— Ну вот и довели вашу калеку, дети! — тяжело переставляя ноги, говорит Софья Ивановна. — Скучная обязанность, не правда ли, дорогие мои, а тем более, когда молодость зовет на волю, к природе, к радостям жизни. А я тут со своей болезнью, как назло, стою вам поперек пути, требуя от вас заботы.
При этих словах она морщится, как от боли.
Китти возражает:
— О, мама, не говорите так! Это вы-то нам в тягость? Борис, да успокой же ты maman! Скажи, что оказывать ей услуги — для нас счастье.
И она прижимается с нежностью к матери.
Слезы внезапно выступают на глазах Софьи Ивановны. О, она вполне верит в искренность своей старшей дочери и платит ей в свою очередь безграничной материнской любовью. Китти — ее любимица. Матери нравится прямая, открытая натура старшей дочери. Нет ничего сложного, непонятного в душе Китти. Отец считает ее даже недалекой, и это мнение раздражает Софью Ивановну. Китти далеко не глупа: она только простодушна и ясна, как ребенок, и, жадно любя жизнь, не скрывает этого. Ее, как дитя, радует собственная красота, которую она не прочь подчеркнуть эффектной рамкой в виде дорогих, модных костюмов и золотых украшений, к которым она чувствует явное пристрастие. Она любит и кокетство, не прочь, чтобы за нею ухаживали, но опять-таки это все — исключительно свойство ее характера. В двадцать три года Китти — ребенок, а между тем чувствовать она умеет тонко и глубоко. Это доказывается ее нежной привязанностью к жениху и самоотверженной любовью к ней, Софье Ивановне. С Китти легко: у нее нет замкнутости и суровой угрюмости Веры, стоившей многих мук Софье Ивановне. Нет увлекающегося характера Муси, исковерканной институтским воспитанием и не в меру избалованной окружающими — этого "enfant terrible" семьи. На Толю, милого кутилу, на чуткого и славного весельчака Толю, гордость и бич семьи (каких долгов наделал он в позапрошлом сезоне!), похожа Китти, но только она спокойнее, уравновешеннее брата. А как она самоотверженно ухаживает за нею, больною, казалось бы, никому не нужной старухой!
* * *— Смотри, какая красота, Борис!
Действительно — красота! Здесь, над Эльбой, уже прочно воцарилась июльская ночь. Луна набросила на горы и реку свою причудливую серебряную пряжу, и их сказочная красота выступила ярче, рельефнее в лучах задумчивого месяца. И темная Эльба вдруг просветлела, будто кто-то незримый и таинственный брызнул на нее дождем расплавленного серебра. Пробежал последний пароход и, словно прощаясь до утра, прогудел громко. Вдали свистнул дрезденский поезд, и все стихло.
Лодочник-саксонец с грошевой сигарой во рту меланхолически греб вниз по течению. Пахло розами с берега, сыростью на реке.
Прижавшись друг к другу, Борис и Китти сидели на корме лодки. Вдали сияла серебряная дорога, по берегам сверкали бесчисленные освещенные окна гостиниц. Кто-то запел под аккомпанемент рояля незнакомый немецкий романс.
— Тебе хорошо так, милая? — наклоняясь к невесте, спросил Мансуров.
Его лицо в этом причудливом голубовато-серебряном свете казалось особенным, полным значения.
— О, Борис! — могла только ответить девушка и крепко сжала его руку. Она разглядывала его с явным восторгом. — Какой ты особенный!.. Знаешь, мне иногда хотелось бы надеть на твою голову старинную драгоценную тиару, что носили древние властители Востока, или накинуть на твои плечи белый плащ с капюшоном, чтобы ты стал похожим на бедуина со своими темными глазами и смуглым лицом. Ну, словом, ты безгранично нравишься мне, Борис! — неожиданно, с детски простодушной улыбкой заключила Китти.
— А я просто люблю тебя, моя радость.
Автомобиль, не умолкая, трубит и влетает в толпу. Несколько человек выскакивает чуть не из-под самых колес машины.
— Стоп, дети! — слышится чей-то возглас. — Да ведь это — русские!
— Так и есть, именно они. Долой русских! Собаки, свиньи, проклятые!.. Долой Россию, смерть ей!
