— Все равно теперь уж. Туда ли, здесь ли оставаться, раз нельзя на родину, — апатично отозвалась ей в ответ девушка.
Но ехать ей не пришлось. Наступило завтра, и новые события наступили вместе с ним.
Стояло яркое, радостное июльское утро. Еще накануне этого дня пробежали смутные слухи о событиях огромной важности в городе. И вся столица встрепенулась, как один человек.
Германия объявила войну России. В это самое утро и появился в печати Высочайший манифест о ней к народу. Зазвучали колокола в церквах и соборах. Шумные толпы залили улицы. Всюду на углах их и перекрестках собирались группы оживленно беседующих мужчин и женщин. Толковали горячо и громко о надвигающихся грозных событиях. Произносилось имя Верховного Главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича, назначенного Государем. Шли бурные толки о вероломных претензиях германского и австрийского монархов. A огромный Исаакиевский колокол все гудел и гудел, не переставая. Отошла Достойная, пропели последние тропари, и народ валом повалил на площадь. В одно мгновение ока там образовалась огромная, пестрая толпа народа. Появились национальные и сербские флаги. Заколыхались знамена с надписями на них: «Да здравствует Россия!», «Да здравствует Сербия!»
A толпа манифестантов все росла и росла с каждой минутой, с каждой секундой. Вдруг стройно и звонко запели молодые, сильные голоса. Их подхватили другие, и волной покатился национальный гимн по залитым знойным июльским солнцем улицам.
Милица вместе с тетей Родайкой, отстояв обедню и молебен в соборе, вышла на церковную паперть в тесных рядах толпы. Её глаза всегда задумчивые, с затаенной в них грустью, сейчас светились радостными огнями, вызванными всеобщим подъемом и воодушевлением. Её губы улыбались. Рука, крепко прижимавшая к себе руку тети Родайки, заметно дрожала.
И вот, подобно легкому ропоту прибившегося к берегу вала, пронеслись по толпе крылатые слова…
— Государь в Зимнем Дворце… Государь покажется нынче народу…
Что-то необъяснимое произошло вслед за этим. Громовое ура загремело по всей улице… Сильнее заколыхались флаги и знамена над головами манифестантов, и сами манифестанты, почти бегом, направились ко дворцу. Те, что сходили с паперти, хлынули на улицу, унося за собой целые потоки народа. Точно какие-то невидимые крылья подхватили Милицу и разъединили ее с её спутницей. Девушка не успела произнести ни слова, как очутилась далеко-далеко от тети Родайки, потерявшей ее в толпе.
— Ура! Ko дворцу!.. Да здравствует Государь Император!.. — кричали до хрипоты манифестанты, и снова стройным хором понеслось навстречу небу и солнцу, белым облакам и колокольному звону «Боже, Царя храни»…
* * *Милица опомнилась только на площади перед колоссальным зданием дворца. Теперь многотысячная толпа народа заливала эту площадь… На балконах, в окнах, даже на крышах домов копошились люди… Над Зимним Дворцом развевался Императорский штандарт. Золотом отливало его желтое поле и как-то особенно ярко и знаменательно выделялся изображенный на нем двуглавый орел. Тихо шелестели и самодельные знамена, и стройно колыхались над толпой национальные на высоких древках флаги. A над дворцом и площадью безмятежно синело жаркое июльское небо и золотое солнце радостно смеялось среди синих небес. Двери балкона во дворце были раскрыты настежь и каким-то многообещающим казался народу их широкий просвет.
— Государь выйдет на балкон! — снова пронеслось животрепещущей вестью в народе. И теснее сдвинулись его и без того тесные ряды. Высоко, в голубое пространство уходила гранитная Александровская колонна — символ победы и славы могучего русского воинства. Как-то невольно глаза обращались к ней и приходили в голову мысли о новой победе, о новой славе.
