Горящий самолет терял высоту.
И вдруг летчик почувствовал, что ручка управления утратила свою упругость. Она беспомощно болтается, и самолет не выполняет ее приказы. Он понял, что произошло самое страшное: перегорели рулевые тяги. Рули вышли из повиновения. А самолет падал на военный городок.
Когда он доложил обстановку земле, с командного пункта пришел приказ:
«Сапрунов! Покидай машину. Катапультируйся».
И он ответил:
— Не могу!
«Какого черта! Сапрунов!..».
Голос командира гремел в наушниках. Но летчик молчал. Ему некогда было разговаривать. Самолет падал на маленькие ровные квадратики жилых домов. Эти квадратики с неумолимой силой приближались к нему, становились все крупнее, все отчетливей. Они как магнит притягивали к себе машину с уснувшими рулями.
«Сапрунов! — ревела земля. — Сапрунов!..»
Он молчал. Он не откликался. И земля решила, что он погиб. Но Сапрунов боролся.
А Володька в это время спал.
Никто не знает, о чем думает человек, когда глядит в глаза смерти, на какие мысли он тратит последние скупые мгновения, которые отпустила ему жизнь. И никто не может поручиться, что Володькин папа в горящем самолете думал о своем сыне. Но есть движение человеческого сердца, которое сильнее мыслей и горячее чувств. В этих движениях любовь и разум, привязанность и ласка вдруг превращаются в силу, перед которой бессильны страх, сомнения, себялюбие.
Ему все же удалось отвернуть горящую машину от жилых домов. Это произошло уже у самой земли. Кажется, он отвернул машину не отказавшими рулями, а своей грудью, руками, последними толчками сердца.
Катапультироваться он не успел: не хватило времени.
…Человеческая память не похожа на старую бабку, которая кидает в свое лукошко все, что ей попадется под руку. Она разборчивый мудрец, который, прежде чем захватить с собой что-нибудь из твоей жизни, долго разглядывает, взвешивает на ладони, думает: брать или не брать?
Поэтому Володька Пресняков, живущий в проезде Соломенной Сторожки, мало знает о Володьке из военного городка. Будто они не одно и то же лицо, а разные люди.
Только один раз смастерил папа маленькому Володьке кораблик, а большой Володька уверен, что он ему сделал целую флотилию кораблей. Только один раз заснул Володька, не выпуская из рук большой отцовской руки, а память утверждает, что он чуть ли не каждый день засыпал с рукой отца. Только один раз зашел летчик за своим сынишкой в детский сад, а память нашептывает, что это случалось часто.
Может быть, человеческая память немного привирает? А может быть, она отбирает самое главное и увеличивает его так, чтобы было видно всю жизнь.
Когда он погиб, Володька был еще маленьким. Он даже не сразу узнал о его гибели. Какой-то самолет разбился. Какой-то летчик погиб. Военный городок был в трауре. Здесь в каждом доме жили летчики, и с каждым из них могло такое случиться… Но в детском садике жизнь шла своим обычным чередом, как будто ничего и не произошло.
Возвращаясь домой, Володька стучался в папину дверь. Но никто не откликался. Володька этому не удивлялся. Папы часто не бывало дома: служба такая.
Наконец долгое отсутствие папы начало тревожить мальчика. И однажды он спросил маму:
— А где папа?
Обычно мама не отвечала на этот вопрос. Она или отворачивалась, или уходила в кухню. Но на этот раз мама не отвернулась и не ушла. Она взяла Володьку за плечи, притянула его к себе и внимательно посмотрела ему в глаза. Потом она крепко прижала к себе сына и сказала:
— Твой папа погиб при исполнении служебных обязанностей.
Володька не понял, что значит «погиб» и при чем здесь «обязанности». Он спросил:
— А когда папа приедет?
— Никогда, — сказала мама и еще крепче прижала сына к себе.
Володька высвободился из маминых рук и недоверчиво взглянул маме в глаза. Что это значит «никогда»?
— Он уехал или улетел? — спросил Володька.
— Он погиб, — повторила мама. — Умер. Понимаешь? Его никогда больше не будет.
— А как же я? — пролепетал Володька и уже собирался было заплакать, но тут мама сказала:
— Твой папа — герой.
