Я-то при ней делаю вид, что вообще никогда не пользуюсь туалетом, что я выше этого (особенно я возвысился над туалетом теперь!). А она не стеснялась ничего, что было, как она говорит, естественным («Подожди минутку: мне нужно зайти туда…»). Разве можно было после этого не верить каждому Наташиному слову?
— То, что естественно, то не смешно и не стыдно, — объясняла она мне несколько раз, поскольку с первого раза я это хоть и понял, но не вполне.
Ободренный, я не стеснялся своих чувств, потому что они тоже были естественными.
Покинув туалет, Наташа вновь не пожелала стать очевидицей моих взлетов под потолок, а куда-то загадочно скрылась. Острое чутье подсказало мне: она не хотела делить меня со всеми другими. Или, может быть, я выдавал желаемое за действительное? Так ведь всегда бывает: в час твоего взлета любимое существо отсутствует, а в миг падения, наоборот, оно тут как тут.
О, сколь часто жизнь, насмехаясь, показывает нам вместо глаз любимого существа его спину!..
Мысленно я плыл на руках дольше, чем было на самом деле. И неизменно испытывая при этом чувство законной гордости… Это продолжалось потом даже ночью, во сне. И наконец опустился, но не на землю, не на пол, а… в президиум. И это случилось уже наяву!
Учительница Мура открыла собрание на тему «Встреча, которая могла и не состояться». То есть она намекнула, что все мы были обречены на судьбу пленников «старой дачи» и могли не вернуться в родную школу, которая прямо на наших глазах становилась если не образцово-показательной, то, во всяком случае, детективно известной. Мура подчеркнула, что, если бы не я, школа и родители могли бы уже не увидеть лиц многих своих юных воспитанников и любимцев. Пострадавшие, как известно, всегда становятся особенно дорогими. Поэтому в любимцы попали и круглая отличница Валя Миронова, и Генка Рыжиков по прозвищу Покойник, который был не менее «круглым» троечником, что, по Генкиным словам, сближало его с классиками русской литературы. В любимцы попал и добрый силач Принц Датский, и, естественно, Наташа Кулагина (а все естественное я, вслед за ней, уважал). Она была любимицей не только школы, но и моей персонально. Все стали Муре одинаково дороги, потому что могли погибнуть. Далее она сравнила меня с Данко, со спасителями затертого некогда во льдах ледокола «Седов» и даже с Иваном Сусаниным (хотя он, как известно, «завел», а я «вывел»).
В этот момент мой взгляд споткнулся на девятом месте в девятом ряду… Говорят, Бог троицу любит… А в цифре девять — целых три тройки. Нет, недаром Наташа сидела именно в этом ряду и на этом именно месте. Она сидела, гордясь мною внутренне, поскольку на лице этого написано не было. Так вот где она скрывалась… Или, вернее — так мне хотелось думать! — поспешила занять место, предвидя, что зал будет забит до отказа. Она услышала и про Данко, и про ледокол «Седов», и про Сусанина.
Мура же продолжала захлебываться и чуть было вовсе не захлебнулась от гордости за меня. Я чувствовал, что помимо воли выпрямляюсь на своем стуле в центре президиума и как бы все более возвышаюсь над жизнью и ее событиями, которые стали казаться мне сплошной суетой. А зал уже был не просто внизу, а даже окутался дымкой, смазавшей и вроде бы обезличившей все лица. Кроме, разумеется, одного…
О, как быстро слава затуманивает нам взор! И только любовь способна оказать ей достойное сопротивление.
Мура меж тем продолжала напускать туман, который уже мешал мне ориентироваться в пространстве.
— Конечно, нашего с вами Алика Деткина вдохновляла, я думаю, и самая… — Мура понизила голос и хотела томно произнести «красивая», но ближе ей оказалось другое слово. И она, на ходу перестроившись, воскликнула без малейшего намека на томность: — Самая передовая девочка из всех, которые оказались в те трагические часы с ним рядом.
Но рядом со мной на «старой даче» были только две девочки — Наташа и Валя.
Валя Миронова ожидала, что Мурин взгляд вот-вот коснется ее, — и тогда она вскочит и поклонится залу. Кто из нас был более передовым, чем она?!
