Здорово Витька лупили, просто так: за то, что тихий, за то, что кривой, за то, что книги читает — умный. А ведь он сердечник был, ревмокардит у него, от физкультуры освобожденье имел… Помню, мечтал Кривой:
— Посадили бы меня в тюрьму, живи — не хочу!
— Там еще хуже. Одни только урки, — смеялся я.
— Не в такую. А в одиночную камеру, — мечтал Кривой, — я бы там книги читал, пока не вырасту, а потом меня пусть отпустят.
— Там ничего, кроме уголовного кодекса, читать не дают — не слышал?
— Вышел бы юристом, — улыбался он. Все из него выбили, кроме юмора.
Записали меня, значит, в тридцать пятую школу, в тот же пятый «Д», где Кривой учился. А перед самым сентябрем я заболел ангиной, перекупался. Ни по каким предметам я не боялся отстать в школе, кроме иностранного языка. Впервые же нам его дали. Ты помнишь, «иностран», без «т», изучался только с пятого класса… Нам попался английский — и Витек Кривой целый месяц, каждый день, ходил ко мне и со мной занимался. Как я был изумлен, когда на первом моем уроке по английскому я вдруг получил пятерку! Кривой сиял. Другой бы на его месте раззвонил на всю ивановскую, как взял меня на буксир, как бился со мной, тянул за уши. Кривой же был врожденно тактичным, хотя, наверное, и не знал, что это такое, несмотря на всю свою начитанность. У него была специальная тетрадка, куда он записывал названия прочитанных книг: к тому времени накопилось сотни три, не меньше, — и всё приключения.
В школу мы теперь ходили вместе — сначала по Кольцовской… Ну, ее ты наверняка знаешь, раз бывал в Воронеже: широкая, трамвайная. Раньше Кольцовскую пересекала еще и железнодорожная ветка — по ней ходил паровозик «кукушка», весь черный от колес с красными вставками до трубы и даже дальше — до конца своего дымового шлейфа. Обводы колес блестели отшлифованной от беготни по рельсам сталью. Специально для «кукушки» перед выездом на улицу стоял особый знак: «Закрой сифон и поддувало!» Бог знает что это означало. Но когда «кукушка» окутывалась понизу белым паром, а поверху — черным дымом, нам казалось, что мы все понимаем. Этот железнодорожный приказ был в ходу не только в школе, но и в городе, в любой очереди услышишь: то «Закрой сифон!», то «Закрой поддувало!», а то — и все вместе.
С Кольцовской мы сворачивали на Плехановскую… Нет, у нас была вторая смена, и сначала мы непременно заходили на углу в книжный — перед первой сменой не зайдешь, он открывался позже, — и зорко высматривали, не мелькнет ли из-под прилавка какая-нибудь книга из заветной детгизовской серии фантастики и приключений.
Затем уж только сворачивали на Плехановскую, а там три минуты — и в школе. Можно и на трамвайной подножке прокатиться и на ходу спрыгнуть, не доезжая остановки «Застава». Но мы больше любили пешком ходить и спорить о д'артаньянах и капитанах гаттерасах.
Но не это главное. Извини, отвлекаюсь… Как та бабка в анекдоте: «Приятно, милок, молодость вспомнить!» Так вот… Понимаешь, я с детства собак люблю. Ей-богу, больше чем людей! Жалко их… И вот по пути в школу был чей-то частный дворик, а у крыльца возле конуры всегда лежала тощая, почти совсем черная собака. Вечно голодная. Я каждый раз ей свистел и кидал через ограду куски хлеба или что было, делился завтраком… Бывало, еще издали засвищу по-особому, она меня уже узнавала по свисту, и уже стоит наготове, натянув цепь, и машет хвостом. Скажу наперед, что в том году она ощенилась, и как-то я встретил ее с тремя-четырьмя щенками! Такие же черные, похожие. Потом их постепенно раздали или продали, и она осталась с одним, самым крупным и еще более черным, чем сама, щенком… Затем он подрос, и она внезапно исчезла. Убежала? Оттуда трудно удрать, да и зачем — не дикий же зверь. Потерялась? Хозяин, по-моему, никогда и никуда ее с собою не брал. Завел в лес и бросил? Так она ж не старая еще. Может, заболела и?.. А может, он ее на живодерню отправил?.. Скорее всего — сам прикончил. Но я гнал эту мысль. Я упрямо считал, уверяя себя: либо она вдруг удрала, либо все-таки потерялась либо хозяин кому-то отдал, а себе подросшего щенка оставил.
