В первое время ближайшее начальство, заинтересованное участием Молоховых в судьбе этой семьи, также приняло в ней участие. Савиным выхлопотали усиленную пенсию. Но, несмотря на эту существенную помощь, жизнь предстояла им крайне трудная. Маше Савиной оставался еще восьмой, педагогический, класс, но мать настаивала на том, что у неё и так довольно уроков, что гораздо лучше ей выйти из гимназии, которая только время напрасно отнимает, и, не ожидая никаких прав, кормить себя и семью своими заработками. Сколько ей ни доказывали преимущества диплома, бедная женщина не хотела понять их и твердила только одно:
— Терять целый год! Целый год, — быть, может, последний год жизни отца, — заставлять его терпеть лишения, холодать, и голодать, и из-за чего?.. Из-за права получить казенное место? Да кто нам даст его?.. Мало барышень, охотниц на места классных дам и учительниц в гимназиях, чтобы нашей сестре еще их добиваться?.. Никогда Маше не получить такого места! A чтоб по купцам да мелкому чиновничеству уроки давать — на это у неё и теперь есть право, и незачем ей от уроков отказываться из-за того, чтобы самой чему-то доучиваться. Будет с неё и того, что знает!
— Так вы из-за одного года хотите ее лишить возможности зарабатывать гораздо больше? — возражали ей Ельникова, Надя Молохова и сама начальница гимназии, принявшая живое участие в своей способной и заботливой гимназистке. — Из-за того, чтоб один только год не потерпеть как-нибудь, вы хотите обречь вашу дочь на грошовые заработки, которые сегодня есть, a завтра нет их, на вечное бегание по улицам во всякую погоду по полтинничным урокам?..
— Для нас, бедных, простых людей, лучше воробей в руках, чем синица в облаках, — упорно возражала мать.
— Нет, не лучше! — столь же упорно возражала Молохова. — У вашего воробья верного мало…
Наступили экзамены. Маша окончила курс с прекрасным аттестатом, одной из лучших. Надежда Николаевна покончила совсем с гимназией, но охотно осталась бы в ней в качестве учительницы, если бы не щепетильная боязнь отнимать у других, нуждающихся в заработках девушек, насущный хлеб, в котором ей не было нужды. Ей так не хотелось войти в колею «девиц», окончивших курс, кандидаток на «выезды», которые предали бы ее на волю мачехи; её так пугало праздношатание и безделье, которые она искренно ненавидела, что она готова была взять уроки в бесплатной школе, набрать себе даровых учениц, лишь бы не проводить праздных дней без всякого определенного дела и обязанностей. При её натянутых отношениях к мачехе и сестрам, — отношениях, все чаще и чаще доходивших до неприязни, по мере того, как дети вырастали и голоса брата и старших девочек получали более значения, — ей трудно было освоиться с ними и быть полезной в семье. То малое, что она могла сделать для Фимы, оставляло ей все-таки слишком много праздного времени, да в последнее время Софья Никандровна косилась на дружбу своей дочери с сестрой и требовала, чтобы Серафима больше бывала в классной комнате сестер, с гувернанткой, чтоб приучалась «к занятиям и хорошим манерам», a главное — училась бы языкам. Девочке такие распоряжения матери были очень не по сердцу. От Поли и Гиады она редко слышала доброе слово. Они смеялись над ней, называли «кислятиной», «немой рыбой» и тому подобными прозвищами и никогда не принимали ее в свое общество. Они по большей части все свободное время болтали и пересмеивались между собой о таких вещах и людях, о которых Серафима и понятия не имела; a если что ее и заинтересовывало, она не спрашивала объяснения у старших сестер, потому что знала хорошо, что они ей ответят насмешкой или грубостью.
И говорить нечего, что бедной Фиме очень было горько отдаление от старшей сестры, a часы, которые она проводила, по приказанию матери, с гувернанткой, в комнате Поли и Риады, не только не приносили ей никакой пользы, но раздражали характер болезненной, впечатлительной девочки и еще более расстраивали её здоровье. Невольное отдаление от единственной сестры, которая была к ней искренне привязана, еще более увеличило отчуждение между Надеждой Николаевной и семьей её отца. Щадя его спокойствие, она старалась, чтобы до него не доходили домашние дрязги и собственные её печали; но, деятельная от природы, любящая и желавшая не одними словами приносить пользу всему ее окружавшему, она поневоле искала дела вне семьи и все свои заботы устремляла на чужих людей. Нигде не чувствовала она себя более нужной, более любимой, как в семье Савиных, и сама так горячо к ней привязалась, что её интересы и нужды стали на первом плане в жизни молодой девушки. Постоянно занятая заботами о них, придумывая, как бы им помочь, как облегчить жизнь и трудные обязанности Маши, она в один светлый день, в начале лета, вдруг осенилась мыслью, составила план и решительно принялась за его выполнение.