Шофер уменьшает ход, и машина медленно продвигается среди волн разбушевавшейся, озверевшей толпы. Вокруг русских теснятся ожесточенные люди, потрясая сжатыми кулаками. Несутся ругань, угрозы.
Чуть живая от волнения, откинувшись на сиденье, Софья Ивановна каждую минуту готова лишиться чувств. Они только вчера выбрались из Дрездена и, переночевав кое-как в гостинице под непрерывные крики бушующего и пьяного от ненависти Берлина, спешат на Фридрихштрасский вокзал. Болезнь почек стала чувствоваться особенно сильно теперь. Как будто совсем без пользы прошел шестинедельный курс самого тщательного, упорного и добросовестного лечения. Старуха только и думает об одном: лишь бы добраться до родины, а там хоть и умереть. По временам, когда крики обезумевшей толпы становятся уже чересчур грозными и жуткими, она с ужасом смотрит на дочь. Лицо Китти бело, как бумага, глаза тревожно устремлены на мать.
— Мама, голубушка, не бойтесь!.. Сейчас доедем. Ведь нужно же было попасть сюда в самый день объявления войны! Шофер, умоляю вас ехать скорее. Борис, скажи ему!
— Долой Россию! Долой Сербию и Францию! — все сильнее разрастаются крики, а вслед затем звучит национальный гимн.
— Шофер, двадцать марок на чай… Скорее! — коротко бросает Борис.
Тот оборачивается торжествующий, злобный и смотрит с вызовом в лицо русских.
— Не поеду, — грубо бросает он по-немецки. — Не поеду дальше, не повезу русских… Я — тоже патриот.
— Пятьдесят! — еще резче говорит Мансуров, и Китти видно, как вздрагивают его скулы, а руки инстинктивно сжимаются в кулаки.
Но «патриот», по-видимому, вполне удовлетворен суммою в пятьдесят марок и во весь дух теперь пускает свою машину. Толпа орет, грозит и бушует уже им вслед. Они в безопасности и вскоре уже на вокзале.
* * *— Слава Богу! Хоть как-нибудь, но едем домой, — и Китти облегченно вздыхает.
На вокзале сумятица невообразимая. Сегодня пять тысяч русских, застигнутых объявлением войны, спешат отсюда на родину. Колоссальная толпа собралась на вокзале, люди встревожены.
Будет еще поезд? Ради Бога скажите только, будет еще поезд нынче до границы или нет? — слышатся отчаянные возгласы.
Начальник поезда, красный, упитанный, самодовольный, чувствует себя господином положения, ходит павою и поглаживает густо нафабренные фиксатуаром усы. Он играет, как кошка с мышью, со всею этой толпой.
— Поезда не будет! — неожиданно изрекает он с неподражаемым жестом величия и презрения по адресу всей этой толпы.
Раздаются крики, плач женщин. Многие уже успели купить себе билет на последние деньги и теперь, оставшись без гроша в кармане, не знают, что предпринять.
Но грозный олимпиец, натешившись вдоволь своей шуткой, уже кричит громко:
— В вагоны! Тотчас же в вагоны! Да не мешкайте же, черт возьми! Поезд на Штеттин. Кто едет через Штеттин в Швецию? Русско-немецкая граница уже закрыта.
Снова сутолока, паника, слезы. Немногим счастливцам удалось попасть в поезд. Жандармы суют людей, как кукол, по двадцать пять человек в купе, где мест имеется только на шестерых… Следом за публикой в вагоны входят и солдаты с ружьями.
— Зачем солдаты? — слышатся робкие возгласы.
— Шторы на окнах спустить! В окна не смотреть! За малейшее ослушание виновные подлежат расстрелу! — звучит по всем отделениям поезда, и, стуча сапогами и прикладами, солдаты занимают все его проходы и коридоры.
Наконец, слышится свисток. Поезд трогается.
— Слава Богу! — шепчет Китти и тихонько крестится под дорожной накидкой.
* * *Да, поезд двигается. Зажатая со всех сторон Софья Ивановна с воскресшими в ее теле мучительными страданиями полусидит, полулежит частью на диване, частью на чьем-то чемодане, попавшем ей под ноги. Китти сжалась тут же, подле нее. Борис пристроился в дверях и не сводит взора с невесты и будущей тещи. Как они настрадались, бедняжки! Он охотно перенес бы какие угодно муки, лишь бы облегчить их долю. Но что он может сделать теперь?
