— Скажите, пожалуйста, мефрау, где находится Саксен Веймарлан? — спрашиваю я.
— Молодец! — говорит она. — И еще вытри нос.
Я достаю из кармана старый папин носовой платок и сморкаюсь.
— А платок, который мне дала Бет, я забыл в Апелдорне, — говорю я, высморкавшись.
— Что тебе нужно на Саксен Веймарлан? — спрашивает она.
— Мне нужно выяснить отношения с Бет.
Она смеется.
— Почему вы смеетесь?
— На самом деле ты не такой уж суровый, как хочешь казаться.
— Скажите, где эта улица?
— Говоришь, Саксен Веймарлан?
Она ставит сумку на землю и показывает старческим, но очень красивым указательным пальцем вдаль.
— Ты путаник, — говорит она. — Я расскажу тебе самый простой способ туда добраться: пройди по Овертому до конца, а там уже спроси — только вежливо! — где находится Саксен Веймарлан.
— По Овертому до конца, — говорю я, — понятно, спасибо, мефрау, давайте я помогу вам нести сумку.
— Давай, — говорит она. — За это с меня двадцать пять центов, да?
— Только пять, — говорю я.
Она поднимает свою сумку.
— И уж пожалуйста, будь с этой девочкой как можно любезнее, — говорит она. — Если она не очень красивая, то скажи ей: какие у тебя красивые глаза! А если она хороша собой, то скажи ей: какие у тебя добрые глаза! Хорошенькие девушки часто боятся, что все видят только их хорошенькое личико.
— Она страшна как смертный грех, — говорю я.
— Ничего-то ты не понимаешь, — качает головой старушка.
Овертом — это самая длинная улица на свете, ей просто конца нет. К тому времени, когда я нахожу Саксен Веймарлан, я уже весь взмок от пота и страшно устал. Я даже не знаю номера дома. Но я не собираюсь звонить во все двери подряд. Единственное, на что я способен, — это присесть на кромку тротуара. Как знать, вдруг Бет выйдет на улицу. А может быть и нет, как знать.
Саксен Веймарлан — такая же скучная и безжизненная улица, как и Ден Тексстрат. Не видно ни души, даже за окнами не мелькает ни одного лица, я здесь один, на жаре, на солнце, в пропотевшей одежде и с разгоряченной головой.
Скоро я уже пойду домой. Но что значит «скоро»? Скоро — это рано или поздно, больше я ничего не могу сказать.
Мне уже не хочется видеть Бет.
Покрывшаяся коркой ссадина на колене чешется от жары.
У меня такое ощущение, будто меня здесь нет, хотя я сижу на поребрике и вижу пустую улицу и слышу глупый щебет птиц.
Я думаю про Звана.
Вспоминаю его рассказ о том, как он был еще совсем карапузом и поднялся по лестнице, цепляясь руками за перила. Никто не шел за ним сзади, никто не ждал его наверху лестницы — он был один.
Он рассказал мне об этом в ту длинную холодную зиму.
Я не сплю, но когда вдруг вижу Бет, выходящую решительным шагом из двери одного из домов, я вздрагиваю и просыпаюсь.
Бет идет по тротуару. У меня перед глазами дрожит воздух.
Когда ко мне возвращается способность видеть ясно, прямо передо мной оказывается физиономия Бет.
— Вот это да, — говорит она, — ты здесь… Но ведь ты уезжал.
— У тебя новые очки? — спрашиваю я.
— Нет.
— Ты так выглядишь, будто у тебя новые очки.
— Это я подстриглась.
Только сейчас я замечаю, что у нее по-идиотски короткие волосы.
— Какой у тебя дурацкий вид, — говорю я.
— Что здесь делаешь?
— Да так, люблю посидеть на поребрике. Сегодня мне охота посидеть здесь. Завтра пойду посижу где-нибудь на той стороне залива Эй, сейчас же каникулы.
— Это мама тебе рассказала, что я переехала к бабушке?
— Да, но она не захотела назвать номер дома. Я прошел весь Овертом от начала до конца.
— Ого, — говорит Бет, — тебе так хотелось меня повидать?
— Ты идешь в магазин? Почему у тебя нет сумки?
— У нас так много всего произошло, Томас.
— Вчера или сегодня? — спрашиваю я сонно.
— Ты что, еще не проснулся, Томас?