Милица, сдавленная со всех сторон толпой, большими влажными глазами оглядывала ближайшие к ней лица. Она всегда любила русских, не отделяя их от своих единоплеменников. Но сегодня, охваченная одним и тем же патриотическим подъемом вместе с ними, она чувствовала к ним какое-то особенно теплое и хорошее чувство. О, как все они были ей дороги сейчас! Как признательна была её душа братьям этих людей, тем славным воинам-богатырям, готовым бесстрашно отдать свои жизни ради защиты угнетенных славянских братьев. A Государь? Неужели она Его увидит нынче? Эта мысль показалась до того несбыточной девушке, что она даже боялась подолгу останавливаться на ней. A между тем кругом все говорили решительно и громко о том, что Государь Император появится на балконе… Вопрос во времени только. Может быть в часах, может быть в минутах. Вот неожиданно громче и оживленнее загудели Исаакиевские колокола. Им отозвался гулкий перезвон на колокольне Казанского Собора и неожиданно, все покрывая на миг своим грозным раскатом, прогремела с Петропавловской крепости первая пушка… За ней другая… третья… Колокола замолкли… Теперь уже определенно через некоторый промежуток времени ахали мощными вздохами жерла орудий… И когда последний удар раскатился где-то далеко, далеко за рекой, вся площадь запела снова народный гимн. С последним словом его, с последним звуком, покрытым новым могучим ура, что-то необычайное произошло на площади. Как один человек, опустилась огромная, многочисленная толпа на колени… Полетели шапки вверх и замелькали в воздухе платки… Просветленные, словно солнечными лучами пронизанные, лица обратились к балкону… И влажные глаза впились в темнейщий просвет дворцовых дверей…
Милица взглянула туда же и сердце её дрогнуло, и заколотилось в груди бурно, бурно…
На балкон, в сопровождении Государыни Императрицы, выходил Тот, от Кого зависела и честь, и мощь, и слава великой родины русского народа…
Вдруг она вздрагивает, поднимает голову… Слушает внимательно, напряженно. Между нервными, взволнованными голосами, полными радостного возбуждения, особенно выделяется один. И этот молодой, радостно возбужденный, голос говорит:
— Вот, увидели Его и еще отраднее на душе стало… Действительно, отраднее и легче. Ведь от него зависит теперь наша слава и честь… и защита, и оплот несчастных сербов. И если суждено пасть Белграду, то маленький народ может быть спокоен: он все-таки будет отомщен.
«Пасть Белграду?»
Вся кровь отливает от лица Милицы и оно делается бледным, смертельно бледным, как снег… Не помня себя, бросается она вслед за говорящим… Перед ней юное, совсем еще юное лицо… Серые глаза мечут искры воодушевления из-под черных решительных бровей. Еще совсем детские губы улыбаются добродушно-счастливой улыбкой и густой румянец покрывает нежные щеки, тронутые первым пушком. Юноша сильно жестикулирует левой рукой, тогда как правая крепко сжимает древко знамени, на котором выведено крупными буквами по национальным цветам поля: «Боже, Царя храни». Одет он в форму среднеучебного заведения, и гимназическая синяя фуражка чуть сдвинута y него на темя. Из-под неё выбиваются кудрявые русые пряди позолоченных солнцем волос. Юноша невысок, но строен. Ему смело можно дать шестнадцать-семнадцать лет по росту, тогда как совсем детское лицо говорит о более раннем возрасте. Минута размышления, и, не помня себя, Милица бросается к юному знаменосцу.
— Почему вы так уверены в том, что Белград должен погибнуть? Почему вы сомневаетесь в победе сербов? — бросает она срывающимся голосом и, сама того не замечая, теребит гимназиста за рукав его куртки.
— Да потому хотя бы, что эти негодные австрияки опять громят его своими пушками, — горячо срывается с губ юноши, — и не сегодня, завтра он будет в конец разрушен. Дай только Бог, чтобы наш Государь, чтобы мы… чтобы вся Россия…
Юноша не доканчивает. С тихим стоном Милица закрывает лицо руками.
