Папа опомнился. Посмотрел на меня, на куклу, на девочек во дворе. И вдруг, словно обрадовавшись, крикнул в раскрытое окно:
– Девочки! Бегите сюда, скорее!
И когда девочки вбежали в комнату:
– Вот, девочки, моя дочка дарит вам куклу. У нее есть дома другая.
– Та кукла не умеет говорить! – прошептала я с отчаянием.
– Ничего, научится! – отмахнулся от меня папа. – Берите, девочки!
– Насовсем? – пискнула тоненьким голоском самая маленькая из девочек, кудрявенькая, с босыми ножками.
– Насовсем! – И папа протянул кудрявенькой куклу.
Девочки опешили, даже попятились к двери.
– Бери, бери, – настаивал папа.
Кудрявенькая протянула руки, папа положил на них мою «говорящую». Девочка оглянулась на своих подружек – они не сводили с куклы восторженных глаз. Кудрявенькая посмотрела на папу пристально, словно хотела понять, не шутит ли он, можно ли ему верить.
И – поверила. Поверила и широко, как другу, улыбнулась папе. Потом она сказала, словно пропела, все тем же тоненьким голоском:
– Ой, кукла! Кукла!
И, приблизив куклу к своему лицу, кудрявенькая, выпятив губы трубочкой, неожиданно загудела басом:
– У, ты моя хорошенькая! У, ты моя золотенькая!
И убежала вместе с другими девочками, унося мою «говорящую». Быстро удалялось топанье босых пяток по полу. Потом смолкло.
Папа вышел из комнаты, даже не поглядев в мою сторону.
– За что папа на меня рассердился? – плакала я, уткнувшись в бабушкин фартук. – Что я сделала такого?
– Как «что»? – удивилась бабушка. – А зачем ты хвалилась куклой перед этими детьми? «Вот какая у меня кукла! А у вас такой нет!» Ай, как стыдно! Ай, как некрасиво! – огорчалась бабушка.
Через полчаса девочки прибежали снова. Кудрявенькая подала мне куклу:
– Вот. Спасибо. Мы уже поиграли.
– Вы не бойтесь, мы осторожненько, – вставила другая девочка, постарше. – Мы ничего не спачкали – мы руки вымыли.
Вернулись мы все-таки с папой домой без куклы. Папа настоял на том, что кукла подарена девочкам, – ну значит, она теперь ихняя, и всё.
Все это проносится в моей памяти, пока я смотрю, как тетя Женя одевает Зою, и дожидаюсь своей очереди.
– Зоенька, солнышко! – умоляет тетя Женя. – Не перепутай то слово, заклинаю!
– «Атмоф-сера» – да, тетя Женя?
– Наказание мое! Не «атмофсера», а «атмосфера». Атмосфера! Не перепутай!
Зоя и Рита уже одеты. На обеих – мальчишечьи штанишки. Зоя до пояса закутана переливчатым блесточным шарфом, как кольчугой, а на кудрявых волосах надета шапочка со сверкающей елочной звездой. Ну прелесть Рыцарь Счастливой Звезды!
У Риты на голове – феска, на плечах – красная пелеринка. Нарисованы черные усы. В общем, сразу видно: кровожадная личность – Рыцарь Львиное Сердце.
Тетя Женя начинает одевать меня, и настроение у меня портится с каждой секундой. Мальчишечьих штанишек мне не дают – тетя Женя хочет, чтобы у меня был «подавляюще унылый вид», а в штанишках это, по ее мнению, не получится. Поэтому поверх моего платья на меня напяливают длиннополый черный капот тети Жени – я в нем моментально тону, как в омуте! Голову мне туго и гладко повязывают черненьким платочком – нельзя же, чтобы у Рыцаря Печального Образа торчали во все стороны «кудлы»! А в то место на затылке, где платочек стянут в узелок, тетя Женя втыкает мне длинное черное страусовое перо – такие перья колышутся на спинах коней, везущих похоронные колесницы.
– Прекрасно! – говорит тетя Женя, склонив голову набок и оглядывая меня с головы до ног. – Очень, очень стильно!