Но Мура неожиданно пронзила своим восхищенным взглядом девятое место в девятом ряду — то единственное место, которое никакая дымка, никакой туман спрятать от меня не могли.
«Вот сейчас, — думал я, — Мура раскроет тайну, которую она, быть может, прочитала на моем, как говорится, челе. Потому что оно было в самом центре или даже, говоря сейсмическим языком, эпицентре внимания, — и спрятать на нем что-либо было почти невозможно».
Если бы Мура дерзнула вслух, при всех обнажить самое для меня святое, я должен был бы мысленно обнажить шпагу. И бросить Муре перчатку… Тоже мысленно! Потому что перчатки мои находились в гардеробе и торчали из кармана пальто. К тому же Мура ведь не мужчина… Правда, и женщиной ее назвать трудно. О, какие противоречивые ситуации подсовывает нам жизнь!
К счастью, Мура имя моей вдохновительницы не произнесла — и я не должен был в мыслях своих из президиума бросаться на защиту Наташиной чести.
— Сегодня, говоря о подвиге Алика Деткина, — произнесла Мура, — мы не можем оставить в стороне, не сказать о тех, кто его вскормил и вспоил. Это — родители! И это учительница Нинель Федоровна…
— Я его не кормила и не поила, — сказала Нинель.
— Он в буфете питается, — с плохо скрываемой завистью проворчал сзади Покойник.
Я узнал его голос, звучавший глухо, будто с того света.
— Именно вас, Нинель Федоровна, — как бы не расслышав, продолжала Мура, — именно вас должен был погубить коварно выношенный план Глеба Бородаева-младшего. Я говорю «младшего», чтобы не оскорбить тень Бородаева-дедушки. Но наперерез этому плану бросились ум, честь и совесть Алика Деткина.
Я ждал, что по привычке она скажет: «Ум, честь и совесть нашей эпохи…»
— Все эти качества гражданина и рыцаря, — продолжала Мура, — надо было в нем выковать. А не просто воспитать. И хоть вы молодой специалист…
— Коль молодой, значит, еще не вполне специалист, — опять возразила Нинель. — Ну а если ученик хочет погубить учительницу, то в этом виноват сам учитель: за поступки учеников отвечает он.
— Вы хотите взвалить грех Бородаева-младшего на себя? — воспротивилась Мура. — Но защищать виноватого — не значит ли поощрять его? И толкать на новые преступления?!
— А много ли у него было старых преступлений? — поинтересовалась Нинель.
О, как благородна она была в тот миг! Она выглядела не прехорошенькой, а, я бы сказал, «прехорошей»… И если бы Наташа Кулагина не завоевала мое сердце целиком, а оставила бы в нем хоть малейшую незанятую частицу, я бы отдал эту частицу Нинель… Так я подумал. И сразу же ужаснулся своей донжуанской мысли.
— В школе есть нераскрытые… — Мура хотела сказать «преступления», но опять вовремя перестроилась и сказала: — Странные происшествия. Теперь нам ясно, где надо искать. В каком направлении двигаться… И если на одном полюсе — полюсе добра! — Алики Деткины, то на противоположном — полюсе зла! — Бородаевы-младшие. Между прочим, там, где раньше был «Уголок Гл. Бородаева», мы решили открыть «Уголок Ал. Деткина». Чтобы в рисунках и письменных воспоминаниях воссоздать всю историю драмы и подвига!
— Но там сейчас «Уголок А. С. Пушкина», — напомнила с места Нинель.
— Ничего… На время закроем. «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» — это одно. А мужество современников — это другое. Их воспитательное значение… Вот посмотрите!
В этот момент ко мне бросились первоклассники с букетами и стихами:
Когда первоклассники деланными голосами, словно стараясь казаться еще младше, чем есть, читали стихи, Мура вместе с ними неслышным движением губ тоже отдалась поэзии: если бы малыши забыли или запнулись, она бы своим голосом бросилась им на выручку. Но они не запнулись.
— Вчера репетировали, — сообщила Мура. — С уроков снимали! В репетициях хотели участвовать все первоклассники… Без исключения!
