Зима, когда я вырос - ван Гестел Петер 2 стр.


Лишье Оверватер разговаривает только с другими девчонками. Почему — одному богу известно. В нашей школе у всех девчонок такая манера, и я в одиночку не могу этого изменить.

После уроков я увидел у своего дома Пита Звана. Он стоял прямо на льду канала Лейнбан. Смотрел на затвердевший снег, потом на меня. Я спрыгнул на лед и подошел к нему.

Он улыбнулся и топнул ногой.

— Настоящий зимний лед, — сказал он. — Может быть, он вообще никогда не растает. Будет вечная зима. Хотя в любой день может начаться оттепель. Я люблю холод; по мне, пусть всегда будет зима.

— Ну-ну, — сказал я.

— Тебя дразнят, да? — спросил он. — А я и не знал.

— Это только со стороны так кажется, — сказал я. — У Олли Вилдемана отец истопник. Он иногда привозит нам бесплатно мешок угля. А на прошлой неделе они накормили меня гороховым супом.

Пит Зван хмыкнул.

— А я так не люблю гороховый суп, — сказал он.

— Олли часто делает вид, будто дразнит меня, — сказал я, — но я-то понимаю. Он бьет совсем не больно. Я кричу только для того, чтобы его порадовать.

Пит Зван прищурился.

— А я не знал.

— Чего ты не знал?

— Про твою маму.

— Тебе-то какое дело. Она умерла. Уже давно.

Пит Зван молча смотрел на меня.

— От тифа.

Я развернулся и пошел прочь.

Среда, после школы. Я неспешно шел к кинотеатру «Синеак» по Утрехтской улице. В кулаке сжимал последние папины десятицентовые монетки.

Увидев Лишье Оверватер, я вздрогнул. Она шла впереди меня. Я узнал ее по волосам и по видневшимся из-под волос ушам. Я впервые заметил, какие у нее тонкие ноги, и тихонько пропел:

Сапоги куплю повыше — эти маловаты.
Ноги у меня как спинки, дразнятся ребята.

Лишье несла сумку, из которой торчал батон. Она шла так медленно, что мне пришлось затормозить, иначе я бы наткнулся на нее. Я не мог оторвать глаз от батона. Может быть, он прямо из печи и до сих пор теплый.

Я подумал: вот подбегу и откушу!

Но оказалось, что мне слабо. М-да.

Я перешел улицу, пробежал неуклюже по тротуару, чуть не растянулся, поскользнувшись, перешел улицу обратно и как ни в чем не бывало зашагал Лишье навстречу.

Надо было видеть ее лицо. Как будто я — это воздух. Проходя мимо нее, я заметил, что от батона откушен кусочек, точно мышка поработала.

— Ну и как, вкусно? — спросил я ее со спины.

Она невозмутимо шествовала дальше — девочка, которая слышит только то, что хочет слышать, — вне школы я для нее просто не существовал, что бы я ни кричал, что бы ни делал.

Дойдя до магазина «Вана», я со спины увидел папу. Он нес два мешка с углем, в каждой руке по мешку. Этот уголь ему дала тетя Фи. Затвердевший снег на тротуаре был очень скользким, и папа смотрел себе под ноги, из-за чего выглядел еще более сутулым, чем всегда.

Я остановился.

В последнее время папа постоянно ворчал насчет угля, маргарина и сыра, которые нам не по карману. Мне это даже нравилось: благодаря папиному ворчанью казалось, что после войны времени прошло меньше, чем после маминой смерти.

Но сейчас, когда папа тащил этот уголь, он показался мне ужасно милым. Сегодня вечером у нас дома будет тепло, это же здорово. Я развернулся и пошел в другую сторону. Вечером я еще успею пообщаться с папой. А тащить тяжелый уголь мне было неохота, к тому же я хотел в кино.

Вечером наша затопленная печка потрескивала. А рядом с потрескивающей печкой стояла угольница, полная угля.

Мы с папой были совершенно счастливы. Мы подловили подушки себе под спины, поставили ноги на перевернутый ящик и раскраснелись от тепла.

Уже минуту спустя папа начал отключаться, хотя глаза у него оставались открытыми. Я корчил ему рожи, а он не замечал. Время от времени он усмехался, отвечая своим мыслям, а не миру вокруг. Когда я сделал губами «п-п-п-п», он вздрогнул и посмотрел на меня удивленно. Я прямо увидел, как он думает: «Ах да, я же тут не один, со мной рядом этот шкет, как славно!»

