– Сомкнись! Сомкнись!
Солнце висело в небе уже два часа, а бой начался на рассвете. Испанские аркебузиры держали фронт, нанося большой урон голландцам, покуда под градом пуль, под ударами пик, под натиском кавалерии не пришлось им в полном порядке отойти и присоединиться к основным силам, вместе с латниками выстроив неодолимую стену. После каждого залпа, после каждой атаки неприятельской кавалерии образовывались в ней бреши, мгновенно заполнявшиеся теми, кто уцелел, и уже дважды откатывались голландцы – наткнувшись на наши пики и огонь наших мушкетов.
– Опять лезут!
Это была уже третья атака. И откуда только берутся эти еретики? Не иначе как сам сатана изблевывает их из своей утробы. В густой дымке снова блестели острия пик. Наши офицеры сорвали себе голос, командуя, а на шпаге капитана Брагадо – он уже потерял где-то шляпу и почернел от пороховой копоти – не поспевала засыхать кровь голландцев.
Прозвучал приказ, и тесно, локоть к локтю, стоявшие латники первой шеренги, перекинув длинные копья с левой руки на правую, выставили их перед собой, готовясь скрестить с вражескими. Тем временем с обоих флангов серьезно докучали голландцам наши стрелки. Я терся неподалеку от взвода Алатристе, стараясь не мешать солдатам, которые заряжали, прикладывались, палили: аркебузиры свое оружие вскидывали к плечу, тяжелые мушкеты били с сошек. Я сновал между ними, одному поднося порох, другому – пули, третьему подавал висевшую у меня на перевязи фляжку с водой; обоняние мое и зрение жестоко страдали от дыма, порой я, как та Магдалина, ничего не видел из-за слез и, когда меня подзывали, двигался на ощупь.
Вот я протянул капитану Алатристе горсть пуль, поскольку его запас истощался – несколько штук он сунул в кошель на левом бедре, две – за щеку, а третью – в ствол, хорошенько забил ее шомполом, подсыпал пороху, дунул на свисавший с левого запястья дымящийся фитиль, поднес его к затравочному отверстию и вскинул аркебузу – все это не глядя, почти машинально, не переставая при этом выцеливать ближайшего голландца. Выстрелил, и я увидел, как у еретика – это был копейщик в огромном шлеме – посреди кирасы словно распустился диковинный цветок, а сам он повалился навзничь, и место его тотчас заступили другие.
Справа от нас уже вовсю кипела схватка, а сколько-то неприятельских латников – и в немалом числе – устремилось и в нашу сторону. Диего Алатристе поднес к губам нагревшийся ствол аркебузы, сплюнул в дуло пулей, неторопливо повторил весь артикул и выстрелил. От пороховой гари лицо его покрылось серым налетом, а усы словно бы поседели.
Покрасневшими, воспаленными от дыма глазами – от копоти морщинки вокруг них обозначились четче – он напряженно всматривался в наступающих голландцев и выбирал себе жертву, а определив новую цель, уже не отводил от нее взгляда, как будто свалить выстрелом следовало именно этого, а не какого-то иного еретика.
– Полезли! – гаркнул капитан Брагадо. – Держись, ребята! Держись!!!
Что ж, на то, чтобы держаться, и даны ему были Господом Богом и его величеством две руки, одна шпага и сотня испанцев под начало. Пришло время толково распорядиться всем этим, ибо длинные голландские пики были уже совсем близко. Перекрывая грохот пальбы, донеслась до меня замысловатая – только мы, баски, умеем облекать свои пламенные чувства в такую витиевато-чеканную форму – брань Мендьеты: у него сломался замок аркебузы. Потом совсем рядом со мной мелькнул украшенный перьями шлем, что-то брякнуло, звякнуло, лязгнуло – и голландец свалился едва ли не под ноги мне. Справа от нас колыхался целый лес копий, одним своим краем разворачиваясь в нашу сторону. Я увидел, как Мендьета за ствол ухватил аркебузу, намереваясь орудовать ею как палицей. Остальные торопливо выпускали последние заряды.
– Испания! Сантьяго! Испания!