Слово «герой» успокоило мальчика. Это слово не вязалось со слезами. И Володька не заплакал.
Вероятно, тогда он так и не понял маму.
Папа больше не появлялся. В его комнату въехали другие жильцы. А потом мама и Володька уехали из военного городка в Москву, к бабушке.
Теперь Володька большой, самостоятельный парень. Он все понимает: и что такое «погиб», и что такое «при исполнении служебных обязанностей». И он любит своего отца, хотя знал его очень недолго. И он скучает по нему и часто смотрит на фотографию, что висит над постелью. Он рассматривает неровные брови, и канавку над верхней губой, и шрам на лбу. А может быть, это не шрам, а прядка волос, прилипшая ко лбу в трудном полете?
Правда, Володька совсем не похож на отца. И скулы у него не широкие, и глаза не щелочками. Глаза у Володьки большие. Но ведь их можно прищурить. А скулы могут появиться с годами. Вырастут. Ведь человек растет до двадцати лет.
Впрочем, совсем не обязательно, чтобы сын был похож на отца лицом. Он, может быть, вышел в маму. Главное, чтобы характер был отцовский.
…Нет, недаром фотография над Володькиной постелью показалась мне знакомой. Это был летчик Сапрунов. В этом не могло быть сомнений. Тот самый прославленный летчик Сапрунов, который долетел до черного неба и погиб при исполнении служебных обязанностей. Это он спас жизнь сотне людей ценой своей жизни.
Я перевожу взгляд с фотографии на Володьку и спрашиваю:
— А как фамилия твоего отца?
Володька смотрит на меня непонимающими глазами:
— Пресняков, — говорит он, и в голосе его звучит уверенность. — Капитан Пресняков. Ведь у отца с сыном всегда одна фамилия.
СРЕТЕНСКИЕ ВОРОТА
Декабрьским утром на шестой батарее был убит красноармеец Коля Дорожко. Его срезала очередь, которую дал с неба желтобрюхий фашистский штурмовик с черными крестами на обоих крыльях. Трассирующая пуля — красная в полете — попала прямо в висок. Крови почти не было. Только на серой шапке-ушанке проступило алое пятнышко. Будто шапка съехала набок, и красноармейская звездочка очутилась на виске.
Немецкий штурмовик появился внезапно. Он подкрался с выключенным мотором. Когда разведчик ударил в медную гильзу, а комбат, выскочив из землянки, закричал: «По штурмовику, на батарею!» — самолет с железным свистом уже мчался над огневой позицией. От него к земле тянулся светящийся пунктир трассирующих пуль. Пули ушли в снег. Только одна из них, перед тем как погаснуть и потерять силу, пробила серую солдатскую шапку. Будь на ее пути каска, а не мягкая шапка, может быть, Коля Дорожко и остался бы жив. Но касок все еще не привезли из дивизиона.
Пока орудийные номера разворачивали неподатливые пушки — смазка замерзла! — штурмовик успел нырнуть за соцгород. Одно орудие выпустило «по уходящему» два снаряда, но они разорвались слишком поздно. Два черных шерстяных клубка повисли в воздухе, и ветер тут же начал разматывать их, развешивая по свету.
Коля Дорожко лежал в трех шагах от орудийного ровика. Он прижался щекой к холодному кристаллическому снегу, а руки застыли вдоль тела. Будто при встрече со смертью он, как перед начальством, вытянул их по швам. В этой позе не было ни суетливости, которую вызывает испуг, ни покорности, которая склоняет человеку голову. Что-то наивно-гордое было в его позе.
С командного пункта к орудийному ровику уже бежал заспанный санинструктор Карпенко. Большие роговые очки чудом держались на его красном вздернутом носике, придавая санинструктору сугубо штатский вид. Он был щуплым и узкоплечим. Шинель с оторванным хлястиком висела на нем, как ряса. Карпенко бежал к орудию, неловко волоча по снегу большие кирзовые сапоги. В руке у него болталась брезентовая сумка с красными крестом. Эта сумка — боевая материальная часть санинструктора — еще ни разу не была в действии.
