойной праздник. Вечером над улицами и бухтами загремит и расцветет особенно яркий, ликующий салют.

Я столько раз видел севастопольские салюты, что сейчас все представляю до мелочей. Представляю последнюю минуту ожидания праздника. Вот-вот раздастся первый залп, и небо немыслимо расцветится, и вода отразит это буйное огненное торжество. Боевые корабли, что вытянулись в линию на рейде, зажгут иллюминацию и как бы нарисуются желтым пунктиром лампочек. И восторженные крики тысяч севастопольских мальчишек взлетят над всеми кварталами. А пока тихо-тихо. Примолкли люди, стоят толпами на крутых берегах и склонах холмов, на причалах и на парапетах Приморского бульвара. Неярко мерцают огоньки Северной стороны.

Деловито мигает красный маяк на равелине у выхода из бухты. А луна, большая и яркая, ярче всех огней, раскидывает желтые зигзаги на черной воде.

Совсем как на Жениной картине, что висит слева от окна.

Картина эта называется «Севастопольский вальс». На ней — ночь, огоньки на берегу бухты. Громадный силуэт крейсера или авианосца с очень выгнутым и срезанным вверху форштевнем. Над тупым срезом форштевня и над крыльями боевой рубки — неяркие сигнальные лампочки. И вообще все огоньки на картине скромные, неяркие. Спокойные. Зато луна — сильная, сияющая. Она прорвалась сквозь темные клочкастые облака и разбросала по зыби отражения-молнии. По этим отражениям скользят еле заметные в сумраке яхты с узкими, склонившимися в плавном крене парусами. Яхты по дуге обходят нависший над ними форштевень боевого корабля…

Это картина-легенда, картина-сказка. То, что написано на ней, на самом деле не бывает. Никто не даст яхтам ходить ночью по рейду, да еще в такой близости от военных судов. Да и нет, пожалуй, таких исполинских крейсеров и авианосцев. Но взглянешь на полотно — и сразу видишь: это Севастополь. Севастополь в самой своей сути. Вся его стальная мощь и южная ласковость, вся суровость крепости и радость моря с его тайнами, парусами и зовом в дальние плавания, который хоть раз в жизни касается каждого из нас…

Лунные зигзаги мечутся по воде, и словно слышишь звонкое эхо от зыби под деревянным настилом Графской Пристани. И стрекот цикад на берегу. И ощущаешь запах водорослей и мокрых камней, легкое касание ночного ветра и тепло, тепло этого моря, этого берега и даже броневых листов, нагретых за день южным солнцем…

И толчком приходит снова тоска по этому городу. И зависть к тем, кто сейчас там, на его теплых праздничных улицах.

…Впрочем, сейчас у нас теплее, чем на Юге. Двадцать пять градусов! А у заборов да кое-где и просто на асфальте еще тянутся валы рыхлого снега.

Утром снега было еще больше. Он лежал даже между прилавками на рынке, где я покупал для мамы цветы. Цветов было — просто завал. Я выбрал две охапки привезенной с Юга сирени — простой и белой. Сирень была мокрая, словно обрызганная крупным дождем. Я ехал на край города в такси, машину встряхивало, и я утыкался лицом в пахучие влажные гроздья.

Среди сосен снегу было по колено, все тропинки завалены. Я с трудом пробрался к низкой решетке. Ладонью сдвинул рыхлый тяжелый пласт. Под ним сквозь ржавую прошлогоднюю хвою, рядом с гранитной облицовкой, проклюнулись стрелки-травинки. Я положил пахнущие неудержимой весной цветы на эту хвою с травинками и прямо на снег. «Вот, мама, я пришел… Девятое мая, мама…»

Мама не была на фронте, но свою капельку в дело Победы внесла и она. Как миллионы наших матерей.

«Весна, мама… А снег — это так, случайность. На Урале бывает всякое…»

Неделю назад, на второй день Майского праздника, ударила великолепная вьюга и сугробы намела такие, каких не было за всю зиму. Улицы сплошь укрылись полуметровым белым слоем — свежим и сияющим. Синоптики, естественно, объявили, что такого явления не было сто лет. Они заявляют это после каждого большого весеннего снегопада (а последний перед этим был в мае восемьдесят первого).

