Всадники, ростовщики, возмутители спокойствия, барышники так обеспокоены этим, что даже назначают консулом Цицерона – выскочку.
Цицерон взял на себя обязательство: он раздавит Катилину; потому что для того, чтобы обладатели вилл, дворцов, стад, пастбищ, денег могли спать спокойно, Катилина должен быть раздавлен.
Он пошел в наступление, представив сенату, – а Катилина сенатор, помните об этом, – представив сенату закон, который к наказанию, предусмотренному за участие в заговоре, добавлял десятилетнюю ссылку.
Катилина почувствовал удар. Он попытался оспорить закон; он позволил себе какое-то высказывание в пользу должников; Цицерон только этого и ждал.
– На что ты надеешься? – сказал он ему; – на новые таблицы? на отмену долгов? что ж, я готов обнародовать новые таблицы! о выставлении на продажу.
Катилина вспылил.
– Да кто ты такой, сказал он, чтобы говорить так, ты, ничтожный мещанин из Арпина, спутавший Рим со своей харчевней?
При этих словах весь сенат зароптал и принял сторону Цицерона.
– А! – вскричал Катилина, – вы разжигаете против меня пожар! Пусть; я задушу его под руинами.
Эти слова погубили Катилину. Депутаты от аллоброгов, избранные Катилиной в качестве доверенных лиц, передали адвокату от аристократии план заговора. Кассий должен поджечь Рим; Цетег, перерезать сенат; Катилина и его легаты будут находиться у дверей и убьют всякого, кто попытается сбежать. Костры для поджогов уже готовятся. Водопровод, быть может, уже завтра будет заткнут!
Все это отнюдь не привлекло народ на сторону сената.
Катон произнес длинную речь: он понимал, что прошли те времена, когда следовало взывать к патриотизму. Патриотизм! они просто рассмеялись бы в лицо Катону, они назвали бы его античным словом, которое соответствует современному слову шовинист.
Нет, Катон был сыном своего времени.
– Именем бессмертных богов, – сказал он, – я заклинаю вас; вас, для кого ваши дома, статуи, земли, картины всегда были дороже Республики; все это добро, каким бы оно ни было, этот предмет вашей самой нежной привязанности, если вы хотите сохранить его, если вы хотите иметь необходимую свободу для ваших наслаждений, сбросьте ваше оцепенение и возьмите государство в свои руки!
Речь Катона тронула богатых; но этого было недостаточно. Богатые, как известно, всегда на стороне богатых; следовало увлечь за собой бедняков, живущих своим трудом, народ.
Катон заставил сенат раздать народу хлеба на семь миллионов, и народ встал на сторону сената. И, тем не менее, если бы Катилина остался в Риме, его присутствие могло бы перевесить эту замечательную раздачу.
Но народ редко принимает сторону того, кто покидает отечество; по этому поводу существует пословица.
Катилина покинул Рим.
Народ отверг Катилину.
Глава 10
Катилина отправился в Апеннины к своему легату Маллию; у него было там два легиона, от десяти до двенадцати тысяч человек. Он выждал один месяц.
Каждое утро он надеялся получить весть, что заговорщики осуществили свой план. Весть, которую он получил, гласила, что Цицерон велел удавить Лентула и Цетега, его друзей, а заодно и основных руководителей заговора.
– Удавить! – воскликнул он; – разве они не были римскими гражданами, и разве закон Семпрония не гарантировал им сохранение жизни?
Несомненно; но вот аргумент, которым воспользовался Цицерон: «Закон Семпрония защищает, это верно, жизнь граждан; но враг отечества не может считаться гражданином». Аргумент, конечно, несколько субтильный; но недаром же он был адвокатом.
Войска сената приближались. Катилина понял, что ему ничего не остается, кроме как умереть; он решил умереть мужественно.
Он спустился с гор и встретил консерваторов, как мы назвали бы их сегодня, в районе Пистории. Бой был свирепым, схватка – ожесточенной. Катилина сражался не для того, чтобы победить, а для того, чтобы достойно умереть. Он плохо жил, но умер хорошо. Его нашли впереди всех его солдат, среди трупов убитых им римлян. Каждый из его людей пал на том самом месте, где сражался. Разве воры, убийцы и поджигатели умирают так?
Я думаю, что Наполеон на Святой Елене был прав, и что за всем этим кроется нечто, чего мы не знаем, о чем нам было неясно рассказано и о чем, следовательно, нужно догадаться.