При виде Коли Дорожко, лежавшего на снегу, Карпенко остановился. Губы его дрогнули, а маленький нос сморщился и от этого стал еще меньше. Не отрывая глаз от мертвого товарища, Карпенко механически расстегнул сумку и достал оттуда пузырек с йодом. Он понимал: надо действовать. Но что мог сделать этот смешной батарейный эскулап, который в своей практике мазал лишь солдатские чирьи похожей на деготь ихтиоловой мазью и щедро заливал йодом царапины.
Но сейчас товарищи в первый раз смотрели на него серьезно и, как ему показалось, с надеждой. Карпенко отбросил сумку и опустился на колени. Он взял Колину руку, медленно стянул с нее варежку и стал искать пульс. Но он и у живых-то с трудом находил бьющуюся жилку, а Дорожко был мертв. Осторожно, боясь причинить боль, Карпенко перевернул мертвого красноармейца на спину, расстегнул на нем шинель и, припав ухом к груди, стал слушать. Он слушал долго. Порой ему казалось, будто он что-то слышит. Но это отдавались удары его собственного сердца.
Коля Дорожко был мертв. И только в сознании товарищей он все еще по инерции числился живым. И бойцам казалось, что ему жестко лежать на земле и что ему холодно. И вокруг говорили тихо, боясь нарушить его сон.
Так на шестую батарею в первый раз пришла смерть.
* * *Спустя несколько часов, когда уже стемнело, командир батареи велел позвать красноармейца Илюшина. Илюшин был на посту, и пришлось срочно его подменить. Он появился на пороге командирской землянки промороженный, покрытый густым белым ворсом. Шинель, под которую был затиснут ватник, стесняла движения, а шерстяной подшлемник закрывал все лицо. Были видны только глаза.
— Товарищ лейтенант, красноармеец… — начал было докладывать Илюшин, но командир прервал его:
— Снимите с головы свою хламиду и садитесь.
Илюшин прислонил к стене карабин и непослушными от мороза пальцами стал развязывать обледеневшие тесемки шапки-ушанки. Наконец ему удалось стянуть с головы шапку и подшлемник, и он сразу превратился в юношу с подстриженной под машинку головой, похожей на спелый подсолнух, с темной щетинкой, пробивающейся на подбородке и над верхней губой. Он щурился от света, словно только что проснулся и открыл глаза. Рукой он стирал с бровей капельки растаявшего инея. От холода и ветра его лицо порозовело, а на губах появились маленькие трещинки. Мочки ушей пылали и были пунцовыми.
— Поедете в Москву, — неожиданно сказал командир батареи, — в политотдел. Отвезете пакет из дивизиона. Им, видите ли, некого послать. А у нас и так некомплект.
Последние слова командир произнес отрывисто и сердито, как будто Илюшин тоже был виноват в том, что в дивизионе некого послать, а на батарее некомплект. Красноармеец решил, что разговор окончен, и собрался уходить, но лейтенант сказал:
— Садитесь.
Илюшин сел.
— Вы, кажется, дружили с Дорожко? — спросил лейтенант, когда Илюшин акклиматизировался в теплой землянке и присел на край табуретки.
Илюшин кивнул.
— Он москвич?
— Москвич.
— А родные у него есть?
— У него сестра в Москве. Родители эвакуированы.
Лейтенант задавал вопросы как бы нехотя, не поднимая на Илюшина больших, впалых от бессонницы глаз. Он никак не мог примириться с мыслью, что его батарея понесла потери — убит красноармеец, — и всячески старался скрыть свою растерянность.
— Вы знаете адрес Дорожко?
Илюшин покачал головой. Ему вдруг стало странно, что он не знает адреса друга. Собственно, Колин адрес был такой же, как и его самого: полевая почта 43895, что на гражданском языке означало — батарея в поле за деревней Фуники. А тот, московский, адрес практического значения не имел. До него надо было еще довоевать и остаться в живых…
— Тогда справьтесь у старшины.
Комбат посмотрел на Илюшина большими, словно обведенными темным ободком глазами и заговорил неестественно тихо, другим голосом:
— Видите ли, похоронную ей пришлют… Но после политотдела вы можете зайти к сестре… Дорожко. Вы поезжайте в Москву. Возьмите у старшины паек дней на пять. Для сестры. И подбодрите ее. О смерти брата лучше узнать от человека, чем из бумажки.