Под невыносимым снежным грузом трещали и падали клены и старые липы. Стояли троллейбусы, вереницами брели по узким протоптанным тропинкам пешеходы… А через три дня опять началась весна. Стремительная весна, какая бывает лишь в кино и сказках. Ударило солнце, ослепительные, не успевшие закоптиться сугробы осели. Прогремели ручьи, бурно ринулась из влажной земли трава, полопались почки. Пришли дни сверкающие, безоблачные, с запахом весенней влаги и зелени

Эта весна — как в песне из любимого моего рассказа «Вокруг света» Александра Грина. Когда-то в юности я даже придумал мотив к этой песне.

В Зурбагане, в горной, дикой, удивительной стране,

Я и ты, обнявшись крепко, рады бешеной весне

Там весна приходит сразу, не томя озябших душ,

В два-три дня установляя благодать, тепло и сушь

Там, в реках и водопадах, словно взрывом, сносит лед,

Синим пламенем разлива в реки дышащие бьет

Там ручьи несутся шумно, ошалев от пестроты,

Почки лопаются звонко, загораются цветы.

Я вспоминаю Грина и мысленно возвращаюсь в Севастополь.

Грин любил этот город. Кто знает книги Грина, тот помнит и его слова, что «некоторые оттенки Севастополя вошли в мои города». Паустовский же уверял, что дело не в «оттенках», что гриновский волшебный Зурбаган почти целиком списан с Севастополя. И я уверен, что Паустовский прав. По крайней мере, мне казалось не раз, что я в Зурбагане, когда бродил по запутанным улочкам и трапам Аполлоновки и Артиллерийской слободки. Я ходил здесь вместе со старым, ворчливым капитаном Дюком, лоцманом Битт-Боем, доверчивой девочкой Ассоль и маленьким сыном капитана Томом Берингом, который так ждал отца…

Да, Грин любил этот город. Любил, несмотря на то, что именно здесь, на Графской пристани, его арестовали за революционную пропаганду среди солдат. Арестовали обидно, предательски, из-за измены тех, кому он доверял.

На площади Восставших, недалеко от начала Шестой Бастионной, стоит серо-кирпичное здание с высокими железными воротами. Бывшая тюрьма. Здесь Грин провел почти два года.

Грин страдал. Не столько от жестокостей тюремного режима, сколько от самого ощущения неволи. Не раз он думал о побеге. Еще в самом начале заключения друзья готовили ему спасение: купили шхуну, чтобы Грин уплыл на ней в Болгарию, наняли извозчика, который должен был ждать недалеко от тюрьмы. Шхуна стояла в одной из окраинных бухт.

Грину не повезло. Когда он пытался перебраться через стену по веревке с узлами, тюремщики его заметили. Чтобы спастись от смертельного выстрела, Грин разжал руки и упал на каменные плиты. И опять неволя. До того осеннего дня в 1905 году, когда перепуганный демонстрациями и волнениями адмирал Чухнин выпустил политических заключенных.

…Когда мы с Пинаевым последний раз были в Севастополе, Женя попросил меня сфотографировать на бывшей тюрьме мемориальную доску с надписью о Грине. Это было перед самым отъездом. Я щелкнул «Зенитом», а потом мы пошли по Шестой Бастионной, чтобы попрощаться с Людой, с Олегом, с Алькой и Роськой.

Я шел и думал, что, если бы побег удался, Грин, скорее всего, кинулся бы на извозчике от тюрьмы по этой улице, которая тогда называлась еще Степной, потом свернул бы налево, в переулки, затем — дорога вниз, к морю. Жаль, что не удалось ему бежать. Всего-то нескольких секунд не хватило, полуметра до гребня стены…

Я медленно, квартал за кварталом, прохожу в своей памяти Шестую Бастионную, и где-то на полпути она приводит меня (в мыслях все возможно) на улицу Герцена в Тюмени. Я вспоминаю тот день, когда познакомился с Грином.

Было лето пятьдесят шестого года. Мы с друзьями закончили десятый класс и готовились поступать кто куда. Но готовились, по правде говоря, не очень старательно. Выпускные экзамены (а их было много тогда) порядком измотали нас. Снова сидеть за учебниками не хотелось, и порой мы целыми днями бездельничали. Был июль — месяц какого-то странного безвременья между нашим прошлым и будущим. Порой накатывала звенящая тревога: а что впереди? А иногда приходило ощущение радостной беспечности. Мы носились на велосипедах, купались до одури в желтой, мутной Туре и до полуночи бродили по теплым улицам, под светлым неугасающим небом… Это, видимо, было окончательное прощание с детством, хотя в то время мы считали, что детство давным-давно позади.

