Зима, когда я вырос - ван Гестел Петер 6 стр.


Я помотал головой.

— Я кажусь тебе старой и уродливой?

Я опять пожал плечами — ведь я знал, что ей это нравится.

— Уходи. И закрой за собой двери.

В гостиной никого не было.

Я посмотрел на два яблока и на ложечку в банке с вареньем. Яблоки мне лучше не трогать, а варенья можно лизнуть. И еще можно быстро сбежать вниз по лестнице.

Я хорошенько высморкал нос. Я никогда в жизни еще не сморкался, стоя совсем рядом с девочкой; мне стало ужасно неловко.

Когда я протянул ей платок обратно, она поморщилась.

— Ты что, он мне больше не нужен, оставь себе.

— Спасибо, — сказал я, — от него приятный запах. Я буду каждый час сморкаться в твой платок, независимо от того, надо или нет.

— А где Пим?

— Пошел в «Вана», — сказал я. — За печеньем «Мария».

— А-а, — сказала Бет, — он там всегда стоит мечтает, а все эти нахалки лезут без очереди.

— Вы зовете Звана Пимом, да?

— Да, Пимом.

— И правильно, — сказал я. — Пит — поганое имя.

— Ты всегда так сквернословишь?

— Я? Сквернословлю?

— Ты уже видел мою маму?

— Еще бы.

— Что она тебе сказала?

— Много всего.

— Вы с Пимом вместе играли в детстве, помнишь?

— Нет, — сказал я. — Зван вообще никогда не играет.

Ей понравилось, что я называю ее двоюродного брата Званом.

Я с первой минуты влюбился в Бет по уши. Но не Думаю, что она с первой минуты влюбилась в меня по уши.

— Вы со Званом просто забыли, вам было тогда по четыре годика.

— По четыре года? Нет, не может быть.

— Тебе что, никогда не было четыре года?

— Конечно, когда-то было, но ужасно давно.

— Ден Тексстрат — тебе что-нибудь говорит это название?

— Да, это тихая улица, там отлично можно играть в футбол в одиночку, там есть глухая стена.

— Ты все забыл о том времени, когда тебе было четыре года?

— Конечно, помню — я ходил тогда в христианский детский сад.

— Почему в христианский?

— Он был близко от дома, там рассказывали всякие интересные истории, ах ты господи, про Авессалома и Давида, до сих пор помню. Авессалом хотел стать царем, но царем уже был его отец, и тогда Авессалом подумал: а укокошу-ка я папу. Получилось черт знает что, Авессалому пришлось взять ноги в руки, но улепетывая, он запутался длинными волосами в кустах и там повис.

— Каким грубым языком ты говоришь! — возмутилась Бет.

— Он барахтался, как рыба на крючке, а потом Иоав пронзил его три раза копьем. Давид плакал об умершем сыне; воспитательница заливалась слезами, рассказывая об этом, а я нет — мне было просто очень интересно.

— Это хорошая история. Только очень уж много ты употребляешь грубых слов. А ты понимаешь, о чем в ней речь?

— Конечно, я же ее тебе рассказываю.

— Речь в ней идет о борьбе между отцом и сыном — о борьбе между могуществом и молодостью.

Я не понимал, о чем она.

— Это отличная история, — сказал я, — тебе она тоже нравится?

Бет рассмеялась.

— Любой сын узнаёт в ней себя, даже если сыну четыре года.

— Зван никогда ничего не рассказывает о Ден Тексстрат — она здесь совсем рядом, рукой подать.

— Да, я знаю.

От моей истории мне стало тепло и приятно. По-моему, Бет тоже разрумянилась.

— Только не разговаривай о ней с мамой или с Пимом, — сказала Бет.

— Неужели они не знают историю про Давида и Авессалома?

— Да нет же, глупенький, не говори с ними о Ден Тексстрат.

Я вытащил из кармана носовой платок, потому что струйка из носа достигла верхней губы, и снова громко высморкался.

Двумя пальцами Бет собрала крошки со стола и ссыпала их в одну из тарелочек. Я смотрел на ее бледные руки и коротко подстриженные ногти.

— Я так испугалась, — сказала она, не глядя на меня, — я так испугалась, когда услышала, что у тебя умерла мама.

— А кто тебе об этом рассказал?

— Твой папа. Я случайно встретила его на улице. И спросила: «Как поживает малыш Томми, как поживает ваша жена?»

Я вздохнул и подумал: какая вежливая девочка.

— И тогда он мне рассказал. Пиму я на всякий случай не стала говорить.