Вот манифест мятежников, который передает нам Саллюстий; возможно, он прольет какой-то свет на эту загадку. Он подписан предводителем мятежников и адресован главе сената; глава сената был Кавеньяком своего времени.[16]
«Император,
Мы призываем в свидетели богов и людей в том, что если мы взяли в руки оружие, то вовсе не для того, чтобы угрожать нашему отечеству или нашим согражданам; мы хотим лишь уберечь самих себя. Мы нищи и разорены, алчность и жестокость наших кредиторов почти лишили нас отечества, честного имени и богатства. Нам отказывают в соблюдении древних законов; нам не позволяют отказаться от нашего имущества ради сохранения нашей свободы: так безмерна черствость ростовщика и заимодавца! В прошлом сенат часто испытывал сострадание к несчастьям народа и своими указами облегчал участь бедняков; уже в наше время родовые поместья были освобождены от применения к ним крайних мер, а всем честным людям было позволено заплатить медью то, что они задолжали серебром[17]; часто случалось и так, что народ plebs), обуреваемый честолюбивыми желаниями, или возмущенный оскорблениями со стороны магистратов, отходил от воли сената; но мы не просим ни власти, ни богатства, – этих главных причин вражды между людьми. Нет, мы просим только свободы, которую гражданин согласен потерять только вместе с жизнью. Мы молим тебя и сенат снизойти к бедам наших сограждан. Верните нам право воспользоваться законом, право, в котором нам отказывает заимодавец; не вынуждайте нас предпочесть смерть жизни, которую мы влачим, потому что наша смерть не останется неотомщенной».
Взвесьте этот манифест, философы всех времен; он имеет свой вес на весах истории; не напоминает ли он вам девиз несчастных ткачей из Лиона: Жить работая и умереть сражаясь?[18]
Мы уже говорили вам совсем недавно, что заговор Катилины на самом деле вовсе не был заговором; и вот почему его опасность, что бы ни говорил Дион, была реальной, серьезной, огромной; настолько реальной, серьезной и огромной, что она толкнула несмелого Цицерона на отважный поступок и на беззаконие.
Должно быть, в тот день Цицерону было очень страшно быть таким храбрым!
Разве Цицерон не бежал, когда можно было бежать? Разве он не бежал во время мятежа, поднятого против него Клодием, семь или восемь лет спустя? А ведь Клодий не был человеком масштаба Катилины.
Вернувшись из Фессалоники, Цицерон рассказывал, что на Форуме произошло столкновение. Противники осыпали друг друга оскорблениями, плевали друг другу в лицо. «Клодианцы стали плевать в нас (clodiani nostros constupare c?perunt); мы потеряли терпение», добавляет Цицерон. И было от чего! «Наши набросились на них и обратили их в бегство. Клодия стащили с трибуны; я улизнул, боясь пострадать в свалке (AC NOS QUOQUE TUM FUGIMUS, NE QUID IN TURBA)». Это не мои слова, а его собственные; он сам рассказывает об этом в письме к своему брату Квинту от 15 февраля (Q. II, 3).
Впрочем, если вы сомневаетесь, почитайте речь Катона. Он далеко не трус, но ему страшно, очень страшно; и больше всего ему страшно оттого (и он сам говорит об этом), и другим, должно быть, тоже страшно оттого, что Цезарь – Цезарь спокоен!
Цезарь спокоен, потому что если Катилина одержит верх, он достаточно воздал должное демократии, чтобы получить свою часть пирога; Цезарь спокоен, потому что если Катилина потерпит поражение, против него нет достаточно веских улик, чтобы обвинить его. Да и кто посмеет выдвинуть против него обвинение? Катон очень хотел бы это сделать, но он отступает.
Как раз во время этого столь бурного заседания, когда Катон выступал за суровость по отношению к заговорщикам, а Цезарь – за снисходительность, Цезарю принесли записку. Катон подумал, что это политическое послание, вырвал записку из рук гонца и прочел ее. Это было любовное письмо от его сестры Сервилии к Цезарю. Катон швырнул его ему в лицо.
– Держи, пропойца! – сказал он.
Цезарь поднял его, прочитал и ничего не ответил. Положение в самом деле было опасным, и не стоило усугублять его частной ссорой.
Но если Цезаря и не обвиняли публично, никто не огорчился бы, если бы какой-нибудь несчастный случай не избавил от него всех честных людей.
Когда он вышел, на ступенях сената его осадила толпа всадников, сыновей денежных мешков, ростовщиков, откупщиков, которые непременно хотели убить его.
Один из них, Клодий Пульхер – тот самый, который был разбит гладиаторами, – приставил свой меч к его горлу, ожидая только, чтобы Цицерон подал ему знак убить его. Но Цицерон подал ему знак отпустить Цезаря, и Клодий вернул меч в ножны.