За спиной у нас, за частоколом копий трепетали на ветру пробитые пулями полотнища с андреевскими крестами. Рослые, рыжие голландцы накатывали лавиной – ужас и остервенение в глазах… кровь на лицах… перекошенные в крике рты… кирасы, шлемы, блеск стальных наконечников, готовых вот-вот вонзиться и пропороть насквозь. Пора было браться за шпаги. Я видел, как Алатристе и Копонс, стоя плечом к плечу, бросили аркебузы наземь, вытянули из ножен клинки Толедского закала. Видел, как врезались голландские копья в наши ряды, калеча, увеча и пронзая, а Диего Алатристе колол и рубил, вертясь меж длинных ясеневых древков. За одно из них я ухватился, и дравшийся рядом со мной испанец дотянулся шпагой до горла еретика, державшего копье, так что струя крови хлынула мне на руки. На подмогу уже спешили наши, протягивая копья поверх наших голов и становясь в строй на место павших. В трескучем скрещении копий, как в лабиринте, шла резня.
Отталкивая однополчан, я пробивался к Алатристе и, когда какой-то голландец, сбитый наземь, ухватил его за ноги, силясь повалить, – вскрикнул, не слыша собственного голоса, выхватил кинжал и кинулся спасать хозяина пусть даже ценой собственной жизни. В исступлении я прижал голову голландца к земле, покуда Алатристе лягался, пытаясь высвободиться, и сверху вниз тыкал в него шпагой.
Голландец попался жилистый и упорный – не сдавался и на тот свет не торопился, хоть кровь хлестала у него из ноздрей и изо рта, будто у харамского быка: я помню, как липла она к моим пальцам и, перемешиваясь с пороховой копотью и землей, пятнала белокожее, в веснушках и рыжеватой щетине лицо врага. Он не хотел умирать – стало быть, следовало его уговорить. Левой рукой придерживая его голову, правой я выхватил кинжал, трижды пырнул изо всех сил, однако клинок не пробил кожаный нагрудник. Голландец чувствовал удары – по крайней мере, глаза его расширились, он выпустил наконец ноги Алатристе, чтобы защитить лицо, застонал. Я же, ослепленный и ужасом, и яростью, нащупал наконец незащищенное место – как сейчас помню, между шнурами его колета – и всей тяжестью тела налег на рукоять. Он что-то залопотал по-своему – наверное, молил о пощаде, – но тотчас стал давиться кровью, завел глаза и затих, как словно никогда и не жил.
– Испания!.. Испания!.. Отступают!!!
И в самом деле – поредевшие шеренги еретиков, топча своих убитых, телами которых завалено было все поле, откатывались. Несколько человек из новичков намеревались преследовать их, однако большинство не тронулось с места, ибо картахенцы были в основном старослужащие и презренным делом считали бегать по полю россыпью, рискуя попасть в засаду или под фланговый удар. Алатристе сгреб меня за шиворот, приподнял с земли и повернул, удостоверяясь, что я цел. Потом, не произнеся ни слова, мягко оттолкнул от дохлого голландца, вытер лезвие о колет убитого, вложил – как показалось мне, жестом безмерной усталости – шпагу в ножны. И лицо, и руки его, и одежда были в крови, но это была чужая кровь. Я огляделся. У Себастьяна Копонса, искавшего свою аркебузу под грудой тел, обильно кровоточила рана на виске, с которого молодецкий удар стесал здоровенный – пяди в две, не меньше – лоскут кожи с волосами, на ниточке, что называется, болтавшийся над ухом.
– Твою мать… – бормотал арагонец ошеломленно.
Почерневшими от крови и пороха пальцами – большим и указательным – он придерживал лоскут, не вполне представляя себе, что с ним делать. Алатристе достал из какого-то загашника чистую тряпицу, приладил, как умел, полуоторванную кожу на место и обвязал Копонсу голову.
– Гляди-ка, Диего, чуть башку не отхватили.
– Ничего, заживет.
Копонс пожал плечами:
– Будем надеяться.
Я выпрямился и заметил, что меня шатает. Солдаты оттаскивали в сторону трупы голландцев. Кое-кто шарил у них по карманам, освобождая покойников от ненужного им более имущества. Гарроте без малейшей заминки отсекал кинжалом пальцы, украшенные перстнями – не возиться же, в самом деле, стягивая их по одному? Мендьета отыскивал себе новую аркебузу.
– Становись! – грянул голос капитана Брагадо.