Илюшин сидел на табуретке и внимательно слушал комбата. Его удивляли незнакомые теплые нотки в голосе командира. Бледное, вытянутое лицо лейтенанта впервые показалось ему мягким и уступчивым, а в глазах пропал строгий холодок. Илюшин всегда думал, что комбат умеет только приказывать, покрикивать, подавать артиллерийские команды, «песочить». Сейчас командир разговаривал так, словно под стеганым ватником у него была не гимнастерка с кубарями на петлицах, а простая гражданская рубаха с галстуком. Эта перемена не укладывалась в сознании красноармейца, как и все события сегодняшнего дня.
— Вот так, — сказал лейтенант, и это «вот так» подводило черту разговору. Теперь на командире снова чувствовалась военная форма.
Илюшин поднялся.
— Разрешите идти?
— Идите! Завтра к десяти ноль-ноль быть на батарее.
— Есть!
Красноармеец повернулся и хотел щелкнуть каблуками, но на ногах были беззвучные, подшитые войлоком караульные валенки.
Хотя фронт придвинулся к самому каналу, шестая батарея оставалась маленьким островком, до которого в полной мере не докатилась тяжелая волна войны. Была бесконечная изнуряющая бессонница: по десять тревог в сутки. Были короткие стычки с немецкими самолетами. Была осточертевшая мучная болтушка в котле. И вместе с тем шестая батарея не видела ни одного немца — самолеты не в счет! — и на землю ее огневой позиции не пролилось ни капли крови.
Все это помогало Илюшину — красноармейцу первого года службы — долгое время оказывать внутреннее сопротивление войне. Со смертью друга к Илюшину вплотную подошла настоящая война.
С батареи Илюшин направился в дивизион. Получил пакет. Расписался в получении и минут через двадцать был уже на станции. Но поезда пришлось ждать около двух часов. Илюшин ходил по большой ледяной платформе и все думал о погибшем друге. Порой ему начинало казаться, что их вместе послали в Москву и что Дорожко отлучился и сейчас появится на платформе. А может быть, он остался на батарее и сейчас в кургузом ватнике, с котелком в руке бежит рысцой в столовую… Их связывало очень многое, и смерть Коли Дорожко не смогла сразу обрубить все нити.
Так в брошенном блиндаже вдруг зазвенит зуммер забытого телефона. Но никто не снимет трубку, никто не прокричит в микрофон: «Сокол слушает!» Нет Сокола.
Илюшин ходил по перрону, пока не пришел поезд. Тогда он протиснулся в вагон, бережно держа под мышкой сверток с пайком. В углу горела чугунная печурка. Этот маленький благодатный оазис тепла был окружен тесным кольцом пассажиров, севших в поезд на предыдущей станции. На весь вагон тепла не хватало, и оно досталось тем, кто поспел раньше. Однако от сознания, что рядом аппетитно потрескивают угольки, и от запаха дыма было уже не так холодно.
Илюшин сел на скамейку и закрыл глаза. Он все еще пытался разложить по полочкам сознания события сегодняшнего дня. Но полочки не выдерживали и трещали. И тогда Илюшин снова увидел своего друга лежащим на снегу, в шапке с алым пятнышком на виске, и все его думы отступили перед обезоруживающим, щемящим чувством утраты.
* * *В левом кармане гимнастерки вместе с документами лежала бумажка с адресом Коли Дорожко. Кроме почтового адреса — Сретенский бульвар, дом № 6/1,— рукой старшины были начертаны «кроки», словно красноармеец отправлялся не в город, а в незнакомую пустынную местность. Главным ориентиром были Сретенские ворота.
— Доберешься до Сретенских ворот, а там рядом, объяснял старшина, — спросишь дом «Россия».
— Дом «Россия»? — переспросил красноармеец.
— А что тут удивительного? — Старшина даже обиделся, что Илюшин не знает дома «Россия». — Этот дом тебе любой москвич укажет. А название дома с дореволюционных времен осталось. Было страховое общество «Россия».
Старшина относился к той ревнивой породе старых москвичей, которые считают, что все должны знать по «имени и отчеству» каждый третьеразрядный переулок столицы. Не говоря уже о Сретенских воротах и доме «Россия».