И ее, и оставленного щенка звали одинаково — Жук. Мужское имя. Не помню, какого пола был щенок, но для нее — явно неподходящая кличка. Хотя… Вон у дядьки моей жены тоже была сучка по имени Кузя, а кобелька от нее он назвал Астра. И когда над ним за это посмеивались, только хмыкал. Жлоб он, ее дядька!
Я, верно, жутко суеверный и наверняка стал бы очень религиозным, будь у меня другая судьба. Но, слава Богу, все мы атеисты. Никто и не подозревал, что вскоре мысленно, про себя, каждый раз, когда ожидались крупные неприятности — а в детстве они всегда крупные, — когда чего-нибудь очень страшился, каждый раз про себя я стал вдруг, ни с того ни с сего, молить тех собачек, чтоб отвели беду. Почему?.. Не знаю. Какое-то наитие. Да, по правде говоря, больше и некого было попросить заступиться — вот до чего дошел!.. Сначала просил только первого Жука, затем — и второго, и вообще всех тех щенков вместе, где б они ни были. Причем не обязательно было мне их видеть. Даже если иду где угодно, хоть с кем, посвищу своим особым свистом, будто просто так — несколько секунд вызываю, чтоб до них якобы долетело, а потом про себя умоляю:
«Жук-Жучок, и ты, черный Жук, и вы, жучата малые, даже если вы сейчас где-нибудь и уже выросли, а если вы, хорошие мои, вдруг померли, но от вас остались дети, — все равно, все вы, и они пусть, сделайте так, чтоб сегодня (точное число, год, предполагаемое время) ничего-ничего со мной (имя и фамилия) не случилось (подробности о том, что ожидается и может случиться), чтоб все обошлось, чтоб все хорошо было!.. Спасибо большое-большое, огромное. Век вас не забуду!» И вроде подписи: «Я». А потом отбой — тот же свист.
Да, так и было: вначале я мысленно взывал только к Жуку, когда он — она! — был один, затем и к его сыну, черному Жуку, и к пропавшим жучатам — его братьям и сестрам. Я искренне верил, да и сейчас, пожалуй, верю, что они, жучата, или их потомки, на этом или на том свете, меня слышат и помнят меня. И в десятом классе я так же перед выпускными экзаменами свистел им — пусть помогут! — и даже в институте…
Ну а тогда иной день приходилось их умолять по нескольку раз. И помогали ведь. Очень часто!.. А когда не получалось, я считал, что им попросту не удалось мне помочь — у них свои трудности. Либо — все-таки хоть в чем-то выручили, частично. Вполне могло быть и хуже.
Но до чего ж они голодные были. Сейчас таких я не вижу. Давясь, черный хлеб глотали! А уже как два года карточную систему отменили — просто хозяин у них был тот еще. Мордатый, в синих блатных наколках на толстых коротких руках. Ограда у него колючей проволокой поверху опоясана на специальных кронштейнах, с загибом внутрь, как в лагере. Видать, привык за проволокой жить.
Когда по пути в школу я видел хозяина во дворе, то ничего Жуку не кидал. Еще запретит брать или того хуже — отлупит собаку. Я и не свистел, и старался не смотреть сквозь щели ограды, но собака все равно узнавала меня по шагам, я слышал, как она призывно скулит и гремит цепью в мою сторону.
А в школе — век бы ее не видеть!.. Вернее не школу, а наш класс. Сама-то школа ничего, этакий кирпичный двухэтажный барак буквой «Г», коротким концом на улицу, длинным — во двор. До сих пор стоит, только теперь разрослась, оштукатурилась, и спортзал выстроили… В классе у нас всем — кроме учебы, понятно, — вершил второгодник Соколов. По тогдашним меркам, детина с пудовыми кулаками. Принято ругать пресловутого Ломброзо, определявшего по облику преступных типов, а этот Соколов уже с виду был уголовник: широкая морда, острый подбородок, глаза-щелки, низкий лоб, редкие острые зубы, короткая шея. За одну внешность можно свободно сажать.
Располагался он в классе позади всех, на «Камчатке», вольготно, один за партой у окна — чуть сбоку от огромного, почти во всю заднюю стену, портрета генералиссимуса. Портрет был чуток наклонен вперед для вящего впечатления, и за ним Соколов обычно прятал свой портфель — точнее, кожаную полевую сумку на ремне. Такие сумки тогда были в моде: и шик, и носить удобно, и драться — намотал ремень на руку, и давай!.. А прятал ее Соколов, чтоб учитель при любом шухере не мог отобрать и послать за отцом, таким же бугаем, как и хозяин Жука. Иногда Соколов еще и незаметно свешивал свою сумку на суровой нитке за окно. Чуть что: «Соколов, давай портфель и марш за отцом!» — чиркнет пиской-бритвочкой, сумка во двор летит.