— Папа ни разу не упоминал ни о какой встрече, — сказал я. — Он никогда не рассказывает об обыкновенных вещах — о том, что происходит за углом или что он делает в городе.

— Когда я услышала, что вы с Пимом оказались в одном классе, я подумала, что, наверное, скоро тебя увижу.

И Бет смущенно засмеялась.

Я тоже смущенно засмеялся, но у меня получилось не так хорошо, мой смех был больше похож на фырканье и иканье.

— И вот ты наконец пришел, — сказала она. — Почему ты не снимаешь пальто, Томас?

Я медленно снял пальто.

Пим был ее двоюродным братом, ее мама приходилась ему тетей, и мне было запрещено разговаривать про Ден Тексстрат. Когда чего-то не понимаешь, то можно спросить, как и что, но когда ничего не понимаешь, то и спросить ничего не можешь, потому что не понимаешь, с чего начать.

За столом мы сидели втроем. И ничего не говорили.

Бет намазывала мед на несколько печений «Мария».

Зван аккуратно и медленно счистил шкурку с двух яблок. Одно из них он потом отдал Бет, второе оставил себе.

Мне он не дал ничего, хотя Бет и поставила передо мной блюдечко.

Красивыми ножичками они разрезали яблоки пополам. И каждый дал мне по половинке. Теперь на моем блюдечке лежало целое яблоко, а у них по половине.

Бет и Зван разрезали свои половинки на маленькие кусочки и съели их жутко аккуратно, не было слышно ни звука.

Я откусил кусок яблока зубами и с удовольствием услышал свое собственное чавканье — в этом доме на Ветерингсханс было слишком тихо.

Потом мы все съели по печенью с медом. Пальчики оближешь! От сухого печенья «Мария» я всегда кашляю, а «Мария» с медом тает на языке, это еще вкуснее, чем «Наполеон».

Я подумал: сразу видно, что у них за столом не каждый день сидят гости.

— У нас здесь почти никто не бывает, — сказала Бет.

Я ни о чем не стал спрашивать.

Но я не хотел, чтобы опять наступило долгое молчание.

— Понятно, — кивнул я, — но я ни о чем не спрашиваю.

Бет подмигнула мне. Зван заметил это и усмехнулся.

— Мой папа едет в Германию, — сказал я.

Они оба смотрели в свои тарелки. Зван надавил пальцем на крошку, потом облизал палец.

— Он будет работать в цензуре — читать письма фрицев.

— Зачем? — спросила Бет.

— Ведь мне нужна одежда, — сказал я.

Зван засмеялся, но Бет нет, за стеклами ее очков глаза были маленькие и строгие, она смотрела сквозь меня.

— А где будешь ты, Томас? — спросил Зван.

— Я перееду к тете Фи.

— Я рада, что ты не поедешь в Германию, — сказала Бет.

— Почему? — спросил я.

— Там живет много немцев.

— А почему ты не называешь их фрицами?

— Это слишком вульгарно, — строго сказала Бет.

Я посмотрел на Звана. Он смеялся, как всегда, неслышно, плечи дрожали, а звука не было. Я не смеялся, потому что не знал, что значит «вульгарно».

— Зван, — сказал я, — я все равно буду называть тебя Званом. Пим — это тоже классно, но Пимом тебя зовут тут дома, да ведь? А как тебя еще называют?

— Мои приемные родители звали меня Пит, — сказал Зван.

Я ни о чем не спрашивал. Мне еще объяснят, что к чему.

— А мой папа, — продолжал Зван, — называл меня Санни — сынок.

— Ничегошеньки не понимаю, — сказал я.

Зван и Бет посмотрели на меня, я посмотрел на нее, потом на него.

Папа едет в Фрицландию

Субботний вечер выдался очень хорошим. Но это был и грустный вечер, потому что на папиной кровати стоял чемодан с открытой крышкой, из которого торчали старые рубашки и длинные кальсоны.

Борланд и Мостерд сидели в креслах, я устроился на сундуке у окна, смотрел через плечо на тыльную сторону домов вдоль Ветерингсханс. В гостиной у Звана и Бет свет не горел. Или это у них плотно задернуты шторы?

Папа кашлянул. Я услышал это, поскольку Борланд и Мостерд ждали с нетерпением, что будет, и, как ни странно, перестали трепаться.

— Э-э, — сказал папа, — давайте я вам кусочек прочитаю? Читать такое при Томасе, конечно, непедагогично, но я терпеть не могу педагогов, от них в мире и без меня достаточно горя.

Я засмеялся. Единственный из всех.

Папа начал читать.