В купе становится нечем дышать. Июльский полдень душен, как пред грозою, а окна нельзя открывать по предписанию неумолимого немецкого начальства. Жаловаться тоже нельзя. Грозно вытянулась в коридоре щетина штыков. Солдаты чувствуют себя свободно, как дома, и наступают огромными сапожищами на расположившихся на полу путешественников, которым не хватило мест в купе. Через открытую дверь видно, как два драгуна-офицера, дыша зловонными сигарами, оживленно обмениваются между собою замечаниями по поводу молодых дам и барышень. Их глаза все чаще направляются в ту сторону, где, уронив головку на плечо матери и полузакрыв глаза, сидит Китти. Она устроилась у самого входа, и живая стена пассажиров и пассажирок не закрывает ее от глаз двух собеседников. Обе офицера, по-видимому, пьяны, от них пахнет пивом.
— Недурна! Положительно хороша! И цвет волос необыкновенный. Что вы скажете на это, господин обер-лейтенант? — говорит офицер помоложе своему товарищу, у которого распущенные рыжие усы торчат, как у кота в марте.
— Крашеная! — пренебрежительно роняет тот.
— Гм… Вы думаете?
— Крашеная, конечно!.. Таких волос не бывает даже у француженок. А, впрочем…
— Но не все ли равно — крашеная она или нет? На мой взгляд, она — все-таки милашка. Не глядите на нее, а то я стану ревновать, — тянет младший.
— Не бойтесь, хватит на обоих — на товарищеских началах поделимся, — цинично хохочет старший. — Девка, право же, стоит того, чтобы заняться ею, н-да!
— А старую ведьму куда вы денете? Красавица, как видите, приклеена к ней.
— Постойте! У меня есть предписание проконтролировать паспорта и сделать поголовный обыск на первой же остановке. Вы убедитесь сами, что за блестящая идея пришла мне в голову.
— Вы всегда были гениально изобретательны, господин обер-лейтенант, я это знаю…
— Ну-ну, друг мой, не льстите! Это не изменит дела. Говорю вам: если красотка пришлась и вам по вкусу, дело в шляпе — она наша.
— Как так?
— А вот увидите, дайте время!
Голоса этих офицеров, пониженные до шепота, не слышны ни в купе, ни в группе солдат, занявших коридор этого отделения, но масляные взгляды обоих все настойчивее останавливаются на Китти. Эти взгляды заставляют девушку каждый раз вздрагивать, она уже заметила их. Какое-то темное предчувствие вползает ей в душу, становится страшно от этих взглядов.
А поезд, хотя и медленно, все-таки продвигается вперед.
* * *Поезд еле двигается, почти ползет. Женщины и дети чуть живы от духоты и тесноты.
— Пить, мама, я хочу пить, — лепечет мальчик, и глаза его глядят с мольбою.
Больная, едва держащаяся на ногах, молодая дама, которой всего неделю назад сделали сложную операцию в Берлине, говорит:
— Я знаю… о, я знаю… Мне не доехать до Петербурга, я умру…
Две совсем юные девушки, едущие со стариком-отцом из Киссингена, хлопочут около старика, почувствовавшего себя дурно.
— Ради Бога капель или нашатырного спирта! У кого, господа, есть нашатырный спирт? — молят они. — И откройте окно, ради Бога! Нашему отцу дурно… Это от духоты.
— Ни с места! — пьяным голосом орет из коридора офицер с лицом из папье-маше. — Руки прочь! Каждый, кто подойдет к окну, будет расстрелян.
Вдруг поезд останавливается. За спущенными занавесками нельзя узнать, где стоит он: у станции или среди поля.
— Это — Кенигсберг? — осведомляется кто-то у солдат, расположившихся в коридоре.
— Нет, ваш Петербург, он самый! Ха-ха-ха! Что, не верите разве? — грубо гогочет в ответ обер-лейтенант.
Лица начальника караула и другого офицера принимают злобное выражение.
— Всем выходить! Живо! Ну же, шевелитесь! Нам некогда! Марш! — кричит первый и, взбрасывая стеклышко монокля в глаз, уже не отрываясь смотрит теперь поверх других голов прямо в лицо Китти.