— Бедная родина. Несчастный город… Отец, мать… Иоле… Что будет с ними? A она, Милица, здесь — так далеко от них… Так ужасно далеко, бессильная помочь им, не имея возможности быть хоть немного полезной её дорогим близким, не будучи в состоянии даже умереть вместе с ними.
Сама того не сознавая, она говорит это вслух дрожащим, срывающимся голосом. И слезы, одна за другой, капают y неё из глаз, катятся по щекам и смачивают прижатые к лицу пальцы. Юноша-знаменосец передает свое знамя одному из своих спутников и, подойдя к девушке, спрашивает теплым, полным участия голосом:
— Так вы?..
— Сербка, — с достоинством отвечает та.
Теперь тонкие, смоченные слезами пальцы не закрывают больше её лица. Бледное, с горящими, как синие звезды, глазами, оно сейчас полно невыразимого отчаяния и тоски. Кругом них толпа сгущается; все ближайшие к ним соседи принимают живейшее участие в этом искреннем порыве горя молодой девушки.
— Вы сербка? Давно приехали с вашей родины? Когда поедете обратно? Передайте вашим львам, чтобы они мужались… Скоро идем на помощь к ним. Русские не оставят без помощи своих младших братьев. Рано же приходить в отчаяние и терять надежду. Где вы живете, скажите? Мы доведем вас до дому. Вы же едва держитесь на ногах…
Милица не может ответить ни слова на эти простые, хорошие, полные участия и несущие ей такое облегчение слова. Не может сказать ни того, кто она, ни где живет. Легкая краска покрывает до сих пор бледные, без признака румянца, щеки… Она молчит, не зная, что отвечать, — робкая и смущенная, как маленькая девочка… Тогда юноша-гимназист первый приходит к ней на помощь. Энергичным движением он берет её руку в свою и говорит решительным тоном:
— Вы в таком состоянии, что не сможете ни в каком случае добраться до дома одна и я провожу вас, если позволите. Левицкий, отнесите знамя к нам на квартиру, я вам поручаю его, — обращается он тут же к товарищу-реалисту, находящемуся рядом с ним.
Милица смотрит на юношу благодарными глазами. Его энергичное, открытое лицо, умный, честный взгляд больших серых глаз и эта добродушная, детская улыбка — сразу располагают ее в пользу юноши.
— Идем, — говорит он тоном, не допускающим возражений и энергично пробивает себе и своей спутнице дорогу в толпе.
— Да, — спохватившись обращается он к ней снова, не переставая работать локтями и плечами: — совсем из головы выскочило, надо же мне вам представиться. Так вот: меня зовут Горей… То есть, Игорем, виноват. Игорь Корелин, ученик седьмого класса Н-ой гимназии, имей от роду шестнадцать с половиной лет. Как видите, все в порядке. A теперь, куда прикажете вас довести?
Милица назвала улицу.
— Батюшки, как далеко! — искренно испугался её новый знакомый. — Вот что мне пришло в голову: зайдем сначала в Александровский сквер. Вы отдохнете там немного на скамейке, a затем тронемся дальше. Идет?
Милица молча кивнула в знак согласия головой, и молодежь направилась к тенистым аллеям сквера, гостеприимно издали предлагающим им свою тень. Недалеко от скамьи, на которую они опустились, тихо журчал фонтан, рассеивая вокруг себя приятную свежесть. Игорь Корелин сбросил фуражку и вытер вспотевшее от зноя лицо носовым платком.
— Ну, а теперь рассказывайте, как и когда вы, — сербка по рождению, — попали сюда, в наши палестины, — обратился он к своей спутнице, — а я весь внимание и слух.