В ста шагах от нас строились голландцы – к ним подошло подкрепление, включая и кавалерию: я видел, как блестят кирасы. Наши тоже оставили добычу, стали в ряд, локоть к локтю, меж тем как раненые ползком и на четвереньках покидали боевые порядки. Нужно было собрать убитых, сомкнуть строй.
Полк не отступил ни на пядь.
В таких вот и подобных занятиях проволочили мы время до полудня – стойко отбивали атаки, крича «Испания и Сантьяго!», когда очень уж наваливались голландцы, оттаскивали убитых, перевязывали раненых, и продолжалось все это до тех пор, пока еретики, убедясь, что за целое утро не сумели поколебать нашу живую стену, не начали мало-помалу ослаблять напор и натиск. К этому времени истощились у меня запасы пороха и пуль, так что приходилось шарить в патронташах убитых и несколько раз, улучая моменты меж двумя атаками, когда голландцы откатывались, выбираться на ничейную землю, чтобы забрать огневое зелье у неприятельских стрелков, и потом мчаться назад, как зайцу, под свист мушкетных пуль. Опустела и моя фляга, которую подавал я Алатристе и его товарищам – война, как известно, глотку сушит, – и потому я совершал походы на берег канала, оставшегося у нас за спиной, и сохранил об этом неприятнейшие воспоминания, ибо путь туда был буквально завален нашими ранеными: в избытке насмотрелся я на развороченные животы, пропоротые груди, окровавленные обрубки рук и ног, вдосталь наслушался стонов, предсмертных хрипов, брани на всех испанских наречиях, просьб о помощи, равно как и латыни нашего капеллана Салануэвы, который без устали соборовал умирающих, за неимением елея используя собственную слюну. Пусть бы те скудоумцы, что толкуют о бранной славе, вспомнили слова маркиза Пескара: «Господи, пошли мне сто лет войны и ни одного дня сражения» – или прогулялись бы со мной в то утро по бережку: вот тогда, глядишь, открылась бы им война оборотной своей стороной, показала бы закулисье парадного своего действа, осененного знаменами, гремящего медью труб и выспренними речами удальцов и вояк, которые благоразумно держатся в тылу, чеканят свой профиль на монетах и ставят себе памятники на площадях, но ни разу в жизни не слышали, как свистят пули, не видели, как, умирают товарищи, не обагряли рук вражьей кровью, не подвергали себя опасности лишиться от лихого удара в пах лучшего достояния мужчины.
Бегая взад-вперед до канала и обратно, я всякий раз вглядывался, не идут ли подкрепления из Аудкерка, однако дорога неизменно оставалась пуста. Пробежки эти также позволили мне увидеть всю панораму сражения – противостояние голландцев и двух наших полков, испанского и валлонского, оседлавших, как принято говорить, дорогу и не пускавших врага дальше. Видел я густой лес копий, а в нем – блеск стали, вспышки выстрелов, клубы порохового дыма, колыхание знамен. Валлоны, надо сказать, честно выполняли свой долг, хотя пришлось им тяжелее, чем нам, и несли они большой урон от меткой стрельбы голландских аркебузиров и жестоких кавалерийских атак. И после каждой все меньше копий вздымалось над строем: было видно, что солдаты Карла ван Сойста, люди добросовестные и отважные, явно обессиливают. Острота положения была еще и в том, что голландцы, смяв их, сумели бы зайти во фланг Картахенскому полку, истребить его тоже, а уж тогда – конец и Руйтерской мельнице, и Аудкерку, и Бреде. Это соображение смущало и томило меня, когда я возвращался к своим, не решившись пройти мимо дона Педро, в окружении своей свиты и охраны сидевшего верхом в середине каре. Мушкетная пуля уже на излете ударила в его чеканную миланскую кирасу, оставив прелестную вмятину, но, если не считать этой неприятности, наш полковник остался цел и невредим, чего никак нельзя было сказать о его штаб-трубаче – попавшая в рот пуля свалила его под ноги лошадям, где он и лежал, и никому до него не было дела. Я видел, что полковник и его свита, нахмурясь, наблюдали, как редеют шеренги валлонов. Даже мне при всей моей юношеской беспечности ясно было: покончат с ними – нам без кавалерийского прикрытия ничего не останется, как отступать к мельнице, чтоб не попасть в окружение. Согласитесь, что одно дело – когда, внушая врагам уважение и страх, противостоит им неколебимая стена решительных воинов, и совсем другое – когда воины эти отступают, пусть даже медленно и в порядке, больше заботясь о своем здоровье, нежели о сопротивлении. Тем паче что мы, испанцы, гордимся своей свирепостью в бою не меньше, чем горделивым бесстрастием в смертный час – даже на картинке никто не видал нас со спины. И пресловутое доброе имя дорогого стоит.
