— Я уже несколько месяцев лишен своих постоянных доходов; я был очень обеспокоен тем, что в январе мне предстоит произвести значительные выплаты, и я пожелал удовлетворить свои потребности, не прибегая к помощи общественной казны. Вот почему я решился на заем; около двух недель назад господин де Лашатр указал мне на маркиза де Фавра как на человека, который способен осуществить этот заем, обратившись к генуэзскому банкиру. Я дал расписку на два миллиона, необходимых мне для того, чтобы расплатиться с долгами в начале года и оплатить хозяйственные нужды. Дело это — исключительно финансовое, и я поручил его моему эконому. Я не виделся с господином де Фавра, я не писал к нему, я не вступал с ним ни в какие отношения; да, кстати, мне абсолютно неизвестно, что он сделал.
Издевательский смех, донесшийся из рядов публики, показал, что далеко не все готовы вот так на слово поверить в столь нелепое утверждение принца: как можно было доверить, не видя посредника, два миллиона по переводному векселю, в особенности когда этим посредником оказался один из бывших начальников его охраны?
Граф Прованский покраснел и, чтобы поскорее покончить с ложным положением, в которое он себя поставил, он торопливо продолжал:
— Однако, господа, как я вчера узнал, в столице распространяется документ, составленный в следующих выражениях…
С этими словами принц прочитал, — что было совершенно ни к чему, потому что у всех эта бумага была либо в руках, либо в голове, — тот самый бюллетень, который мы только что приводили.
Когда он дошел до слов: «Во главе заговора стоял его высочество граф Прованский, брат короля», — все члены Коммуны закивали.
Возможно, они хотели этим сказать, что были согласны с мнением, изложенным в бюллетеней А может быть, они просто-напросто хотели показать, что им было известно это обвинение?
Принц продолжал:
— Вы, разумеется, не ожидаете, что я опущусь до того, чтобы оправдываться в столь низком преступлении; но в такое время, когда самая абсурдная клевета может превратить честнейших граждан во врагов Революции, я счел своим долгом, господа, перед королем, перед вами, перед самим собой изложить этот вопрос во всех подробностях, чтобы общественное мнение ни на миг не было введено в заблуждение. С того самого дня, когда на втором заседании именитых граждан я высказался о главном, еще волновавшем тогда умы деле, я пребываю в убеждении, что готовится великая революция; король с его намерениями, с его добродетелями, с его богоизбранностью должен встать во главе революции, ибо она только в том случае принесет пользу народу, если в то же время будет угодна и монарху; и, наконец, королевская власть должна послужить оплотом национальной свободы, а свобода — основой королевской власти…
Хотя смысл фразы был не совсем ясен, привычка сопровождать аплодисментами определенные сочетания слов привела к тому, что высказывание его высочества было встречено аплодисментами.
Граф Прованский приободрился, возвысил голос и, обращаясь несколько увереннее к членам собрания, прибавил:
— Пусть кто-нибудь приведет в пример хоть один мой поступок, хотя бы одно высказывание, которое противоречило бы только что изложенным мною принципам или показало бы, что, в каких бы я ни оказался условиях, я забыл бы о счастье короля и своего народа; до сих пор я не дал повода к недоверию; я никогда не изменял ни своим чувствам, ни принципам и я не изменю им никогда!
Хотя автор считает себя романистом, он на время присвоил себе права историка, приведя путаную речь его высочества целиком. Даже читателям; романов было бы небесполезно узнать, что представлял собою в тридцать пять лет принц, одаривший нас в шестидесятилетнем возрасте Декларацией, украшенной его Четырнадцатой статьей.