Житья от него никому не было. Шпонками с резинки на пальцах во время урока к-а-к врежет!.. Или в газетный кулек наплюет, словно верблюд, а затем прицельно ахнет по нему кулаком — сидим, втянув головы. Только успевай вытираться.
Зато хоть на переменах поспокойней, уходил курить втихаря либо в «бебе» играть — давали ж пацанам мелкую деньгу на завтраки. Я-то вообще богач был, мне мать рубль отстегивала, по-нынешнему — десять копеек. Пожалуй, никому столько не перепадало. Я те деньги копил и покупал на них книги. До сих пор не забуду, как отец однажды позвал мать и, подняв мой матрас, торжественно показал ей пачку заначенных рублей. Еле я доказал, что не ворую, но денежки-то все равно конфисковали, раз я их не по назначению тратил. Рублей тридцать скопил коту под хвост!
Соколов меня не так уж часто лупил. Других слабаков хватало — тот же Витек всегда под рукой. Выйдем из школы, стоит Соколов с прихлебателями:
— Эй, Кривой! Почисть мне ботинки!
Кривой послушно встанет на четвереньки и давай их рукавом драить, а Соколов с дружками от хохота заходятся. Я молчу. А что делать? Об одном думаешь: как бы и тебя не заставил. Но он был по-своему психолог, вид у меня, что ли, был не такой, чтоб перед ним настолько пресмыкаться. В принципе-то мог заставить… Возможно, отца моего побаивался — знал, что тот офицер. Соколов вообще опасался людей в форме, это у него, видать, врожденное.
Я все думаю: почему тогда такое творилось? Наверно, вся жизнь такая была — сверху донизу. На всех уровнях. Да только у взрослых не столь наглядно. И потом, война ведь недавно прошла, ничем никого не удивишь.
После уроков мы с Кривым старались удрать из школы тайком, задами, через забор. Как только кончались занятия, не все пацаны спешили по домам — во дворе обязательно собирались компашки, почти каждый класс ждал кого-то, чтобы метелить. Лупили всем скопом: и забавляясь, и счеты сводя, и расправляясь «по делу» — за донос.
Меня самого в первый же день по приказу Соколова так отделали, что я чуть вновь не слег. Училка потребовала портфель у Соколова, а он загоревал, да так искренне: нигде нет, ой, увели, кто-то спер, ищите.
— Все ищите! — кричал он. — А то мне дома влетит! Отцовская сумка!
Весь класс ползал по полу, делая вид, что ищут. И я, новичок, тоже искал, но всерьез. А потом нашел-таки. За портретом Сталина.
— Вон она! Вон! — подскакивал я, показывая где.
— Да нет там ничего… — шипели ребята, оглядываясь на училку. — Он ошибся!
А я, болван, рад стараться услужить Соколову:
— Нет, правда. Лежит твой сумарик, лежит — притырил кто-то.
Забрала она сумку, а после уроков — жаль, все портфели не забрала, — меня так сумариками отметелили, еле жив остался.
Уж как я на следующий день лебезил перед Соколовым, фантик серебряный купил у него за семьдесят копеек, горячо заверял:
— Я же не знал. Больше никогда!.. Век воли не видать! Случайно!
— За случаянно бьют отчаянно. — Он отпустил мне по макушке гулкий щелбан и милостиво простил.
Я ликовал, готовый руки ему целовать. Еще бы, ведь предал его!
Я думал, страшней Соколова никого и быть не может. Но ошибся. Часто я ошибался…
Под конец учебного года появился у нас белобрысый новенький с безобидной фамилией Степанчиков.
Как только училка назвала новенького, Соколов прыснул со смеху:
— Юрий Степанчиков… Бунчиков… Бубенчиков…
Тот, Юрий Степанчиков, молча встал, подошел к нему и врезал по морде. Даром что худенький, а отчаюга. Все замерли. А они сцепились, как звери, по полу катаются. И тут Юрий схватил чью-то ручку и воткнул ее пером «рондо» Соколову в грудь.
Что потом было!..
Соколов угодил в больницу — чуть ли не заражение крови, кажется. От чернил. Пером же его ткнули. Я потом случайно услышал, как Соколов хвастался перед незнакомой шпаной, что его пером чикнули. В общем, выжил он, конечно.