Прежде всего, она, рано утром, побежала посоветоваться с кузиной. Она застала Веру Алексеевну уже за делом: она только что полила свои цветы, до которых была страстная охотница, налила свежей воды и засыпала корму канарейке, оглашавшей звонким щебетом её чистую, светленькую комнату в третьем этаже, и готовилась сесть за пяльцы, за только что начатую очень большую работу, в которой ей помогало несколько её хороших знакомых, являясь к ней по очереди. Когда раздался нетерпеливый звонок, она подумала, что это именно пришла одна из них, и очень удивилась, увидав Надю.
— Что так рано? Сегодня не твоя очередь… — начала было она, но Молохова не дала ей докончить.
— Да я не затем! — вскричала она, стремительно бросаясь на стул и обмахиваясь платком. — Слушай: ты должна мне найти уроки!
Ельникова посмотрела на нее, прищурясь, словно не расслышала; потом спокойно сняла с туалета веер и подала его ей, говоря:
— С чего это ты так раскраснелась? Успокойся, переведи дух.
— Мне нечего успокаиваться: я не устала, — нетерпеливо возразила Надя. — Какая ты несносная со своей методичностью и замечаниями! Я продумала всю ночь, прибежала с тобой поговорить, a ты…
— A я хочу, чтоб ты говорила спокойно и удобопонятно, — улыбаясь, прервала Вера Алексеевна.
Надя только рукой махнула, зная из долгого опыта, что хладнокровия Веры не переспоришь и ничем не нарушишь. Она переждала секунду и продолжала:
— Я пришла просить тебя найти мне… то есть, помочь мне найти уроки, у кого-нибудь совсем чужого, незнакомого, понимаешь?
— Нет, не понимаю. Зачем же это тебе понадобилось?
— Ах, да не шути, Верочка! Я, право, пришла не для шуток… Я не могу, не хочу брать уроков у людей, которые меня знают, которые могли бы рассказать об этом Софье Никандровне.
— То есть, ты боишься мачехи и хочешь скрыть от неё? Я нахожу…
— Я никого ровно не боюсь, и мне все равно, что ты находишь! — сердито перебила Надежда Николаевна. — Если бы я знала, что, вместо дела, ты мне будешь читать наставления, как добродетельная гувернантка неразумной воспитаннице, я и не пришла бы к тебе… Что ты, в самом деле, выводишь меня из терпения!
— Зачем ты так легко из него выходишь?.. Ну, не сердись, не сердись! Говори, что ты такое задумала?… Ну, перестань же!.. Я вся внимание. Видишь?.. Рассказывай!.
И Надежда Николаевна сменила гнев на милость, и обстоятельно рассказала свой план, состоявший просто-напросто в том, чтобы в пользу Савиных давать уроки так, чтобы Маша могла быть спокойнее, a для того, чтобы не было лишних пересудов и разговоров, ей очень хотелось бы, что бы об этом никто не знал.
— Я сначала думала даже уговориться с Машей я так устроить все, чтобы меня за нее считали, что бы она брала на себя эти уроки, a я вместо неё их давала, но, кажется, это трудно…
— Это не только трудно, но просто невозможно. — решила Вера Алексеевна. — Такой обман сейчас бы открылся и только повредил бы и ей и тебе.
— Ну, да! Я сама так подумала… Мне, видишь ли, это пришло в голову из эгоизма. Собственно говоря, какое мне дело до Софьи Никандровны? A как подумаю, что она начнет расспрашивать, да допытываться, да к отцу приставать, — так поневоле хочется устроить так, чтоб ни она и никто не знал.
— Неужели ты и отцу не сказала бы?
— Не знаю, — нерешительно отвечала Надя. — Нет, я думаю, ему бы сказала по секрету, — засмеялась она. — Но потребовала бы с него слово, что он меня не выдаст.