Уж не знаю, стильно или нет (надо будет спросить у папы, что это еще за «стильно» такое!), но, взглянув в большое зеркало, я себе самой ужас до чего не нравлюсь! В необъятном капоте тети Жени я похожа на длинный черный восклицательный знак, а страусовое перо кажется воткнутым в мою голову, как в чернильницу! Ходить в тети Женином капоте невозможно – наступаешь сама себе на полы и спотыкаешься. Пока, в ожидании выхода на сцену, я подбираю со всех сторон фалды капота – так Юзефа подтыкает юбку перед тем, как мыть пол, – и держу этот шлейф руками.
– Когда пойдешь на сцену, – напоминает мне тетя Женя, – не забудь опустить полы капота.
Ну конечно, опущу, не забуду. Маленькая я, что ли?
Первой, сияя елочной звездой, выпархивает на сцену Зоя. Зал полон. Вся семья Шабановых, соседи, прислуга встречают хорошенького Рыцаря Счастливой Звезды аплодисментами. Стоя у чуть притворенной двери в гостиную, я бы тоже от души аплодировала, но руки у меня были заняты фалдами тети Жениного капота.
– Аплодируешь? – шипит Рита. – Зоечке своей драгоценной?
Между тем на сцене Зоя бойко, «радостно-радостно», как ее учила тетя Женя, говорит свой монолог:
– Я – Рыцарь Счастливой Звезды! В моем чудном замке царит ат-моф-се-ра счастья, все сияет и сверкает, все поет и цветет. Жизнь протекает вечным праздником в балах и рыцарских турнирах в честь моей возлюбленной графини Элеоноры!
Окончив этот монолог, Зоя раскланивается со зрителями и убегает. Ее провожают восторженные хлопки. Никто, конечно, не заметил перепутанной «атмофсеры».
– Теперь ты, Рита! – командует тетя Женя.
Рита вылетает на сцену так стремительно, словно ею выстрелили из рогатки! Это тоже производит отличное впечатление на зрителей. Слышны аплодисменты и одобрительные возгласы:
– Ого!
– Казак-девчонка!
Рита начинает грозным голосом:
– Я – Рыцарь Львиное Сердце!
Она выпаливает это оглушительно громко и с таким вызовом, словно хочет сказать:
«Да, да! Львиное Сердце! А кому не нравится, может убираться вон! Не заплачем!»
Зрители стихают. А Рита продолжает, яростно рубя воздух кулаком:
– Моя отрада – сражения и битвы! Я налетаю на врагов, как ястреб! Мой добрый меч рубит им головы, мой верный конь топчет их бездыханные тела! Так служу я моему королю и моей прекрасной даме!
Рита кончила. Гром аплодисментов!
– Иди, Сашенька! – говорит мне тетя Женя. – Теперь ты…
Я выхожу на сцену. Мое появление вызывает такой хохот зрителей, что я в недоумении останавливаюсь.
– Капот! – слышу я из-за двери трагический шепот тети Жени. – Опусти полы!
Только тут я спохватываюсь, что стою перед зрителями, подхватив со всех сторон руками полы своего злополучного капота, словно собралась переходить вброд ручей! Я поспешно опускаю полы капота и иду вперед. Но бурная веселость в зрительном зале не утихает – вероятно, моя унылая черная фигура очень смешна.
– Похоронная процессия едет!
– Нет, нет! Ксендз в черной сутане!
И тут происходит самая большая беда. Я делаю два шага, чтобы раскланяться и начать произносить «грустным-грустным» голосом свой монолог, но, наступив на свой капот, падаю, растянувшись во весь рост на полу… Смех вспыхивает еще громче! Я упрямо делаю попытку встать снова и пройти расстояние до края сцены, но снова падаю, беспомощно барахтаясь на полу, лежа на животе.
– Как жаба! – восторженно кричит кто-то из зрителей.
Тогда я решаю: не встану! Скажу свой монолог лежа, – какая разница? И, все так же распластавшись лягушкой, я начинаю говорить. Но от волнения и огорчения я перепутываю слова и говорю «грустно-грустно»:
– Я – Пецарь Рычального Образа…
Зрители уже не смеются – они стонут, они плачут от смеха!
Мне, конечно, очень хочется заплакать… Но тут я вдруг замечаю среди зрителей моего папу! Он смотрит на меня с тем лицом, с каким он обычно говорит мне: «Ненавижу плакс!» И слезы сразу высыхают на моих глазах. У меня мелькает мысль: уползти со сцены на четвереньках, тем более что иначе я все равно не могу сделать шагу, не спотыкаясь о капот и не падая все снова и снова.
