— На Париж! — крикнул он ямщику таким тоном, каким Наполеон скомандовал: на Москву!
Глава семьдесят третья Ущелье Дьявола
В ту минуту, когда Самуил приказал ямщику ехать на Париж, Гретхен спешила к своей хижине в Эбербахе.
Откуда она шла?
Можно было подумать, что она вернулась издалека. Башмаки ее были все в пыли, платье разорвано, а по провалившимся тусклым глазам видно, что она не спала всю ночь.
Она была в полном изнеможении от усталости.
Она вошла в хижину, но там никого уже не было.
— Как! — воскликнула она с ужасом. — Неужели госпожа ушла? Я оставила ее в лихорадке и в бреду! О, боже мой! Вернулась ли она в замок? Побегу туда.
Она намеревалась было идти, как вдруг заметила на столе клочок бумаги.
На нем было что-то написано карандашом, вкось и вкривь.
— Что это еще? — сказала Гретхен. Она прочла следующее:
«Ты сказала мне, что ребенок умер. Я упала в обморок и, очнувшись, не нашла ни его, ни тебя. Тем лучше! Ребенок умер, значит и я могу умереть. Если б он остался жив, то и мне пришлось бы поневоле жить. А теперь я могу отправиться вслед за отцом моим и Вильгельмом. Заклинаю тебя спасением душ наших: никому ни слова о том!»
Гретхен вскрикнула:
— Что я наделала? Боже! И бросилась в замок.
Там она застала барона, прибывшего из Ашафенбурга, и Юлиуса — из Гавра, обоих в полном отчаянии.
Они собрались идти разыскивать Хриистину.
За полчаса до приезда Юлиуса один из слуг видел, как Христина вошла в замок, прошла мимо него, как призрак, вошла в свою комнату, потом тотчас же вернулась обратно и вышла из замка.
Юлиус побежал в комнату Христины. Постель была не смята. Она не ложилась спать.
На камине, на том самом месте, где восемь месяцев тому назад Юлиус, уезжая, положил свою прощальную записку, лежало запечатанное письмо.
Юлиус быстро вскрыл и развернул его.
Вот что он прочел:
«Прости меня, мой Юлиус. Возращение твое убивает меня, но я умираю потому лишь, что люблю тебя. Ты бы перестал меня любить, может быть, даже возненавидел бы. Ребенок наш умер. Ты теперь понимаешь, что мне надо умереть».
— Батюшка! — закричал, как громом пораженный, Юлиус.
Барон прибежал на зов. Юлиус показал ему письмо.
— Не падай духом, — утешал его барон. — Может быть, еще не поздно. Давай искать ее.
— Пойдем искать! — воскликнул Юлиус. Он не мог отделаться от овладевшего им страха.
Как раз в эту минуту вошла Гретхен. Юлиус бросился к ней.
— Где Христина? — закричал он. — Ты видела Христину? Ты знаешь, что с ней случилось?
— Я сама ищу ее, — ответила Гретхен. — Может быть, она тут где-нибудь, в замке.
— Ты ее ищешь? А почему? Значит, ты видела ее? Не приходила ли она к тебе в хижину?
— Нет, — ответила Гретхен. — Но ведь все ее ищут.
— Еще бы! Как же не искать! — в отчаянии стонал Юлиус — Ведь она хочет умереть, Гретхен!
— Послушай, Юлиус, приди в себя, успокойся, — уговаривал его барон. — Каким образом и где она может убить себя? У нее нет ни яда, ни оружия!
В ту же минуту в голове у Гретхен пронеслось, как молния, слово, страшное название, которое Христина часто повторяла в бреду.
— Ущелье Дьявола! — вскричала она.
— Да! Бежим скорее! — перебил ее Юлиус.
И все трое бросились к Ущелью Дьявола, а за ними и слуги.
Тут случилось с Юлиусом нечто ужасное. Прибежав к провалу, он хотел закричать, позвать Христину, но от волнения не мог произнести ни одного звука и стоял, как онемевший. Вместо крика из горла его вырывался какой-то шепот.
— Да позовите же ее, — обратился он к отцу и Гретхен, совершенно обессиленный. — Позовите ее, я не могу!