Нам не хотелось бы совершить несправедливость по отношению к Байи, и потому мы приводим ответ мэра Парижа тоже полностью, Байи ответил следующее:
— Ваше высочество! Для представителей Коммуны Парижа — большая честь видеть перед собой брата нашего дорогого короля, восстановившего французскую свободу. Августейшие братья! Вас объединяют одни и те же чувства. Его высочество принц показал себя первым гражданином королевства, проголосовав за третье сословие на втором заседании именитых граждан; он был почти единственным, кто поддержал третье сословие, не считая еще нескольких весьма немногочисленных друзей народа, и тем самым подчеркнул значение разума. Итак, его высочество принц стал первым автором идеи гражданского равенства: он лишний раз доказал это сегодня тем, что пришел к представителям Коммуны и, как кажется, хотел бы, чтобы мы оценили его патриотические чувства. Эти чувства заложены в объяснениях, которые принц пожелал дать собранию. Принц идет навстречу общественному мнению; гражданин высоко ценит мнение сограждан, и я от имени собравшихся отдаю дань уважения и признательности чувствам его высочества, а также тому, что он оказал нам честь своим присутствием и в особенности тому, какое значение он придает мнению свободных людей.
Принц понял, что, хотя Байи и расхваливает его поведение, оно может быть истолковано по-разному, и потому он заговорил со слащавым видом, который он так умело напускал на себя тогда, когда это могло принести ему пользу:
— Господа! Для добродетельного человека было тягостно исполнить такой долг; впрочем, я был вознагражден тем, какие чувства мне выразило собрание; мне лишь остается попросить снисхождения к тем, кто меня оскорбил.
Как видит читатель, принц не брал на себя никаких обязательств, как ни к чему не обязывал и собравшихся. Для кого он просил снисхождения? Не для Фавра, потому что никто не знал, виноват ли Фавра; к тому же, Фавра ничем не оскорблял его высочество.
Нет, принц просил снисхождения к анонимному автору циркуляра, который обвинял его в заговоре; однако автор не нуждался в снисхождении, потому что его имя не было известно.
Историки очень часто обходят подлости принцев молчанием; вот почему приходится нам, романистам, выполнять за них эту обязанность, рискуя превратить роман в вещь столь же скучную, как история.
Само собою разумеется, что когда мы говорим о недальновидных историках или скучных историях, читателю понятно, о каких историках и о каких историях идет речь, Таким образом принц частично сам исполнил то, что он посоветовал сделать своему брату Людовику XVI.
Он отрекся от маркиза де Фавра, и, судя по тому, как расхваливал его добродетельный Байи, это ему полностью удалось.
В то время, как король Людовик XVI раздумывал, принц решил принести клятву верности Конституции.
В одно прекрасное утро секретарь доложил председателю Национального собрания, — а в тот день эту обязанность исполнял A-I Бюро де Пюзи — в точности так же, как секретарь Коммуны докладывал недавно мэру о приходе его высочества, — что король в сопровождении двух министров и трех офицеров стучится в двери Манежа, как незадолго перед тем его высочество принц стучался в двери городской Ратуши.
Народные избранники в изумлении переглянулись. Что мог им сказать король, ведь они давно уже шагали разными путями?
Людовика XVI пригласили в зал, и председатель уступил ему свое место, Присутствовавшие на всякий случай прокричали приветствия. Не считая Петиона, Камилла Демулена и Марата, вся Франция по-прежнему была настроена роялистски или думала, что она так настроена.
Король почувствовал необходимость лично поздравить Национальное собрание с проделанной работой; он счел своим долгом похвалить прекрасное деление Франции на департаменты; но что он особенно спешил выразить — король просто задыхался от охватившего его чувства, — так это страстную любовь к Конституции.
Не будем забывать, что кем бы ни был каждый депутат: простолюдином или человеком благородного происхождения, роялистом или конституционалистом, аристократом или патриотом, ни один из них не представлял себе, куда клонит король; и потому начало речи короля вызвало некоторое беспокойство, основная ее часть пробудила чувство признательности, а заключительная часть — о! заключительная часть! — привела членов Национального собрания в восторг.
Король не мог удержаться от желания выразить свою любовь к этой славной конституции 1791 года, еще не родившейся... впрочем, что же будет, когда она окончательно увидит свет?!