— Поставлю-ка я вариться картошку, — сказал он. — А ты пока накрой стол, Томас.

За мной дело не стало.

Папа чистил картошку всегда уже в вареном виде. Своими жаропрочными пальцами он торжественно клал картофелины на мою тарелку. У печки грелся чайник от тети Фи с отбитым носиком. В нем еще было немного подливки: тетя Фи умеет сделать подливку из косточки от мяса и половинки луковицы. И еще у нас было яблочное пюре. Я размял картошку, перемешал с яблочным пюре и подливкой и в полминуты проглотил эту сладковатую кашицу.

— Ты чавкаешь, когда ешь, Томас, — сказал папа.

— Я мог бы съесть еще десять таких порций, — сказал я и тут же разыкался.

Всякий раз, когда я икал, мы с папой вздрагивали вместе. Это было весело.

— Голод можно заглушить, — сказал он неожиданно, — а горе — нет.

Ну вот опять — слезы у него в глазах. Чушь какая-то. Я не раз видел у него такие же слезы в самый неподходящий момент, когда мама еще была жива.

— Знаешь, чем можно заглушить горе? — спросил он.

Я не знал, да и не слишком хотел знать.

— Еще более сильным горем.

Я засмеялся.

— Почему ты смеешься, Томас? — спросил он.

— Это от нервов, — сказал я.

— Ты смеешься надо мной?

— Почему ты не ешь? — спросил я.

— Я уже ел вчера.

— Это старая шутка, я ее знаю.

— Этого-то я и боялся. У меня нет для тебя новых шуток, ты слышал уже все мои шутки.

Потом папа сидел за столом один. Перед ним лежала раскрытая толстая тетрадь в обложке из цветного картона. Он выглядел так, словно его где-то колет иголка.

— У тебя болит зуб?

— Нет, — сказал он, — я работаю.

— И от этого тебе больно?

— Вообще-то да, — ответил он. — Тебе этого пока не понять.

— А что же ты пишешь?

— Да все на свете.

— Про войну?

— Нет. После войны прошло слишком мало времени, чтобы о ней писать. А тебе пора спать.

— Почему мы едим всегда черствый хлеб?

— Иногда, бывает, и свежий!

— Я сегодня ел свежий хлеб, мне дали большой кусок.

— Боже мой, какое унижение… Зачем же ты взял?

— Я сначала отказался. Потом еще раз отказался, а потом все-таки съел — хлеб был такой теплый.

— Будь осторожен с незнакомыми людьми — у меня и так хватает забот.

— С незнакомыми людьми… Какие же это незнакомые люди, это была девочка, такая, каких ты называешь сиротками из приюта.

— Когда это я говорил о сиротках из приюта?

— Во время войны. Мы тогда увидели девочку, которая везла детскую коляску, а в коляске — всякое старое барахло, помнишь? И ты сказал: вот ведь, сиротка из приюта. А я спросил: откуда ты знаешь, что она из приюта? И ты ответил: если девочка одиночная, то, значит, это девочка из приюта.

— Я так и сказал — «одиночная»?

— Да, так сказал. Тетя Фи говорит, что я полусирота.

Папа рассмеялся.

— Полусирот не бывает. А сейчас давай-ка в кровать, не то скажу тете Фи, что тебе не понравилась ее подливка.

Лампа над столом осталась гореть, иначе папа не смог бы работать. Так что в соседней комнате, где стоят наши кровати, было не совсем темно. Я это очень люблю. Когда спишь, то такой свет не мешает, а когда не спишь, то совсем темно — это уж очень темно.

Я лежал в кровати, слишком усталый, чтобы читать, и слишком усталый, чтобы заснуть. Я смотрел в потолок и ни о чем не думал. Папа говорит: «Когда не можешь заснуть, перебирай в голове, что ты сделал за день, — в кровати мысли сами собой превращаются в сны».

Он сидел ко мне спиной, но мне все равно было видно, когда он пишет, а когда откладывает перо. Он курил самокрутку за самокруткой — казалось, будто облачка дыма поднимаются от затылка. Тетя Фи часто восклицает: «Твой отец выкуривает за неделю по целому ведру угля!»