Обращали внимание, поголовно у всех двоечников, кроме явных дебилов, железное здоровье?..
Любопытно, что в ту пору всякие там круглые отличники особенно не были в чести. Их презирали, даже по-своему жалели. Да и они сами чего-то стеснялись. И во многих книгах, и в фильмах отличник всегда был отрицательным типом. Буквоед, подхалим, трус, подлец и ябеда. На коне были так называемые простые ребята, пусть неуспевающие и задиристые, зато смелые, надежные, верные. В газетах и по радио разные уважаемые люди наперебой гордились своей жизнью: учился, мол, неважно, дисциплина хромала, хулиганил, дрался, преподаватели махнули рукой, а глядите, каких высот достиг!..
«Умный, да?», «Культурный, да?», «Шляпу надел?» — были ругательствами. Да и сейчас… Вон о редкостных людях с двумя вузовскими дипломами говорят: «Значит, в одном ничему не научили!» Откуда это?.. Когда вырос, понял: да ведь тогда почти все начальники были полуграмотными, вот и окружали себя всякими бывшими второгодниками и хулиганьем. Ценили их как простых исполнителей, ведь ни знаний, ничего у них за душой нет. За личную преданность ценили, за беззаветность. Слово-то какое… Значит, без заветов! Вдумайтесь-ка, страшно становится. Они и впрямь бездумно служили, они-то с детства знали, что надо рабски подчиняться сильному. Нет, всякие там, мол, отличники — публика ненадежная. Умные, да?! Думают много?! А эти отличники двигали науку, культуру, оборону, наконец. Те же математики — слышал? — лишь до двадцати трех лет могут что-то путное придумать! Потому теперь и олимпиады всякие, чтобы умников заранее выявлять. Заставила-таки жизнь.
Даже сейчас та отрыжка осталась. Как начнем свое детство вспоминать, друг перед другом заносимся: «Наша школа была самой хулиганской, двоечник на двоечнике! Наш класс был самый отчаянный — прохожие боялись мимо школы ходить!» Чем гордимся-то? Стыдиться надо своей дикости. У нас в конторе есть один полудурок, так он, не зная, чем похвастать, вгорячах выкрикнул: «А я за один день, помню, шесть двоек схватил!» — «Потому с тобой и мучаемся», — буркнул руководитель нашей лаборатории, доктор наук, лауреат и так далее. Наверняка скрытный отличник… Если б Витек Кривой дожил, он, может, и его перещеголял бы. Он в нашей школе был самым круглым из всех круглых отличников. Одни только пятерки с плюсами получал, а ведь не старался особенно, на лету схватывал — я-то знаю.
Ну а что Соколов?.. Замяли дело с тем «ранением». Несколько раз Степанчиков-старший, подполковник при всех планках, приходил в школу. Улеглось… У Соколова такая репутация, что защищать его не стали. Да и сам он на попятную пошел, когда вернулся. Тем ударом пера Степанчиков враз его свалил с пьедестала. Сдрейфил Соколов. Ничего, мол, не было, училке показалось. Ну, подрались, ручка открытая в нагрудном кармане была, вот и напоролся.
— Спросите у класса! — настаивал он.
А нам — что. Не было, значит, не было.
Да-а… Нашлась управа на Соколова. Наша радость с Кривым была прямо-таки беспредельной. Я бы сказал: после победы над Германией мы, пожалуй, ничему так не радовались. Есть все же справедливость на свете, есть. А уж Кривой смотрел на Степанчикова как на героя своих приключенческих книг.
И вот выходим мы как-то с Витьком из школы — стоит наш кумир Юрий Степанчиков, отец дорогой, а вокруг него Соколов увивается — лебезит. Степанчиков на него ноль внимания, фунт презрения. А уж мы лыбимся во всю рожу, солнышко весеннее светит, счастье душу переполняет. Никто нас теперь пальцем не тронет. Новая жизнь настала. Мы уже и в защитники Степанчикова себе записали. В обиду не даст — Человек!..
Поглядел он на наши глупые улыбки, и сам невольно улыбнулся. Ну тут мы вконец расцвели. Захотелось, знаешь ли, если б осмелились, обнять его за плечо, бродить с ним по городу, показать наши заветные места, болтать о любимых книгах…
И вдруг Соколов привычно ухмыляется:
— Эй, Кривой, давно ты мне ботинки не чистил. Глянь!
Мы остановились как вкопанные. А Степанчиков-то молчит…
— Нет, — передумал Соколов, — лучше ему почисть, — и кивнул на Юрия.