Уж тогда король будет не просто ее любить, дело дойдет до фанатизма!
Мы не приводим речи короля — ах, дьявольщина! она едва умещается на шести страницах! — довольно и того, что мы привели речь его высочества, занявшую всего од ну страницу и тем не менее показавшуюся нам ужасно длинной.
Однако Национальному собранию речь Людовика XVI не показалась чересчур многословной, если депутаты плакали от умиления.
Когда мы говорим, что они плакали, то это не метафора: плакал Барнав, плакал Ламетт, плакал Дюпор, плакал Мирабо, плакал Баррер; это был настоящий потоп.
Национальное собрание потеряло голову. Все его члены встали, поднялись люди на трибунах; все тянули руки И клялись в верности еще не существовавшей конституция.
Король вышел. Но король и Национальное собрание не могли так просто расстаться: депутаты выходят вслед за королем, бросаются ему вдогонку, следуют за ним кортежем, приходят в Тюильри, а там их встречает королева.
Королева! Она, суровая дочь Марии-Терезии, далека от того, чтобы прийти в восторг, она, достойная сестра Леопольда, не плачет: она показывает своего сына депутатам французского народа.
— Господа! — говорит она. — Я разделяю чувства короля, я от души поддерживаю его поступок, продиктованный стремлением пойти навстречу своему народу. Вот мой сын. Я ничего этого не забуду, чтобы как можно раньше научить его в подражание добродетельнейшему из отцов уважать общественную свободу и соблюдать законы, надежнейшей опорой которым он, как я надеюсь, явится сам.
Только истинный восторг не мог бы остыть под действием подобной речи. А восторг депутатов просто раскалился добела. Кто-то предложил принести клятву немедленно; ее сформулировали не сходя с места; первым ее произнес сам председатель:
— Клянусь в верности нации, закону и королю; клянусь всеми силами поддерживать Конституцию, учрежденною Национальным собранием и принятую королем!
И все члены Национального собрания, за исключением одного, подняли руки и один за другим повторили: «Клянусь!» Десять дней, последовавших за этим приятным событием, обрадовавшим членов Национального собрания, успокоившим Париж и даровавшим мир всей Франции, пронеслись в праздниках, балах, иллюминациях. Со всех сторон только и доносились клятвы; клялись повсюду: на Гревской площади, в городской Ратуше, в церквах, на улицах, в общественных местах; во имя родины сооружались алтари, к ним водили школьников, те приносили клятвы, словно они были взрослыми и понимали, что такое клятва.
Национальное собрание заказало «Те Deum», на службе оно присутствовало в полном составе, и там у алтаря, пред лицом Божиим, члены его еще раз принесли клятву.
Однако король не пошел в Собор Парижской Богоматери и, следовательно, не произнес клятвы.
Его отсутствие не осталось незамеченным, однако все переживали столь светлую радость, были так доверчивы, что удовольствовались первым же объяснением, которое королю вздумалось им представить.
— Отчего же вас не было на «Те Deum»? Почему вы не принесли, как все, клятву на алтаре? — насмешливо спросила королева.
— Потому что я готов солгать, ваше величество, — отвечал Людовик XVI, — однако на клятвопреступление я не способен.
Королева облегченно вздохнула.
До сих пор она, как и все, верила в чистосердечие короля.
Глава 15. ДВОРЯНИН
Выступление короля в Национальном собрании состоялось 4 февраля 1790 года.
Двенадцать дней спустя, то есть в ночь с 17 на 18 февраля в отсутствие начальника Шатле, попросившего и в тот же день получившего отпуск, чтобы поехать в Суассон к умиравшей матери, какой-то человек постучал в ворота тюрьмы и передал приказ, подписанный г-ном начальником полиции; согласно этому приказу посетитель направлялся для приватной беседы с маркизом де Фавра.