Я смотрю на папу. Это длится секунду или две, но я понимаю, что уползти по-собачьи нехорошо, что раз я взялась сказать какие-то слова, я должна сказать их во что бы то ни стало. Капот мешает мне? А ну его совсем, этот капот! В один миг я расстегиваю пуговицы капота, он остается лежать на полу, я в собственном платье и с пером на голове подхожу к краю сцены, кланяюсь и начинаю говорить, слегка задыхаясь:
Никто в зале не смеется. Пушкин – это Пушкин. И если не все понимают трагедию бедного рыцаря (я ведь и сама ее толком не понимаю!), то все чувствуют музыку пушкинского стиха.
Почему я вдруг читаю не то, что мне назначено, – не про бедную покойницу Изабеллу, а Пушкина, – не знаю. Может быть, оттого, что я боюсь опять напутать («Пецарь Рычального Образа»!), а может быть, мне невольно захотелось как бы омыться светлыми струями пушкинской поэзии от всех перенесенных неприятностей и унижений… Но зрители аплодируют так же непосредственно, как за несколько минут до этого смеялись надо мной.
Все кричат: «Автора! Автора!» Тетя Женя, автор «исторической пьески о трех рыцарях из времен Средних веков», выходит на вызовы одна, без Пушкина. От скромности и смущения лицо у тети Жени красное, как борщ, который забыли заправить сметаной. Тетя Женя раскланивается, грациозно прижимая руки к сердцу, ее пенсне летает на шнурочке, как привязанный мотылек…
Потом начинаются концертные номера. Соседка-барышня поет романс. Она так напирает на буквы «ч» и «щ», словно прачка шлепает вальком по мокрому белью:
Пока певица старается, за сценой происходит бурная драма. Вовик Тележкин, который должен сейчас выйти играть на скрипке, вдруг испугался и не хочет выступать! Мама Вовика уговаривает его, умоляет, почти плачет, но Вовик, закрыв глаза и судорожно выпятив ощеренную нижнюю челюсть, упирается:
– Н-н-нет!
– Вовик, золотце, рыбка моя… – Мама осыпает его нежными словами и поцелуями.
– Н-н-нет! У меня там одно фа не выходит.
– Вовик, мама просит… Ты совсем не любишь свою маму!..
– Н-н-нет!
Зрители в зале уже прослушали романс про «веЧЭрние луЧЫ», они ждут скрипача, аплодируют и топают ногами.
Но Вовик упрямо трясет головой:
– Нет!
Тогда к Вовику подходит Рита и, как всегда хмуро набычившись, говорит ему:
– Сию минуту ступай играть, идиот!
И удивительно – Вовик как миленький отправляется со своей скрипкой на сцену! Мама его вздыхает, словно ее вытащили из воды.
Вовик усердно пиликает. Но в середине пьески, очевидно дойдя до того фа, которое у него «не выходит», Вовик умолкает, беспомощно озирается и, тряся головой, кричит:
– Н-н-нет!
И опрометью бежит со сцены. Спектакль-концерт окончен.
Глава третья
Званый ужин
Зрители все разошлись. Осталась только я – папа ходит по хатам рабочего поселка.
В детской Риты и Зои накрыт стол. Одна половина стола заставлена разнообразной едой. Тут первая бледно-розовая парниковая редиска, горшок со сметаной, сардины, отливающие жемчужно-опаловым блеском, пирожки, жареная курица, прижавшая под мышкой, как портфель, собственный пупок. На другой половине стола – несколько селедок в селедочнице и большая миска с вареной картошкой.
Мы с Зоей и Ритой усаживаемся за первой – обильной – половиной стола. Я проголодалась – ведь мы с папой выехали из дому, не успев пообедать. Рита и Зоя наперебой предлагают мне то одно, то другое, накладывая мне на тарелку всякую еду. Сами же они – правду говорила папе Серафима Павловна – есть не хотят. Зоя лениво хрупает вынутую из вазы за хвост редиску. Рита разломила пополам пирожок и не стала есть.
– С мясом… – делает она гримаску.
Только что я собралась приняться за еду, как в комнату входит Серафима Павловна, веселая, с хитроватой искринкой в глазах («Вот как я хорошо подстроила!»). За Серафимой Павловной входят два мальчика лет десяти и смущенно останавливаются у дверей, переминаясь босыми ногами.
– Девочки, принимайте гостей! – объявляет Серафима Павловна. – Если вы и сами будете кушать, они будут приходить к вам каждый день. Как тебя зовут, мальчик?