— Да?.. Ну, так и сделай. Тогда можешь быть равнодушна к тому, что Софья Никандровна узнает. Но, вот что, — разве ты говорила уже с Савиной? Согласится ли она?..
— Она должна будет согласиться! Я просто поставлю это условием: или она оставит свою глупую щепетильность, или я ее знать не хочу!
— Ну, будто ты могла бы это сделать?
— Могла бы! Разумеется, могла бы! Заставила бы себя это сделать!.. Это будет так глупо, так мелочно с её стороны, что я сочту ce совсем другою, — не такой, какую я в ней вижу!.. Тем более, что она прекрасно знает, что мне это вовсе не трудно, что я хочу найти себе дело, мечтаю о том, чтоб быть полезной на что-нибудь, a не бить баклуши. С какой же стати ей артачиться и мешать мне?.. Из-за мелкого, глупого самолюбия?.. Так если она такова — Бог с ней! Только уж тогда пусть не взыщет: я не терплю ни получувств, ни полумер!
— Ах, ты бедовая, бедовая!.. Какая ты Надежда, ты настоящая Горячка Николаевна! — шутила Вера Алексеевна.
Однако же, она с участием разговорилась с ней о занимавшем их деле и даже сообщила ей, что тотчас же может ей доставить один очень хороший урок.
— Мне предлагают к осени приготовить одну девочку к третьему классу, — сказала она, — но я не возьмусь: хочу отдохнуть, да у меня и без того есть два урока, которых я не могу оставить. Я думала о Савиной, но ведь у неё, кажется, больше чем она может поспеть, особенно теперь, с уроками у Соломщиковой… Правда, ей не надо позволять утомляться: грудь-то у неё, как и у меня, не очень надежная…
— A что, разве ты замечаешь, что у тебя болит грудь? — с опасением спросила Надежда Николаевна и пытливо посмотрела в лицо двоюродной сестры.
— О, нет. Я, слава Богу, совершенно здорова, только Антон Петрович напугал меня: уверяет, что мне надо особенно беречься… Да я и сама чувствую, что много заниматься мне не по силам: ведь у нас в семье болезнь легких, ты знаешь…
Надя разом побледнела. Она вспомнила, что дядя её, Верин отец, умер от чахотки, и мать её всегда была слабого здоровья и пережила его только одним годом. Сердце её сжалось и глаза со страхом устремились на бледное лицо с тонкими чертами, показавшимися ей вдруг почти прозрачными. Чувства и мысли кипели в ней, но она молчала. Что-то ей стеснило горло, она боялась заговорить…
Вера Алексеевна вдруг подняла на нее глаза от своей работы и даже изумилась.
— Что ты, Господь с тобой!.. — вскричала она и рассмеялась, взяв её за руку. — Господи, какая ты впечатлительная… Это ты перепугалась, что я скоро умру? Не беспокойся, еще поживу, чтоб на твоей свадьбе потанцевать…
— Нет, в самом деле, ты устала за зиму, Верочка. Знаешь что, тебе бы надо на свежий воздух, пожить бы в деревне…
— Ну, да! Не съездить ли мне в Ниццу, или на остров Мадеру? Как ты думаешь?..
— Нет, a не шучу! Это было бы отлично, если б только было возможно. Какая жалость, что у нас в семье все так не по-человечески! Ведь Софья Никандровна едет с детьми в деревню на этой неделе; если б она была человек, как другие, как бы хорошо тебе было съездить с ней недель на шесть: ведь все равно моя комната будет пустая…
— О, вот уж не поехала бы, хотя бы умирала! — весело воскликнула Вера Алексеевна. — Помилуй Бог! Это было бы вернейшим средством нажить смертельный недуг… A ты отчего не едешь?..
— Да по той же причине… Спасибо!.. Я рада радешенька, что папа остается из-за службы и я могу одна с ним пожить. Особенно мне это теперь с руки… Пожалуйста, Верочка, не забудь моего дела.
— Нет, нет, я сегодня же напишу Александре Яковлевне, узнаю где остановились Юрьины, — эти господа, у которых урок. Это — приезжие, мать с дочерью; говорят, богатые люди… Я устрою тебе это, не бойся; вот только с Машей уладь, чтоб твои труды не пропали даром.