— Еще бы: если снимали с уроков, — произнесла со своего места Нинель.
Я, будто нуждаясь в поддержке, оглядел своих бывших соседей по подземелью. Все они, кроме Наташи, предпочитавшей девятое место в девятом ряду, сидели за моею спиной. Они были как бы сопровождением. Не хочу употреблять обидное слово «свита». Приглашать в свое сопровождение Наташу было бы дерзко…
Да она и не согласилась бы на подобную роль.
Я увидел, что стихи малышей очень понравились Принцу Датскому и Вале Мироновой, которой нравилось все, что было отрепетировано и «под руководством» учителей. Валя жаждала «руководства», как незрячий поводыря. Покойник же, я заметил, перепутал мое торжество с панихидой. Лицо его побледнело и приобрело мертвенную отточенность, как у покойника.
— Нашел что сочинять, — упрекнул он Принца так, что голос его, оставаясь глухим, добрался все же до ушей окружающих.
Приветствие первоклассников, как позже выяснилось, действительно сочинил Принц Датский. На творчество его по-прежнему вдохновляли даты. В данном случае дата нашего возвращения оттуда, откуда можно было и не вернуться…
— Я старался выразить их мысли и чувства, — с необычной для него и плохо скрываемой твердостью возразил Принц.
Раньше он при всяком удобном и неудобном случае защищал Покойника от живых. А тут за меня вступился… Я подумал, что заступаться вообще было его призванием.
— Как это ты, любопытно узнать, проник… в чужие мысли и чувства? — даже не зло, а злобно ответил ему Покойник. — Великие поэты в своих собственных чувствах и то не могли разобраться.
— Устами младенцев, всем известно, глаголет истина! — отбивался Принц с достоинством будущего монарха.
— На репетиции с уроков снимали — вот источник их вдохновения! — все мертвеннее бледнея от злости, нападал Покойник.
Первоклассники взирали на меня с благодарностью и обожанием.
О, как легко иногда завоевать человеческие сердца! Но легкие завоевания, увы, не прочны… Хотя мне потихоньку начинало казаться, что мое положение самое расприятное: славят, поклоняются… «Чего же боле?» — как сказала Татьяна Ларина в поэме «Евгений Онегин». Поскольку брат Костя упрекал меня в «рабском» подражании низким образцам, я все чаще обращался к образцам высоким и даже классическим.
— Каждому из нас хочется с чувством законной гордости расцеловать Алика Деткина! — убежденно провозгласила Мура.
И возле меня выстроился целый хвост… Наташу я, конечно, готов был пропустить вне очереди… Но она небрежной походкой прошла мимо, успев все же сказать на ходу:
— Видела очереди за мясом, за маслом, даже за хлебом… Но очередь за поцелуями вижу впервые!
Вернувшись в зал после краткого перерыва, она добавила:
— Смотри не стань прежним Глебом!
Она предупреждала, она оберегала меня, как родного. Так я истолковал ее фразу.
— Неужели ты можешь подумать… вообразить?! — на радостях изумился я.
Однако, лишь зазвенел звонок, не направился, а прямо-таки помчался обратно в президиум… Я уже знал, что мое место — там. К этому месту, я слышал, быстро привыкают. Но очень тяжко с ним расстаются.
Глава IV,
из которой все вытесняет любовь
Поздняя, то есть пожилая или уже старая, осень так неуставаемо заливала город, словно была ранней и молодой. Холодный дождь меня бодрил и настраивал на нужный лад: с нарушениями законности, розысками и расследованиями в моем сознании сочеталась именно такая погода, которую верней было назвать непогодой. Но когда Мура организовала в мою честь «линейку на чистом воздухе», дождь, к сожалению, заглушил «гром победы» собственным шумом, а «медные трубы» — грохотом труб водосточных. Одним словом, для триумфа «на чистом воздухе» та осенняя погода не очень годилась. Невольно на память пришла пушкинская строка: «Начиналась довольно грустная пора…» Грустным это время для меня не было, но я уже не любил все, что заглушало или заливало водой мой успех.