В тщательно прилизанной на пробор голове немца, одурманенной винными парами, медленно шевелятся мысли: "Как, однако, бледна эта бедняжка!.. Но кто этот мододец, что наклоняется к ней и предлагает руку старой даме? Что он говорит? Кто он ей? Муж, жених, брат или просто случайный попутчик-знакомый? Кто поймет этот варварский язык? Во всяком случае, кто бы ни был этот молодчик, он может помешать делу. Надо принять меры".
— Господин лейтенант! — кричит старший офицер младшему, с которым болтал до этой минуты в коридоре. — Вы отделите мужчин от женщин. У меня есть предписание высшего начальства обыскать всех пассажиров. Получено известие, что с этим поездом едут переодетые в женское платье шпионы.
Он кричит это на все отделение, по-немецки, но пассажиры прекрасно поняли его слова. Начинается паника; когда же ретивый лейтенант обращается уже непосредственно к оторопевшей публике, сбившейся, как стадо, в одну кучку: "Вон из вагонов! Вы слышите? Живо! Марш!" — начинается отчаянная давка, сопровождаемая всхлипываниями женщин и детским плачем.
— Боже мой! Да что же они хотят от нас наконец? — спрашивает Китти.
Поезд стоит. Какой-то городок; каменные здания, старинные узкие улицы, то бегущие вверх в гору, то низвергающиеся в ложбину. На вершине холма, расположенного в центре города, живописно высится не то замок, не то крепость.
— Вон из вагонов! Вас не повезут дальше. Поезда через границу нет. На Штеттин тоже нет поезда, и все вы объявлены военнопленными, — зловеще проносится по вагонам и платформе.
Это новое известие, подобно грому небесному, разражается над несчастными путешественниками. Кому-то из женщин сделалось дурно, кто-то со смертельным криком ужаса грохнулся оземь.
Между тем солдаты поездного караула не теряют времени даром. Они грубо, прикладами выталкивают медлящую выходить из вагонов на перрон публику, не щадя ни возраста, ни пола. Целый лес штыков выстроился на платформе.
С другой стороны платформы стоит поезд, отправляющийся на Берлин. В нем едут запасные; они все поголовно пьяны и орут песни. Из того же поезда, из вагона первого класса, выходят два офицера. Около штабного полковника, одетого с иголочки в блестящий мундир, вертится красивый белокурый офицер с фигурой атлета, тоже из штаба, с портфелем под мышкой. Они оба, очевидно, заинтересовываются «военнопленными» и подходят, чтобы взглянуть поближе на "русских дикарей". Последние уже все на платформе и оцеплены стеною штыков. Вдруг неистовый обер-лейтенант, играя стеклышком, снова кричит:
— Женщины в вагон! Мужчины в ревизионную!
Снова начинается давка. Толпа, только что с трудом вылезшая из вагонов и состоящая по большей части из больных женщин, стариков и детей, должна снова протискиваться назад, в свои купе.
— Но это Бог знает что такое! Ведь это же — издевательство, наконец. Так не поступают порядочные люди! — громко кричит Мансуров, пробивая себе дорогу к неистовствующему обер-лейтенанту.
Но тот уже в вагоне.
Борис бросается за ним следом, но солдат грубо отталкивает его от двери и, направляя на него лезвие штыка, кричит:
— Куда? Сказано, оставаться здесь.
Поддерживая мать, Китти, с трудом передвигая ноги, входит в купе. С ними входит женщина со своим сынишкой, не перестающим плакать от жажды, и две юные дочери больного старика. За ними тянутся другие пассажиры, встревоженные участью оставшихся на перроне мужчин.
Неожиданно на пороге купе появляется знакомая фигура в каске со стеклышком в глазу — обер-лейтенант, главный конвоир этого поезда. Из-за его спины выглядывает младший товарищ. Отчеканивая каждое слово, старший офицер говорит:
— Нам известно, что здесь, в этом именно купе, среди женщин скрывается переодетый мужчина-шпион. С целью обнаружить его, нам предписано произвести строжайший осмотр.
Пассажирки со страхом переглядываются.
Тут глаза его, обежав лица присутствующих в купе женщин, внезапно останавливаются на Китти.
— Не угодно ли вам будет, фрейлейн, пройти в соседнее купе? — бесстрастно роняет хриплый, деревянный голос.