Мы не берем на себя смелость утверждать, был ли этот приказ настоящий или подложный; во всяком случае, помощник начальника тюрьмы, которого разбудили, чтобы вручить приказ, счел его законным, потому что распорядился незамедлительно, несмотря на позднее время, провести подателя приказа в каземат к маркизу де Фавра.
После чего, доверившись добросовестной службе своих тюремщиков во внутренней тюрьме, а также внешних часовых, он вернулся к себе в постель, чтобы продолжить злополучно прерванный сон.
Посетитель под тем предлогом, что, доставая приказ из своего бумажника, уронил важную бумагу, взял лампу и стал искать на полу до тех пор, пока не увидел, как господин помощник начальника Шатле ушел в свою комнату. Тогда он заявил, что бумагу он мог оставить и у себя на ночном столике; впрочем, если она все-таки найдется, он просит вернуть ее ему, когда он будет уходить.
Затем он протянул лампу ожидавшему его тюремщику и попросил проводить его к маркизу де Фавра.
Тюремщик отпер дверь, пропустил незнакомца, зашел вслед за ним и запер дверь.
Он с любопытством поглядывал на незнакомца, словно ожидая от него какое-нибудь важное сообщение.
Они спустились на двенадцать ступеней и пошли по подземному коридору.
Их ждала другая дверь. Тюремщик отпер и запер ее точно так же, как и первую.
Незнакомец и его проводник оказались на площадке другой лестницы, ведшей вниз. Незнакомец остановился, заглянул в темный коридор и, убедившись, что он так же пуст, как и темен, обратился к своему спутнику с вопросом:
— Вы — тюремщик Луи?
— Да, — отвечал тот.
— Брат из американской ложи?
— Да.
— Вы были направлены сюда братством неделю тому назад для выполнения неизвестной миссии?
— Да!
— Вы готовы исполнить свой долг?
— Готов.
— Вы должны получить приказания от одного человека?..
— Да, от мессии.
— Как вы должны узнать этого человека?
— По трем буквам, вышитым на манишке.
— Я — тот самый человек... а вот эти три буквы! С этими словами посетитель распахнул кружевное жабо и показал три уже знакомые нам буквы: мы не раз имели случай убедиться в их влиянии: L. P. D.
— Я к вашим услугам, Учитель! — с поклоном молвил тюремщик.
— Хорошо. Отоприте каземат маркиза де Фавра и держитесь поблизости.
Тюремщик молча поклонился, пошел вперед, освещая дорогу, и остановился перед низкой дверью.
— Он здесь, — прошептал он.
Незнакомец кивнул: ключ дважды со скрежетом повернулся в замке, и дверь распахнулась.
По отношению к пленнику были предприняты самые строгие меры предосторожности, вплоть до того, что его поместили в каземат, расположенный на глубине двадцати футов под землей; однако вместе с тем было заметно, что тюремщики позаботились о том, чтобы ему было удобно. У него была чистая постель и свежие простыни, рядом с постелью — столик с книгами, а также чернильница, перья и бумага, предназначенные, вероятно, для того, чтобы он мог подготовить речь на суде.
Над всем возвышалась погашенная лампа.
В углу на другом столе были разложены предметы туалета, которые были вынуты из элегантного несессера с гербом маркиза. Из того же несессера было и зеркальце, приставленное к стене.
Маркиз де Фавра спал глубоким сном. Отворилась дверь, незнакомец подошел к постели, тюремщик поставил вторую лампу рядом с первой и вышел, повинуясь молчаливому приказанию посетителя. Однако маркиз так и не проснулся.
Незнакомец с минуту смотрел на спящего с выражением глубокой печали; потом, будто вспомнив о том, что время дорого, он с огромным сожалением оттого, что вынужден прервать сладкий сон маркиза, положил ему руку на плечо.
Пленник вздрогнул и резко обернулся, широко раскрыв глаза, как это обыкновенно случается с теми, кто засыпает с ожиданием того, что их разбудят, чтобы сообщить дурную весть.
— Успокойтесь, господин де Фавра, — молвил незнакомец, — я — ваш Друг.