В один из этих июльских дней я купил в киоске у вокзала темно-синюю книжку с корабликом. У кораблика были ярко-красные паруса. Из-за парусов я и взял книгу, имя автора мне, как ни странно, тогда ничего не говорило. Какой-то А. Грин. Я подумал, что это один из парусных капитанов, рассказывающий о дальних плаваниях. Такой же, как Лухманов, капитан «Товарища».

В книге оказались рассказы и роман «Бегущая по волнам». Я начал читать рассказ «Комендант порта»…

Что сейчас говорить о первом впечатлении! Кто любит Грина, тот меня и так поймет. Кто к нему равнодушен, что ж… Его рассказы не для них, и этот рассказ, честно говоря, тоже…

Вечером, когда я сидел ошарашенный «Кораблями в Лиссе», приехали на велосипеде мои друзья — Валерий и Юрка. Те, с кем я в старших классах делил все радости, мечты и неудачи. С ними прикатил наш приятель из параллельного класса — Лев Кошелев. Он был планерист, парашютист и, кажется, даже имел права пилота.

— Покатаемся? — предложила эта троица.

Я встряхнулся. Надо было немного прийти в себя, иначе можно совсем свихнуться от сумбура мыслей и чувств, вызванных этой книжкой: от восторга и ясной печали после гриновских рассказов; от горького сожаления, что медики не разрешили поступать в мореходку; от зависти и грустного сознания, что, если когда-нибудь научусь писать рассказы и даже (вдруг и правда?!) напечатают мою книжку, все равно с такой силой мастерства писать я никогда не сумею…

Я вывел из дровяника свой легонький вишневый «Прогресс» (самую звонкую радость моей школьной юности), и мы помчались по пыльной улице Грибоедова. Был душный, безветренный вечер…

Левка Кошелев катил впереди. Не знаю, случайно ли так вышло или он с самого начала знал, куда мы едем, но приехали мы к стадиону, чей серый, покосившийся забор выходил на улицу Герцена.

Над забором возвышалась ажурная серебристая вышка. У ее верхушки, на тонкой решетчатой «стреле», неподвижно обмяк парашютный купол.

— Прыгнем? — предложил Левка.

Я обмер. Я с малых лет ощутимо побаивался высоты. Даже когда запускал змея с нашего двухэтажного дома, старался держаться подальше от края. А здесь наших домов можно было поставить друг на друга — сколько? Да штук восемь! Полсотни метров!

Но еще больше я боялся, что меня заподозрят в страхе. Поэтому отозвался лениво и небрежно:

— Вообще-то можно… Только взбираться на эту верхотуру…

Я очень надеялся, что Валерий и Юрка не захотят взбираться. Валерий был нескладен, длинен и достаточно ленив в развлечениях. За свой рост и обстоятельность он получил прозвище «Папа Карло». Юрка — безнадежно близорукий рафинированный интеллигент — тоже не отличался особой спортивностью. Я надеялся, они скажут: «Да ну ее, поехали, лучше искупнемся». Но они потащили велосипеды в щель между досками. Вслед за вероломным Левкой. А я вслед за ними. (Потом, через много лет, друзья признались, что в душе кляли Левку так же, как и я.)

Кроме нас, желающих прыгать не оказалось. Да, скорее всего, для посетителей вышка уже не работала — время вечернее. Но на площадке (под желтым от неяркого солнца парашютным куполом, у самого неба — пыльно-серого от духоты) еще дежурил инструктор.

Внизу нас встретили еще двое — молодые ребята, чуть старше нас. Хорошие Левкины знакомые. Они молча пожали руки сначала Левке, а потом и нам (мол, твои, Лева, друзья — наши друзья). Соблюдая этикет и демонстрируя солидную сдержанность, мы присели на густую жесткую траву, что росла рядом с вышкой. Поговорили о новом приключенческом кино с подводными съемками и электронной музыкой, похихикали над неизвестным мне инструктором-планеристом Прокопычем, который вчера не дотянул до посадочного знака и сел на своем «Приморце» в капустные гряды… Поговорили о конкурсе в разных техникумах и вузах и пришли к выводу, что «если не поступим, то и фиг с ним, жизнь впереди».

Назад Дальше