Солнце близилось к зениту, когда вконец поредевший строй валлонов, на совесть послуживших нашему государю и святой вере, был прорван. Под натиском кавалерии, под напором латников они, несмотря на все усилия своих офицеров, бросились бежать: одна часть – врассыпную – к Руйтерской мельнице, а другая, сохраняя порядок, – к нам под крыло. С ними пришли Карл ван Сойст, выглядевший так, будто его сию минуту сняли с креста: шлем сбит, обе руки прострелены – и несколько его офицеров, пытавшихся спасти знамена. Мы сами едва не дрогнули, когда к нам устремилась эта толпа, тем более что – и это было самое скверное – голландцы наступали им буквально на пятки, намереваясь воспользоваться нашим замешательством. Счастье еще, что атаковали нас, как бы сказать, вяловато, ибо первоначальный жар истратили на валлонов, надеясь, что те внесут смуту в наши ряды, и начнется паника. Но я ведь уже говорил – картахенцы были люди дошлые, испытанные, а потому, пропустив сколько-то валлонов, шеренги на правом фланге вновь сомкнулись, как створки железных ворот, и аркебузы с мушкетами дали мощный залп, перебивший изрядное количество отступавших, а заодно – и голландцев, поспешавших следом.
Повинуясь прозвучавшей команде и сохраняя свое легендарное хладнокровие, латники неторопливо развернулись навстречу голландцам, уперли в землю концы копий, прижав их ногой и держа древки левой рукой, а правой – обнажив шпаги. Они были готовы встретить летевшую на них кавалерию.
– Сантьяго! Испания и Сантьяго!
И голландцы словно наскочили на стену. Копья скрестились; удар был так силен, что длинные ясеневые древки разлетелись на куски. Началась рукопашная.
Неприятель атаковал теперь и с фронта, снова пустив вперед кавалерию. Опытные наши аркебузиры исправно и безо всякого замешательства делали свое дело – заряжали, прикладывались, палили, не прося ни пороха, ни пуль, и среди них был Диего Алатристе, который методично, без суеты и спешки раздувал фитиль, целился и стрелял. Частая пальба свалила передовых, однако основные силы продолжали напирать, так что фланговым стрелкам – и мне заодно – пришлось отступить под прикрытие наших копий. Я потерял из виду своего хозяина, но заметил, как Себастьян Копонс с перевязанной головой – странно смотрелась эта чалма на арагонце – схватился за шпагу. Кое-кто из наших растерялся, бросился назад, подальше от голландцев, ибо не одних лишь львов рождает иберийская земля. Однако большинство держались стойко. Пули вокруг ложились густо и метко и не только сами ложились, а и людей укладывали – стоявший рядом копейщик забрызгал меня кровью и тяжело навалился мне на плечо, воззвав по-португальски к Божьей Матери. Я высвободился, отбросил в сторону его копье, путавшееся в ногах. Плотные шеренги, пропахшие потом, кровью, порохом, мотали меня взад-вперед, точно прилив и отлив.
– Держись, ребята!.. Испания!.. Испания!
За спиной у нас, в центре каре, там, где развевались знамена, невозмутимо рокотал полковой барабан. Пули сыпались все гуще, солдат падало все больше, но шеренги смыкались, и меня в спину и с боков толкали крепкотелые люди в железе и коже.
Они все мне заслоняли, и я поднимался на цыпочки, выглядывая из-за плеча впереди стоящего, но видел только потрепанные поля шляп, гребни шлемов, поблескивающие стволы аркебуз и мушкетов, стальное сверкание копий и алебард. От жары, от порохового дыма нечем было дышать, кругом шла голова, и, едва не теряя сознание, я завел руку назад, сорвал с пояса кинжал и со всей мочи завопил:
– Оньяте! Оньяте!
Мгновение спустя, в треске ломающихся копий, в ржании раненых коней, в лязге стали голландская кавалерия прорвала строй, и началась такая каша, что один лишь Господь Бог смог бы понять, где свои, а где чужие.