Наконец они приблизились к пропасти.
Они осмотрелись кругом: ничего нигде.
Они наклонились над провалом: тоже ничего.
Юлиус, рискуя ежеминутно свалиться в пропасть, схватился рукой за куст и, чтобы лучше разглядеть, повис всем корпусом над пропастью.
— Батюшка, — закричал он, — что-то виднеется! Саженях в пятидесяти внизу, в глубине, виднелся ствол дерева, торчавший сбоку пропасти. На одном из толстых сучьев этого ствола висел обрывок от капота, который Христина надевала по утрам, и ее яркая шелковая косынка, купленная еще в Греции.
— Прощайте, батюшка! — вырвалось у Юлиуса. И он выпустил из рук куст.
Но барон успел схватить его за руку и удержать.
Он оттащил его от провала и дал знак людям, чтобы они стали около него, боясь, как бы Юлиус опять не вырвался из рук.
— Сын мой, сын мой! Будь благоразумен, вспомни, что ты христианин! — уговаривал он его.
— Ах, батюшка! — рыдал в отчаянии Юлиус. — Куда же мне деться теперь? Я приехал и что же нахожу дома: жена бросилась в пропасть, ребенок умер. А люди еще позавидуют, пожалуй, что я вернулся миллионером.
В это время барон, подойдя к Гретхен, спросил ее потихоньку:
— Гретхен, вы непременно знаете что-нибудь. Наверняка здесь замешан Самуил. Я требую, чтобы вы мне сказали все!
Но Гретхен посмотрела ему в глаза и ответила холодно и решительно:
— Я ничего не знаю, и мне нечего вам говорить. Казалось, она действительно ничего не знала или твердо решилась молчать.
Барон Гермелинфельд только покачал печально головой и опять подошел к сыну. Потом, после долгих увещеваний и почти насильно, ему удалось привести Юлиуса домой. Слуги ушли тоже с ним.
Гретхен осталась одна у пропасти.
— Да, — сказала она. — Я сдержу свою клятву и схороню ее от всех глубоко, как в этой пучине. Но все же, Христина, ты неправа: ты своей смертью поторопилась упредить божье правосудие. А я, — я подожду его тут, на земле.
Тысяча и один призрак
Вместо предисловия
Мой милый друг, вы часто говорили мне в те вечера, которые стали так редки, когда каждый говорил непринужденно, высказывал свои заветные мечты или фантазировал, или черпал что-то из воспоминаний прошлого, – вы часто говорили мне, что после Шехерезады и Подье я самый интересный рассказчик, которого вы слышали.
Сегодня вы пишете мне, что в ожидании длинного романа, какой я обыкновенно пишу и который охватывает целое столетие, вы хотели бы получить от меня рассказы, – два, четыре, шесть томов рассказов, этих бедных цветов из моего сада, которые вы хотели бы издать среди политических событий момента, между процессом Буржа и майскими выборами.
Увы, мой друг, мы живем в печальное время, и мои рассказы далеко не веселы. Позвольте мне только уйти из реального мира и искать вдохновения для моих рассказов в мире фантазии. Увы! Я очень опасаюсь, что все те, кто умственно выше других, у кого больше поэзии и мечтаний, все идут по моим стопам, то есть стремятся к идеалу, – единственное прибежище, предоставленное нам Богом, чтобы уйти из действительности.
Вот передо мной раскрыты пятьдесят томов по истории Регентства, которую я заканчиваю, и я прошу, если вы будете упоминать о ней, не советуйте матерям давать эту книгу своим дочерям. Итак, вот чем я занят! В то время как я пишу вам, я пробегаю глазами страницу мемуаров маркиза д’Аржансона «О разговорах в былое время и теперь» и читаю там следующие слова: «Я уверен, что в то время, когда Отель де Рамбулье задавал тон обществу, умели лучше слушать и лучше рассуждать. Все старались воспитывать свой вкус и ум; я встречал еще стариков, владевших разговором при дворе, где я бывал. Они умели точно выражаться, слог их был энергичен и изящен; они употребляли антитезы и эпитеты, усиливавшие смысл; прибегали к глубокомыслию без педантизма и остроумию без злобы».