Папа называет себя щелкопером, а другие говорят, что он писатель. В любом случае у него не все в порядке с головой. Например, он иногда говорит: «Я могу думать, только когда пишу». И другую чушь в этом роде.

Когда я вырасту, я не хочу быть писателем, это не для меня. Сочинить целую книгу — ужас, от этого становишься сутулым и не остается времени, чтобы поиграть в домино с сыном.

Два мальчика поодиночке

В воскресенье утром я пошел к тете Фи за своей еженедельной порцией «Наполеона». Иногда я думаю о тете Фи, сам того не желая. Это сестра моей мамы, на два года старше нее. «Мне шесть лет, — сказала мне когда-то, давным-давно, одна девочка, — а тебе восемь, так что ты умрешь раньше меня». Я с ней полностью согласился. Но она ошиблась. Мама умерла, а тетя Фи жива-живехонька.

На Ван Ваустрат не было ни души. Собака с длинной шерстью обнюхивала помойные бачки. Такая же голодная, как я. Но у нее была теплая шуба, а у меня — нет.

Из печных труб на больших домах поднимался дым. Когда я на него смотрел, у меня затекала шея.

Мои руки превратились в ледышки.

Я опять потерял варежки. Если тетя Фи заметит, то свяжет мне новые из кусачей шерсти. Не так давно она связала для меня рейтузы — за один день в школе они меня так искусали, что я даже заболел.

До Теллегенстрат, где живет тетя Фи, совсем недалеко. Там стоят дома из аккуратных кирпичиков и с квадратными окнами. Воскресенье на Теллегенстрат — это воскресенье втройне.

Я увидел тетю Фи в среднем окне ее квартиры на втором этаже — она поливала герань. Заметила меня и стала мне изо всех сил махать. Я взбежал по лестнице бегом. Да, получается, я люблю ходить в гости к тете Фи.

Таз уже стоял посреди комнаты. Тетя Фи взяла ведро с горячей водой и наполнила таз, не пролив на пол ни капли.

Хорошо, что сегодня воскресенье.

Этих веселых девушек, которым тетя Фи по будням дает уроки кройки и шитья, сегодня не было. Я не люблю, словно старикан, сидеть с ногами в тазу, когда вокруг меня порхают девушки лет восемнадцати. Они тогда смеются надо мной. Это, впрочем, ничего не значит: они смеются от всего, что видят и слышат.

Я восседал на кресле с твердыми пружинами. Тетя Фи присела передо мной на корточки и сняла с меня сапоги. Я видел ее макушку и вдыхал запах маминого горьковатого шампуня.

Тетя Фи вытащила из сапог мои носки.

— Постираю, — сказала она, — и заштопаю, на печке мигом высохнут.

Я сунул ноги в воду.

По привычке сказал:

— Ой, как горячо.

Я наклонил голову как можно ниже, чтобы она не видела, как я сияю от счастья.

— А где дядя Фред? — спросил я, после того как тетя Фи повесила выстиранные носки на сушилку у печки.

— Он в кино, — сказала тетя Фи, — в зальчике, где по утрам в воскресенье показывают документальные фильмы об Африке. Твой дядя обожает их — знаешь почему?

Я помотал головой, потому что не имел об этом ни малейшего представления.

Тетя Фи неожиданно качнула бедрами и сделала волнообразные движения руками. Я испугался, когда она протанцевала по комнате.

— Зулусские девушки, понимаешь ли, — сказала тетя Фи грустно. — Они танцуют и поют нагишом, и за пятьдесят центов можно на них смотреть.

Я смущенно глядел на пальцы своих ног. В горячей воде они казались совсем белыми.

— Африканская природа твоего дядю ни капли не волнует, — сказала тетя Фи. — Он наслаждается этими черными попками.

Я ничего не говорил. Я когда-то раньше уже слышал разговоры о том, что дядя Фред хотел фотографировать учениц тети Фи голышом. Тетя Фи ему не разрешила. На самом деле дядя Фред мечтает быть настоящим фотографом, но пока не получается, он работает на душной работе в большой конторе, где ему не разрешают дни напролет толковать о фотографиях. Тетя Фи говорит ему, чтобы он фотографировал натюрморты, потому что ей это очень нравится. Вот Фред и занимается натюрмортами. Эти фотографии развешаны по всем комнатам — гигантское голое яйцо, рядом с ним ложечка, кувшинчик и груша, отбрасывающие длинные тени, или два лимона, таких большущих, что они не похожи на лимоны, — все жутко скучно.