— Да. А ты перешла в следующий класс у себя в гимназии?
— Нет, меня оставили на второй год. Негодяи.
— А я не знаю, перешел я или нет. Ведь я был в Апелдорне. Это первое, о чем я спрошу, когда приду в школу. Помнишь, как мы ходили на «Али-Бабу»?
— Я не хочу думать о вчерашнем дне.
— О вчерашнем дне? Что за бред, какой же это, к черту, вчерашний день!
— От вас с Пимом было столько шума. А у бабушки спокойно.
— И тебе это нравится?
— Не твое дело.
Я внимательно смотрю на Бет. С короткими волосами у нее такой дурацкий вид. Но я не смеюсь. Очень надо! У бабушки ей явно не нравится. В этом я уверен.
— Что ты смотришь с таким серьезным видом?
— У тебя красивые глаза, — говорю я.
— У тебя что, солнечный удар, Томас?
— Что это такое?
— Это когда солнце ударяет по мозгам и человек на время становится ку-ку — и его срочно кладут в постель, под одеяло.
— Под одеяло в такую жару не хочу, — говорю я.
— Я иду гулять.
Я медленно встаю.
Это нельзя назвать радостной встречей. Но встреча с Бет и не могла быть радостной. Бет есть Бет.
— Я получил от Звана длиннющее письмо, — говорю я. — Он в Америке. Это жутко далеко. Зван хочет о нас вспоминать, он не хочет, чтобы мы были рядом с ним.
Бет разворачивается и убегает.
Я обязательно должен идти за ней. Я это чувствую.
Мы прогуливаемся вдоль высокой ограды парка Вондела.
— Я ни о чем не знала, — говорит Бет.
— Правда? — спрашиваю я.
— Нет, неправда… я все знала, но не хотела знать.
— Так что — ты не испугалась?
— Испугалась, и еще как. Именно потому, что знала.
— А я узнал только после того, как двадцать раз прочитал письмо от Звана.
Я вижу, что Бет уже не слушает меня.
— Этот безобразник, — говорит она, — ничего не рассказывал мне о своих планах. А как-то раз вечером пришел и обрушил на меня свои новости. Я тогда страшно орала и таскала его за волосы.
— Ты ужас как любишь Звана, — говорю я.
— А ты?
— Я тоже, — говорю я и сам себе удивляюсь, какой я идиот; это, наверное, от солнечного удара.
— Америка, — говорит Бет с горечью. — Сильно там нужны евреи.
— Зван пишет, что там евреи на каждом шагу.
— Да, там где он живет, в Бруклине. Я ему говорю: нам надо поехать в Палестину, я поеду первой, ты следом.
Она отворачивается от меня, берется руками за прутья решетки, прижимается к ним лбом. Два малыша в парке смотрят на нее так, будто это несчастная обезьянка в клетке.
Я встаю с ней рядом.
— Пим не хочет в Палестину, — говорит она, не глядя на меня. — Я хочу в такую страну, сказал он, где евреи живут среди неевреев, папа с мамой тоже жили в такой стране. Тупица, осел.
— А тетя Йос не огорчилась, что Пим собрался в Америку?
— Знаешь, что сказали эти врачи в лечебнице «Дом Ирене»?
— Не знаю.
— Они сказали: от этого шока твоя мама поправилась. Какой-то бред, да?
— Да уж, — говорю я, — уж бред так бред.
— Она ведь давно боялась, что Пим от нас уедет. Но когда он приехал в Ларен и заявил: «Я еду к дяде Аарону в Америку», — у нее точно гора с плеч упала, ей нечего стало бояться.
— Ого, — говорю я, — а дядя Аарон не поехал со Званом в Ларен?
— Он приехал позже — провел с мамой полдня и весь вечер. Больше ничего не знаю. Мама не захотела мне рассказывать, дядя Аарон не захотел рассказывать — они никогда ничего не рассказывают, когда происходит что-то важное, Томми.
— Кто «они»?
— Старшие.
— В смысле — взрослые?
— Да, так тоже можно сказать. Мы о них мало знаем, они о нас мало знают, хотя они когда-то тоже были детьми, так что у них есть небольшое преимущество. Мама с дядей Аароном — может быть, они плакали, может быть, смеялись.
— Может быть, и то и другое, — говорю я.
— С этими взрослыми никогда не знаешь.