Сто лет прошло с тех пор, как маркиз д’Аржансон написал эти слова, которые я выписываю из его книги. В то время, когда он их писал, он был одних лет с нами, и мы, мой друг, можем сказать вместе с ним: мы знавали стариков, которые – увы! – были тем, чем мы не можем быть, людьми из хорошего общества.
Мы видели их, но сыновья наши их не увидят. Итак, хотя мы немного значим, но все же больше, чем наши сыновья.
Правда, с каждым днем мы подвигаемся к свободе, равенству и братству, – к тем трем великим словам, которые революция 93-го года выпустила в современное общество, как тигра, льва или медведя, одетых в шкуры ягнят; пустые, увы, слова, которые можно было читать в дыму июня на наших общественных памятниках, пробитых пулями.
Я подражаю другим; я следую за движением. Сохрани меня Боже проповедовать застой! Застой – смерть. Я иду, как те люди, о которых Данте говорит, что хотя ноги их идут вперед, но головы оборачиваются к пяткам.
Я настойчиво ищу – и особенно жалею, что приходится искать в прошлом, – это общество; оно исчезает, оно растворяется, как одно из тех привидений, о которых я собираюсь рассказать.
Я ищу общество, которое создает изящество, галантность; оно создавало жизнь, которой стоило жить (прошу извинения за это выражение, я не член Академии и могу себе это позволить). Умерло ли это общество или мы убили его?
Помню, я был еще ребенком, когда мы с отцом побывали у мадам де Монтессон. То была важная дама, дама прошлого столетия. Она вышла замуж шестьдесят лет назад за герцога Орлеанского, деда короля Луи-Филиппа. Тогда ей было восемьдесят лет. Она жила в богатом отеле на шоссе д’Антен. Наполеон выдавал ей пенсию в сто тысяч экю.
Знаете, почему давалась ей пенсия, занесенная в Красную книгу, преемником Людовика XVI? Нет? Прекрасно. Мадам де Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю за то, что сохранила в своем салоне традиции высшего общества времен Людовика XIV и Людовика XV. Ровно половину этой суммы платит теперь Палата ее племяннику, чтобы он заставил Францию забыть то, что дядя его желал, чтобы она помнила.
Вы не поверите, мой милый друг, но вот это слово, которое я по неосторожности произнес: «Палата», опять возвращает меня к мемуарам маркиза д’Аржансона.
Почему? Сейчас узнаете.
«Жалуются, – говорит он, – что в наше время во Франции не умеют вести беседу. Я знаю причину этого. Наши современники утратили способность слушать. Слушают вполуха или совсем не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, в котором мне приходилось бывать».
Ну, мой милый друг, какое же лучшее общество можно посещать в наше время? Несомненно, то, которое восемь миллионов избирателей сочли достойным представлять интересы, мнения, дух Франции. Это Палата, конечно.
И что же? Войдите случайно в Палату в какой вздумается день и час. Держу пари сто против одного, что вы увидите на трибуне лицо, которое говорит, а на скамьях от пятисот до шестисот лиц, которые не слушают, а постоянно прерывают.
То, что я говорю, настолько верно, что в конституции 1848 года имеется даже специальная статья, которая запрещает прерывать речи.
Сосчитайте также количество пощечин и ударов шпаги, нанесенных в Палате со времени ее открытия, – бесчисленное количество!
Конечно, все во имя свободы, равенства и братства.
Итак, мой милый друг, как я вам сказал, я сожалею о многом, не правда ли? Хотя я уже прожил почти полжизни, из того, что осталось в прошлом, я вместе с маркизом д’Аржансоном, жившим сто лет тому назад, жалею об исчезновении галантности.
Однако во времена маркиза д’Аржансона никому не приходило в голову называться гражданином. Подумайте, если бы сказать маркизу д’Аржансону, когда он писал, например, следующие слова:
«Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опустили; представление кончилось; раздаются только свистки. Скоро исчезнут в обществе изящные рассказчики, искусство, живопись, дворцы, останутся везде и повсюду одни завистники».