Книга, которую он написал, мне очень нравилась. До сих пор, когда он читал мне отрывки, его голос звучал как во время обычного разговора — а сейчас папа то пел, то еле слышно шептал, прикрыв глаза. Я следил за его пальцами, покоричневевшими от никотина; я заметил, что Борланд время от времени облизывает губы своим толстым языком, а Мостерд вырвал у себя из носа волосок. Я ничего не понимал из того, что слышал; это звучало так же, как когда мама играла на флейте — ее музыку я тоже никогда не понимал, у меня от нее только болели уши.

Из папиной книги я понял вот что: там все время шел дождь, улицы покрывал густой туман, у героев текли ботинки и то один, то другой умирал, — в папиной книге умерло столько народу, что в конце концов я сбился со счета.

Я видел ужасно серьезные лица Борланда и Мостерда. Мне казалось, что я забрел в дом с жуткими привидениями, дом, где мне нечего было делать, и время от времени я вздрагивал от наслаждения.

Я погрузился в дрему.

Я очень остро ощущал, что у меня за спиной стоит этот дом на Ветерингсханс, дом с темными окнами в гостиной. Дом, в котором вчера разговаривали о моей маме. Эти трое мужчин в моем собственном доме о ней не разговаривали, никогда. Вообще-то я считал, что это и хорошо. Можно было представить, что мама, как и раньше, возится в кухне. Она в любой момент могла влететь в комнату, с растрепанными от возмущения волосами и с мокрыми от стирки и мытья посуды руками. Ну нам и доставалось! Особенно папе. «Вечно ты тратишь время с этой парочкой бездельников! — закричала бы ему мама. — Надо зарабатывать на хлеб, у нас не осталось целой одежды! Ты хочешь, чтобы я пошла работать уборщицей, Йоханнес Врей? Или отправилась на рынок просить милостыню?» Тут она замечала меня.

«А ты, дружок, раз-два — и в кровать, а то мало не покажется».

— Темны были дни Корнелиса Ауденбома, — читал папа нараспев так громко, что я открыл глаза.

Мостерд спал.

Папа заметил это и захлопнул толстую тетрадь.

Мостерд тут же проснулся от наступившей тишины.

— Великолепно, — сказал он. — Это напоминает мне…

Больше он ничего не сказал.

Борланд тоже ничего не сказал.

От малюсенького тлеющего хабарика папа прикурил новую самокрутку.

Я хотел рассказать им про красивый дом на Ветерингсханс, про Звана и Бет и про худую, как жердь, женщину, которой нравилось, когда я пожимал плечами.

Они все вдруг начали оживленно что-то обсуждать, а на меня внимания больше не обращали.

Ну и хорошо. Они бы мне все равно не поверили.

В кровати я перед сном впервые не думал о Лишье Оверватер. Я думал о Бет. И прижимал к носу ее носовой платок.

Потом мне приснился сон.

В полутьме я шел по каналу. Потом увидел дом Бет и Звана и остановился. За окном гостиной увидел женщину или девушку в белом, она смотрела на меня. Как ни странно, это была не Бет, а моя мама. Иногда запоминается только отрывок сна — интересно почему?

В воскресенье мы с тетей Фи пошли провожать папу на вокзал. Папа уезжал в Тилбург, там его должны были определить на квартиру, в понедельник проинструктировать насчет почтовых тарифов в Германии, и только потом начнется его работа цензором в Пайне.

Мы шли по большому залу Центрального вокзала. Папа нес чемодан и сумку, тетя Фи — потрепанную сумку для покупок, в которой лежали рукавички для душа, поношенные тапочки дяди Фреда и две бутылки.

— Почему у тебя такой кислый вид? — спросил я у папы.

— Я не хочу изучать немецкие почтовые тарифы, — сказал папа. — Не знаю, сяду ли я в поезд.

— Надо сесть.

— Почему?

— Потому что ты купил билет.

— А перронные билеты у тебя, малыш? — спросила тетя Фи.

— Такие маленькие, коричневые? — уточнил я.

Она с облегчением кивнула.

— Из картона? С белыми полосками?

— Да-да, именно.

— Я сунул их в задний карман.

Я пощупал свой задний карман.

— Ой-ой-ой, у этих брюк нет заднего кармана, а я и забыл… Где же они?

Тетя Фи посмотрела на меня с недоверием.

— Они у тебя в кармане куртки, — сказал папа. — Почему ты всегда стараешься всех веселить, Томас?

— Меня не так-то легко сбить с толку, — сказала тетя Фи.

— Терпеть не могу шутников, — сказал папа.

Назад Дальше