— Зван уехал, — говорю я.
— Ну его.
— На море его укачивало.
— Так ему и надо.
— Он уплыл на красивом корабле?
— До корабля я его не провожала, я поехала к маме в Ларен.
— Хитрюга!
— Мы пили чай с печеньем и не говорили о Пиме; я — чтобы не расстраивать ее, она — чтобы не расстраивать меня. Дядя Аарон с Пимом поехали в Роттердам на поезде. Там в порту они должны были сесть на этот мерзкий корабль. Я должна была ехать в Роттердам вместе с ними. Мы договорились встретиться на Центральном вокзале. Но я не пришла. Они, наверное, страшно растерялись, дядя Аарон с Пимом, как ты думаешь?
— Они наверняка страшно растерялись, — говорю я. — Это уж точно.
— Правда я ловко придумала — взять и не прийти?
— Ты правда очень ловко придумала, — говорю я. — Зван не смог помахать тебе, когда стоял на палубе этого мерзкого корабля.
Бет смотрит прямо перед собой. Она сердится на Пима. Когда чего-то уже не можешь исправить, остается только сердиться. Мне хочется ее утешить, но я не знаю как.
— Зван уже не вернется, Томми, — говорит она.
Она впервые называет его не Пимом, а Званом.
— А мы не поедем в Америку, да? — говорю я. Сколько бы она на меня ни смотрела, я остаюсь все тем же Томми, я не превращаюсь в Звана.
Мы идем по парку Вондела.
По-моему, Бет подросла. Заметив, что я на нее смотрю, она сутулит спину. Пока была холодная зима, она, наверное, все время сутулилась, я этого просто не замечал, потому что у нее были длинные черные волосы. В парке совсем мало народа.
Что приятно: здесь мне не так жарко, как в городе. Благодаря длинным спокойным аллеям и шелесту веток.
— Ты хорошо поговорил с мамой? — спрашивает Бет.
— Нет. Там был какой-то мужчина.
— В котором часу?
— Несколько часов назад.
— И он уже пришел! Он приходит все раньше и раньше.
— Тетя Йос держала его за руку.
— Не надо, Томас, пожалуйста, я больше ничего не хочу знать.
— Мужчина высокого роста.
— Ты меня нарочно дразнишь?
— Твоя мама была очень красиво одета.
— А губы у нее были напомажены?
— Губы у нее были напомажены густо-густо.
— А чем от нее пахло?
— Не знаю.
Бет смеется.
— Почему ты смеешься?
— Она в него влюблена, — говорит Бет. — И знаешь почему?
— Понятия не имею, — говорю я.
— Потому что он влюблен в нее. Он влюбился в нее еще в школьные годы. Я сказала маме: «Не хочу видеть этого типа, я его ненавижу, он слишком аккуратно ест, слишком вежливо говорит, и ботинки у него слишком начищенные». Тогда мама рассердилась и сказала: «Деточка, это не твое дело». Еще немного — и она выйдет за него замуж. И тогда я должна буду говорить ему «папа», или «отец», или не знаю что… Нет, лучше умереть.
Мы сидим на скамейке в парке Вондела, на некотором расстоянии друг от друга.
— На этой скамейке хватило бы места для троих, — говорю я после долгого молчания.
Бет кивает.
Я улыбаюсь про себя. Ей ничего не надо объяснять. Бет все понимает.
— Завтра здесь будут сидеть совсем другие люди, — говорю я.
— Вчера, — говорит Бет, — здесь тоже сидели другие люди.
— Что было вчера — ничего не поймешь, что будет завтра — тоже ничего не поймешь. Но сегодня — самое ничего-не-поймешь.
— Да уж, сегодня самое-пресамое ничего-не-поймешь, — говорит Бет.
— Ты сидела здесь со своим папой, да? Когда тебе было шесть лет?
— Нет, не здесь, в другом месте, но это неважно; тогда было холодно.
— Война тогда еще не началась?
— Да, еще не началась.
— И вы оба ничего не говорили, да?
— Да, ни слова.
— Но ты все запомнила.
— Я все отлично запомнила.
— Тетя Йос велела тебя не волновать.
— А я тебе разрешаю меня волновать.
— А как это делается?
— Задавай мне вопросы.
— Ты часто думаешь о своем папе?
Бет молчит.
— Ты часто думаешь о Зване?