— Даром-то уж, никак не пропадут, хотя бы потому, что я не умру со скуки от безделья. Не сходить ли мне сейчас в гимназию к Александре Яковлевне и узнать адрес? Как ты думаешь?
— A тебе не терпится? Как хочешь.
— Только захочет ли она для меня хлопотать? Она ведь всегда старается устраивать только бедных…
— Ей надо рассказать, в чем дело и успокоить ее, что ты с согласия отца, — отвечала Ельникова. — Вот видишь ли, тебе это неловко: как будто бы ты собственным великодушием похваляешься, a я без церемоний поговорю с ней за тебя… Ты лучше иди себе домой, переговори с отцом, повидайся, если хочешь, с Машей Савиной, a я схожу к Александре Яковлевне, и потом приду к тебе с ответом. Так-то лучше будет!
— A ты когда пойдешь? Я боюсь, что Юрьины найдут кого-нибудь…
— Загорелось! Ты, право, точно ребенок, Надя!.. Как только придет Наташа Сомова, я ее усажу за пяльцы и пойду. Успокойся, сегодня же, может быть, мы с тобой побываем у Юрьиных и покончим дело.
И девушки распрощались. Молохова пошла домой, где, пользуясь отсутствием мачехи, отправившейся закупать все необходимое, по мнению её, в деревне, в тот же день переговорила с отцом. Она верно предполагала, что препятствия её затее с этой стороны не будет: как деловой человек, всю жизнь привыкший к труду и самостоятельности, Николай Николаевич в высшей степени уважал в других это качество и был чрезвычайно доволен тем, что дочь его хотела и умела усидчиво работать. Он не счел нужным предупредить об этой затее свою жену, да, сказать до правде, просто забыл это сделать, так что Софья Никандровна еще не успела выехать в деревню с детьми, как уже её падчерица, без ведома её и согласия, дала первый урок Ольге Юрьиной, способной и скромной девочке лет двенадцати, которую надеялась без труда приготовить в третий класс.
С Савиными Надя поладила отлично. Вместо того, чтоб спорить с Машей, она прямо повела атаку на Марью Ильиничну и легко уговорила ее.
— Эти уроки для меня забава и удовольствие, a помочь вам и Маше в таком важном деле — истинное счастье. Не отнимайте его у меня, дорогая Марья Ильинична! Вы этим докажете, что истинно меня любите и верите, что я вас люблю всей душой!..
И она бросилась на шею растроганной старушке, целовала и душила ее в своих объятиях. И плача вместе с ней и смеясь, она ее так затормошила, что Марья Ильинична насилу перевела дух, чтоб заикнуться об её семье, о том, что ее осудят, не позволят ей.
— Пустяки, пустяки! — возражала Надя, — Папа знает и позволил, и очень рад… Все вздор!.. Я не могу ничего не делать. Я бы, все равно, взяла уроки и занималась. A поурочная плата на что мне? Разве я нуждаюсь?.. Я так рада, так счастлива, что это — лучшая моя награда. И пожалуйста, пожалуйста, не смейте заикаться Маше о нашем секрете, Марья Ильинична! Слышите?.. Это наше с вами дело и до неё не касается. A то, если б она узнала да вздумала кобениться, я б, кажется, ее возненавидела… Так и знайте, да! Ведь вы верно не хотите, чтоб я возненавидела Машу?.. Ну вот! Пусть же она себе знает своих два урока да свой педагогический курс и — больше ничего, до остального ей нет дела: это уж мы с вами уладим…
— Да как же, дорогая вы моя барышня, — заикнулась было Савина, — ведь это никак нельзя от неё скрыть! Ведь она же не ребенок: знает наши средства и сейчас приметит…
— Ну, до этого мне никакого нет дела! Это вы там, как знаете, a только, чтобы я не слышала об этом от Маши ни словечка, — ни от неё, ни от вас самих — ни полслова! Иначе вы меня обидите, так и знайте!.. Это дело теперь решено между нами, секретно подписано и сдано в архив. Каждый месяц вы будете получать от Юрьиных, a потом от других, от кого придется, что следует за мои уроки и — извольте забыть, что я их даю, a не Маша. Вот и все!
И, заручась честным словом Марьи Ильиничны, счастливая выше слов, Надя убежала, не дав ей времени высказать всю свою благодарность, все благословения, которые посыпались на голову её, когда уж она была далеко…