Что-то было такое в тоне и голосе юноши, в его серых глазах, то серьезных, то полных юмора, что внушило сразу доверие Милице. И, не колеблясь ни минуты, она рассказала ему все без утайки, начиная со своего приезда в Россию и кончая своим желанием поехать на родину, тихонько от институтского начальства, чтобы принести хотя бы относительную помощь своему народу. Рассказала и то, что отец самым энергичным образом запретил ей делать это. Сдержанная, всегда замкнутая в себе, Милица сама не могла понять, что случилось с ней сегодня: никогда еще в жизни не была они ни с кем так откровенна, как сейчас. Юноша выслушал ее очень внимательно. Ни одно слово, казалось, не миновало ушей Игоря. А глаза его то и дело меняли свое выражение во все время этого рассказа, как будто он переживал сам все то, что переживала Милица. Когда девушка замолчала, Игорь долго сидел, не произнося ни слова. Потянулись долгие минуты. По-прежнему по близости тихо роптал фонтан, слышались голоса играющих детей, громкие окрики нянек. С улицы доносились сюда звонки и своеобразное завывание трамваев, то и дело вспыхивающее то здесь, то там и перемешивающееся со звуками гимна.
Игорь невольно взглянул в сторону, потом перевел глаза на Милицу.
— Спасибо вам за откровенность, — мягко прозвучал его голос — поверьте, я сумей ее оценить и отплачу вам, если позволите, тем же… Вот, видите ли… вы — сербка, я — русский, но чувство у нас должно быть одно, хорошее, общеславянское чувство любви к родине. И порывы одни и те же. Ведь и я тоже собрался, как узнаете сейчас, принести посильную помощь моей родине и уже отчасти выполнил задуманный мной план. Я хочу ехать на войну, на самые поля битв, на театр военных действий. Я хочу воевать с врагами моего отечества, хочу отдат себя всего святому делу защиты чести моей родины. Разумеется, в гимназии не должны знать об этом, а то не отпустят или, что еще хуже, вернут с дороги. Что же касается дома, то там я и скрывать не стану моего плана. Родители у меня умерли давно. Живу я на иждивении сестры — фельдшерицы одной из наших городских больниц, которая, при первых же слухах о возможности войны только, поступила в один из формирующихся отрядов Красного Креста и не сегодня-завтра отправится в действующую армию. Ольга, сестра моя, рассудительная женщина и ей я мог откровенно признаться во всем: так, мол, и так, Ольга, отпусти меня на войну добровольцем; мне уже пошел семнадцатый год, стреляю я в цель весьма недурно, попадаю, видите ли, в спичечную коробку на расстоянии пятидесяти шагов. А насчет разведочной службы (в строй меня, по всей вероятности, не примут, по молодости лет), у меня, как ни совестно хвалить собственную персону, уйма таланта. А не отпустишь меня добром, говорю ей, сбегу все равно потихоньку. Стыдно как-то бездействовать, когда наши солдатики запасные семьи свои, жен и детей оставляют и идут жертвовать своей жизнью родине за нас всех. А мы большие, сильные сидеть будем здесь, сложа руки и все наше воодушевление выражать одними непрерывными манифестациями, да пением гимна. Я понимаю, если бы у меня были отец, мать, родные, близкие — я не заикнулся бы им о моем желании и остался бы дома оберегать и лелеять их покой. Но, повторяю вам, я — круглый сирота… Значит, если со мной произойдет что-либо, — никто не станет оплакивать меня здесь. Вот, взвесив все это, я и пошел к знакомому офицеру и умолил его взять меня, хотя бы в качестве разведчика при его роте, на передовые позиции в действующую армию, куда они и отправляются завтра утром. Он долго не соглашался, этот милый капитан. Трудно было, до чертиков, уломать его. Зато я едва с ума не спятил от восторга, когда он, наконец, изрек свое согласие, переговорив предварительно с моей сестрой и поставив мне целый список условий. До сих пор ног под собой не чую от радости…