Бет сжимает кулаки, упирает их в колени, наклоняется вперед и смотрит на гравий на дорожке.
— Я так не могу, — говорит она. — Я не то чтобы скучаю по Звану, но после его отъезда меня самой точно не стало, у меня теперь есть только мамины родственники, я ни разу не плакала, я не могу плакать.
— Надо же, а вот я реву сколько угодно.
Она смотрит на меня. Ее глаза под стеклами очков кажутся маленькими и пронзительными.
— И от этого легче? — спрашивает она.
— От чего этого?
— От слез?
— Еще бы, — говорю я.
— А почему у меня не получается?
— Но ты же плакала здесь, в парке, когда твой папа танцевал вокруг дерева, а тебе было за него стыдно?
— Мне было шесть лет.
— Дядя Аарон тоже часто плачет. А он намного старше тебя.
— Это ты знаешь, что он плачет, — сердито говорит Бет, — а я этого не знаю.
— Я прочитал это в длиннющем письме от Звана.
Бет смотрит на меня с недоверием.
— Расскажи мне про это письмо.
— Сегодня вечером перечитаю его еще разок.
— И что же в нем написано?
— Это обалденное письмо. Завтра тоже перечитаю его, еще раза два.
— А про меня он пишет?
— Конечно.
— Со мной никто не хочет иметь дело, Томми. Никто-никто.
— Я тоже всегда ссорился с мамой.
— Почему?
— Она со всеми ссорилась.
— Ты об этом жалеешь?
— Чего-чего?
— Ты жалеешь?
— Да нет, просто чудно.
— Ты ее видел, после того как она умерла?
— Совсем недолго. Я по секрету от всех закрыл глаза, но папа это заметил и увел меня из больничной палаты.
— Ты часто думаешь о маме?
— Почем я знаю.
Бет снова смеется. Встает и подходит ко мне.
— Зван, наверное, боится написать тебе длинное письмо, — говорю я.
Бет снимает очки и кивает.
— У тебя добрые глаза, — говорю я.
Она опять надевает очки.
— Когда я поеду в Америку, я возьму тебя с собой.
Я смеюсь про себя. Обещание, данное в залитом солнцем парке, можно смело забыть.
— Завтра я уезжаю, — говорит она немного сердито. — Еду с подружкой в летний лагерь. Мама говорит: надо общаться с людьми, милая, нельзя замыкаться в себе. Я еду общаться с другими девочками, Томас. Буду с ними танцевать, прыгать и смеяться.
— С подружкой? — говорю я. — Она блондинка?
— Ах ты негодник!
— Можно я поеду с вами?
— Нет.
— Так я и думал.
— Ты меня терпеть не можешь, да, Томми?
— Да начхать мне на тебя.
— Лето — никчемное время года, да?
— Начхать мне на лето.
— Но мы же еще увидимся?
— А вот это мне до лампочки.
— Томми, Томми, когда же ты научишься правильно говорить?
— Пойду писать письмо Звану.
— Не забудь вычеркнуть в нем все грубые слова.
Я задумываюсь. Я знаю много крепких ругательств. Но никогда не видел, как они пишутся. В школе этому не учат.
Бет протягивает мне руку для прощанья. Моя рука вся потная, ее рука сухая и холодная. Она решительно разворачивается и идет прочь.
Я смотрю ей вслед.
У ворот она останавливается. Оборачивается и машет мне — долго-долго.
Я не сразу машу в ответ.
Я думаю о Зване.
Когда он стоял на палубе своего идиотского корабля, Бет ему не махала, потому что она была вместе с тетей Йос в Ларене, в саду.
Я машу Бет.
Думает ли Бет сейчас о Зване, когда машет мне?
У меня на глаза навернулись слезы, только и всего. Вообще-то я умею реветь как миленький, но иногда бывает неохота.
Улыбается она или нет?
Мне не видно.
Ну конечно же, она не улыбается, улыбаться — это не для Бет.
Я иду по длинной безлюдной аллее парка Вондела и чувствую, как сильно устал. Еле переставляю ноги. Я могу пуститься бегом или упасть на зеленую траву — ее вокруг сколько угодно.
Я смотрю на солнце.
А может, Зван сейчас тоже смотрит на солнце у себя в Бруклине и думает: а может, Томас сейчас тоже смотрит на солнце…