«Но может быть, — размышлял я потом, — природа хотела предупредить меня: не упивайся! Может, и безмолвные слезы текли по стеклам из-за того, что впереди меня подкарауливала вторая очень страшная история? Еще пострашней первой!..»
Так я думал потом… А пока на вопрос Наташи: «Бремя славы тебя не отягощает?» — я мысленно ответил, что славу чувствую, а бремя — нет. Вслух же с плохо скрываемой неискренностью признался:
— Тяжела ты, шапка Мономаха!
— А ты, как раньше, носи кепку, — посоветовала Наташа.
Но кепка меня уже не устраивала. Хотя признаться в этом я мог лишь самому себе… Она была на голове, но служила вроде бы маскировкой. А под ней я ощущал ту самую, которая тяжела, но так согревает!
Я продолжал любить дождевые завесы, непроницаемые туманы и вообще все, что обволакивало неясностью и загадками. Разгадывать которые было моим призванием! Если нет таинственности, загадок, то нет и расследований: детективы становятся безработными.
Вновь защищая Глеба, Наташа на другой день повторила то, что впервые произнесла в электричке:
— Когда глупый человек жесток — это противно, а когда умный жесток — это страшно. — Она продолжала считать меня умным! И добавила: — Смотри… я тебя разлюблю.
И я внутренне содрогнулся (в положительном смысле!). Ведь нельзя разлюбить, если не любишь? Не могу же я сказать, что сниму ботинки, если их нет у меня на ногах?
Она будто сделала мне первое предупреждение. Хорошо, что не последнее! Но сколько, интересно узнать, делают предупреждений тому, кого собираются разлюбить? Это, я думаю, почти как в футболе: столько-то предупреждений — и выбываешь из игры. А тут выбываешь из любви… Я задумался не столь глубоко, сколь мучительно. «Страдания молодого Вертера!» — сказал бы мой старший брат Костя. И обязательно переиначил бы: «Страдания молодого Алика»… Но на этот раз я бы ответил ему!
Я сказал бы: «Страдать может тот, кому есть чем страдать. Сердце надо иметь, Константин Деткин! Сердце… А у вас оно есть? «Вскрытие покажет», — часто повторяете вы. У вас вскрытие найдет сердце среди других «внутренних органов». Значит, не в переносном, а в скучном и прямом смысле!»
Я бы назвал брата Костю на «вы» — и эта неожиданность его бы ошеломила. Хоть на время… Как детектив, я знаю: чтобы собеседник начал «раскалываться», его надо ошеломить. И от растерянности он начнет говорить правду.
Однажды папа назвал Костю циником. Я подумал, что это слово происходит от слова «цинк». А стало быть, имеет отношение и к покойникам, которых, я слышал, перевозят в цинковых гробах. О, до каких загробных мыслей доводят нас иногда размышления о жизни! Впрочем, ведь любая жизнь в конце концов доводит до смерти…
Я начал в президиуме размышлять о любви.
«О чем?!» — воскликнул бы старший брат Костя, если б угадал мои мысли.
«О любви! — ответил бы я. — Хоть мне, как ты скажешь, «всего» тринадцать лет. Любовь от возраста не зависит! Тебе уже двадцать один год, а ты, я уверен, о любви понятия не имеешь. Я ведь вижу: все хорошенькие для тебя хорошенькие, а все прехорошенькие для тебя прехорошенькие… Ты замечаешь красоту всех красивых. А я только Наташину! Как можно рассуждать с том, чего вообще не знаешь? Чего никогда не испытывал?»
Так я и отвечу Косте. Пусть только спросит меня с ехидством. И чем больше будет ехидства в его голосе, тем резче отвечу.
Костя почему-то всегда говорит о любви насмешливо.
— Ты так иронизируешь, будто однажды… попал под любовь. Ну, как под поезд или автомобиль, — высказал трагическое предположение папа.
Костя тут же прикрылся своей любимой цитатой из Пушкина:
— «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». Это не цитата, а руководство к действию, — добавил он. И еще добавил из самого себя: — Всякая любовь хороша уже тем, что непременно проходит. Иной автомобиль калечит навсегда, любовь же — только на время…