Что, если бы тогда ему сказать, когда он писал эти слова, что мы дойдем до того, что будем, как я, например, завидовать его времени? Как бы удивился бедный маркиз д’Аржансон! И что же я делаю? Я живу среди мертвецов – отчасти с изгнанниками. Я стараюсь воскресить не существующие уже общества, исчезнувших людей, от которых пахло амброй, а не сигарами, которые дрались на шпагах, а не на кулаках.
И вас должно удивить, мой друг, что, когда я начинаю беседовать, я говорю на том языке, на котором теперь не говорят. Вот почему вы находите меня занимательным рассказчиком. Вот почему мой голос, эхо прошлого, еще слушают в настоящее время, когда так мало и неохотно слушают.
В конце концов мы, подобно тем венецианцам, которых в восемнадцатом столетии законы против роскоши заставляли носить сукно и грубые ткани, любим рассматривать шелк, бархат и золотую парчу, в которые королевская власть рядила наших отцов.
Ваш Александр ДюмаI. Улица Дианы в Фонтенэ
1 сентября 1831 года мой старинный приятель, начальник бюро королевских имуществ, пригласил меня в Фонтенэ для открытия с его сыном охоты.
В то время я очень любил охоту и как страстный охотник придавал большое значение тому, в какой местности каждый год ее начинать.
Обыкновенно мы отправлялись к одному фермеру, вернее, другу моего шурина; у него я впервые убил зайца и посвятил себя науке Немврода и Эльзеара Блэза. Ферма находилась между лесами Компьена и Вилье Коттере, в полумиле от прелестной деревушки Мориенваль и в миле от величественных развалин Пьерфона.
Две или три тысячи десятин земли, принадлежащие ферме, представляют собой обширную равнину, окруженную лесом; в середине расстилается красивая долина, и среди зеленых лугов и пышной листвы разнообразных деревьев виднеются дома, наполовину ею скрытые; от них поднимаются синеватые клубы дыма.
Сначала дым стелется, а затем вертикально поднимается к небу и, достигнув верхних слоев воздуха, расходится по направлению ветра наподобие верхушек пальм.
Дичь из обоих лесов спускается, как на нейтральную почву, на эту равнину и на два склона долины.
На равнине Бассдар водится всякая дичь: вдоль леса – козы и фазаны; зайцы – на площадках, кролики – в расселинах, куропатки – около фермы. Господин Моке (так звали нашего друга) нас ждал; мы охотились весь день и на другой день возвращались в Париж в два часа; четыре или пять охотников убивали до ста пятидесяти экземпляров дичи, и наш хозяин ни за что не хотел брать себе ни одного.
В этом году я изменил господину Моке, уступив просьбам моего старого сослуживца и соблазнившись пейзажем, присланным его сыном, выдающимся учеником римской школы. Пейзаж представлял собой равнину Фонтенэ, засеянную хлебом и заросшую люцерной, изобилующую зайцами и куропатками.
Я никогда не был в Фонтенэ: никто так мало не знает окрестности Парижа, как я. Я не выезжал ближе пяти-или шестисот миль от Парижа. Всякая перемена места представляла для меня интерес.
В Фонтенэ я уезжал в шесть часов вечера, высунув голову в окно, по своему обыкновению; я проехал заставу Анфер, оставил слева улицу Том-Иссуар и поехал по Орлеанской дороге.
Известно, чтo Иссуар – знаменитый разбойник, который во времена Юлиана брал выкуп с путешественников, отправлявшихся в Лутецию. Его, кажется, повесили и похоронили в том месте, которое названо его именем.
Равнина около Малого Монружа имеет очень странный вид. Среди обработанных полей, среди грядок морковки и свеклы возвышаются каменоломни белого камня, а над ними зубчатое колесо. По окружности колеса находятся деревянные перекладины, и человек попеременно опирается на них ногой. Это – работа белки: рабочий, по-видимому, затрачивает немалые усилия, а в действительности не трогается с места; на вал колеса намотана веревка, и этим движением она разматывается и вытаскивает на поверхность камень, высеченный в каменоломне.
Крюк вытаскивает камень из каменоломни и перекатывает его на назначенное место. Канат спускается вглубь и снова тащит камень и дает передышку этому современному Иксиону. Затем его предупреждают, что снова камень ждет его усилий, чтобы покинуть родную каменоломню, и вновь все повторяется.