– Колька… Николай… – Мальчишка краснеет не только лицом, но и кожей на коротко выстриженной белесой голове.
Эта голова почему-то привлекает к себе тревожное внимание Серафимы Павловны.
– Что это у тебя, Коля, с волосами?
– Мамка скоблила… – объясняет он. – Звестное дело, не умеет она… Не пикирмахер…
Голова Кольки в самом деле носит следы домашних ножниц: вся в лесенках и беспорядочных просеках.
Серафима Павловна успокаивается: слава богу, не колтун у мальчика или, сохрани бог, парша!
– А как тебя звать? – обращается она ко второму мальчику, в длиннейшей, видно отцовской, рубахе с закатанными рукавами.
При взгляде на него я сразу вспоминаю, как я только что тонула в капоте тети Жени!
– Антось… – называет себя мальчик.
Но тут позади раздается звонкий голосок:
– А я – Франка!
И между обоими мальчиками протискивается веселое лицо девочки лет семи. У нее круглая головка, очень подвижная, поворачивающаяся то к одному, то к другому, как у воробышка или синички. В косицу вплетен обрывок чистой тряпочки.
– Ага! Франка! – повторяет девочка.
– Да ты откуда взялась? – смеется Серафима Павловна. – Я тебя раньше не видела.
– А я с ими. С хлопчиками…
Франка стоит впереди мальчиков. От смущения и застенчивости она чешет одну босую ногу о другую и все время быстрыми «воробышковыми» движениями поворачивает круглую головку ко всем присутствующим. Что-то светлое и доверчивое есть во Франкиных глазах и веселом лице. На руках у Франки – девчушка лет полутора, очень похожая на Франку круглой головкой и глазами. Таскать ее на руках, видимо, нелегко, и Франка стоит, несколько откинувшись назад для равновесия.
– Ну, матушка, – разводит руками Серафима Павловна, – ребенка притащила! Ты бы еще козу привела… Или поросенка!
– Не, пани! Нема у нас ани козы, ани порося… – Франка докладывает это с таким счастливым, сияющим лицом, как если бы она говорила: «Есть! Есть! И коза и поросенок – все у нас есть!» – А то – моя сёстра Зоська! – показывает она на девочку, которую держит на руках.
И вдруг, видимо, испугавшись, что с Зоськой ее не пустят дальше порога этой красивой комнаты, заставленной игрушками, Франка плачет. Но и слезы, брызнувшие из ее глаз, какие-то светлые, даже веселые, как солнечный дождик!
– Не гоните меня, пани! Зоська будет тихонько-тихонько!..
– Оставь ее, мама! – просит Зоя. – Мы потом будем играть с ее малышкой, наденем на нее платье и чепчик моей куклы Маргариты!
– Почему твоей Маргариты? – сердится Рита. – Почему не моей Софи?
– Ладно! – разрешает Серафима Павловна. – Садитесь все за стол. Вот сюда. – Она показывает на ту половину стола, где стоят селедки и картошка. – Только уговор: если Зоенька и Риточка хотят, чтобы к ним ходили каждый день, они тоже будут хорошо кушать… Да, девочки?
Осветив всех своей доброй улыбкой, Серафима Павловна уходит из комнаты.
Неожиданные гости – Коля, Антось и Франка со своей сестренкой – быстро садятся за стол.
– Кушайте, пожалуйста, – любезно приглашает Зоя, как дама, принимающая гостей.
Но гости и без «пожалуйста» принимаются за еду.
Антось, который у них вроде как за старшего, делит картошку и селедки по трем тарелкам. Он делает это быстро, точно, справедливо, как артельный староста, – порции совершенно равные! Оставшуюся картофелину и кусок селедки он кладет на Франкину тарелку: для Зоськи.
Мы с Зоей и Ритой не едим. Мы смотрим.
Зоя и Рита, перекормленные дети, для которых еда – надоевшее, неприятное дело, хуже наказания, во все глаза смотрят на этих ребят, весело, жадно уминающих картошку с селедкой.
И хотя я расту в семье, где нет культа еды, меня к еде не принуждают, и я нередко вижу, как едят люди, проголодавшиеся после работы, едят со здоровым аппетитом, – но вот этого, что сейчас развертывается перед моими глазами, я тоже еще никогда не видела! Это – голод, застарелый, привычный голод, вряд ли когда-либо утоляемый досыта…