Тетя Фи перестала танцевать.

— Хочешь уже сейчас свой кусок «Наполеона»? — спросила она.

— А носки высохли?

— Нет. И заштопать я их смогу, только когда они высохнут. Мой чайник ты принес?

— Забыл.

Тетя Фи вздохнула.

— Знаешь, малыш, как я за тебя переживаю, — сказала она. — Я иногда просыпаюсь среди ночи и думаю о тебе. Мальчугану тяжело, думаю я. Он живет под одной крышей с этим чудаком. Да, твой отец не виноват, ведь он артист. Я всегда говорила твоей маме: не выходи за артиста, детка, погуляй с ним вдоволь, но в дом этого мечтателя не пускай. Но она вышла за него, упрямица. На свадьбу твоя мать надела мою шляпку, а отец был, как полагается, в галстуке, но с пятнами. Через год родился ты. Мама души в тебе не чаяла, но ей хотелось ходить на танцы и развлекаться. Тогда тебя приводили ко мне. Я тебя купала в ванночке. Ты так любил купаться, ты гулил, когда я тебя вынимала из ванночки и вытирала… А теперь у тебя остался только твой чудак-отец. Чудесный человек, но он воспитывает тебя ужасно, эти его заборные слова, очень жалко… Покажи-ка мне ноги.

— Не покажу.

— Почему?

— Это две ноги, на каждой пять пальцев, смотреть не на что.

— Тогда я отолью тебе подливки в миску. Хочешь холодной картошки?

— Нет.

— Ты разучился говорить «да»?

— Давай сейчас.

— Что значит «давай сейчас»! Будь любезен, скажи вежливо.

— Дай, пожалуйста, мне сейчас мой «Наполеон», дорогая тетя Фи.

Она засеменила прочь. В кухне она продолжала со мной разговаривать. Я не мог разобрать ни слова. Мама раньше тоже всегда разговаривала со мной из дальней комнаты, когда я сидел в гостиной. «Я тебя не слышу!» — кричал я ей. «Прекрасно слышишь, — кричала она в ответ, — ты просто не хочешь слушать».

Вода в тазу подостыла. Но я все равно погрузился в дрему. Тетино бормотанье превратилось в мамино бормотанье.

Я опомнился, когда тетя Фи сказала мне прямо в ухо: «Не спать, чудик!»

Она стояла так близко от меня, что могла бы легко снять «сон» из уголков моих глаз. Я часто дергаюсь оттого, что она так похожа на маму.

— Не смотри так кисло, медвежонок ты мой! — сказала она.

Я балдел от тети Фи, ведь мама тоже часто звала меня медвежонком.

— Медвежата живут в зоопарке, — сказал я.

Я протянул руку и взял кусок «Наполеона». Он лежал на блюдечке с трещиной, похожей на вопросительный знак. Я мог выбирать: откусить прямо от всего куска или приподнять верхний слой теста, слизать толстый слой желтого крема, а потом съесть верх и низ по отдельности. Последнее было более правильным, но если смело кусать все сразу, то лучше чувствуешь вкус. Так я и поступил. Крем размазался по носу и верхней губе, жирные комочки плавали даже в тазу.

— Твоя мама всегда была такой хорошей девочкой, — рассказывала тетя Фи. — Я до сих пор многого не понимаю. Если хочешь о чем-нибудь расспросить меня, то давай.

— Если ты ничего не понимаешь, — сказал я с полным ртом, — то зачем мне спрашивать?

— Сначала проглоти, а потом рассуждай, дружок!

Я проглотил все, что было во рту, и громко икнул.

— Ты что, совсем дикарь, Томми? — спросила она.

— Нет. А зовут меня Томас.

— Мне все время кажется, что ты диковатый.

Я так резко вынул ноги из таза, что забрызгал тетю Фи. Она весело рассмеялась. Удивительный человек — веселится в самые неожиданные моменты, именно тогда, когда думаешь: вот теперь она рассердится уже всерьез.

По дороге домой я встретил Пита Звана. Нельзя сказать, чтобы он выглядел по-воскресному, хотя одет был очень аккуратно. Впрочем, в школу он одевался тоже аккуратно.

— Да это же Пит Зван! — сказал я.

В его глазах не было ни радости от встречи, ни удивления.

Назад Дальше