Как! тот самый Клодий, который впоследствии, преданный всей душой Цезарю, станет любовником Помпеи и захочет убить Цицерона, этот же самый Клодий оказывается другом Цицерона и хочет убить Цезаря?
– Черт возьми! да, вот так и бывает в жизни.
Это кажется вам непонятным. Но мы все объясним вам, дорогие читатели, будьте спокойны; возможно, это окажется не очень нравственно, но, по крайней мере, понятно.
Счастливый человек, гордый человек, человек ростом в сто локтей во всей этой истории с Катилиной – это Цицерон.
В Цицероне было много от господина Дюпена, хотя в Дюпене было не так уж много от Цицерона.
Вы видели господина Дюпена на следующий день после восшествия на престол короля Луи-Филиппа?[19] Если бы он писал стихи на латыни, он написал бы те же, что и Цицерон; если бы он писал стихи по-французски, он просто перевел бы их.
Вы ведь знаете стихи Цицерона, не правда ли?
Так вот, а уже через восемь дней Цицерон – тот самый, который требовал ужесточить наказание для заговорщиков десятилетней ссылкой, – защищал Мурену, обвиненного в участии в заговоре; затем он защищал Суллу, сообщника Катилины; защищал его, он, Цицерон, который заставил удавить других его сообщников!
На мгновение, как мы уже сказали, он стал царем Рима.
Помпей отсутствовал, Цезарь стушевался, Красс молчал.
– Это уже третий иноземный царь над нами, – говорили римляне.
Двумя другими были Таций и Нума. Таций и Нума были из Кура; Цицерон был из Арпина.
Выходит, все трое действительно были чужеземцами для Рима!
Глава 11
Когда заговор Суллы[20] был раскрыт, Цетег и Лентул удавлены, а труп Катилины найден на поле боя в Пистории, все решили, что Рим спасен. Точно так же было в 1793 году, когда после раскрытия каждого нового заговора Франция бывала спасена таким образом одиннадцать раз за месяц.
«Еще одна такая победа, – говорил Пирр после битвы при Гераклее, гда он потерял половину своих солдат, половину лошадей, половину слонов, – еще одна такая победа, и я погиб!»
Больше всех в то, что он спас Рим, верил сам Цицерон. Его победа ослепила его; он верил в этот союз сената и всадников, аристократов по рождению и аристократов по деньгам, в союз, о котором он мечтал; но даже и сам он не замедлил усомниться в продолжительности этого студенистого мира… – как еще можно передать его слова «concordia conglutinate»? – этого непрочного примирения, примерно так.[21]
Что же до Цезаря, то, как мы уже сказали, он был очень рад остаться незамеченным в этих обстоятельствах.
Когда он выходил из сената, в тот самый момент, когда Цицерон, пересекая Форум, кричал, имея в виду сообщников Катилины: «Их время кончилось!», несколько составлявших охрану Цицерона всадников ринулись на Цезаря, обнажив мечи; но Цицерон, как мы уже сказали, покрыл его своей тогой.
На вопросительные взгляды, которые бросали на него молодые люди, Цицерон ответил жестом снисхождения, – так поступал иногда народ с гладиаторами, которые доблестно сражались. И в самом деле, хотя Цезарь был всего лишь еще одним негодяем, погрязшим в долгах, Цезаря нельзя было убить, как убили какого-нибудь Лентула или Цетега; и доказательством этому служит то, что его могли бы убить, будь то на ступенях сената, будь то на Форуме или на Марсовом поле, но не убили; и еще одно доказательство, это что Катилину тоже могли убить, но никто не посмел этого сделать.
Вот только, – хотя этот факт доносит да нас Плутарх, – нас не раз посещала мысль усомниться в достоверности рассказа историка из Херонеи.[22] Светоний ограничивается словами, что всадники из охраны выхватили мечи и направили их острием к Цезарю. Цицерон, этот великий хвастун, не упомянул об этом эпизоде в истории своего консулата, которая не дошла до нас, но которую знал Плутарх, и он удивляется этому.
Как могло случиться, что Цицерон, который подчас похвалялся вещами, которых вовсе не делал, не похвастался столь значительным и столь похвальным для него поступком? Впрочем, впоследствии знать упрекнет Цицерона в том, что он не ухватился за этот случай избавиться от Цезаря, и что он чересчур предвосхитил любовь народа к нему.
Эта любовь действительно была большой, очень большой; об этом свидетельствует то, что произошло через несколько дней.
Цезарь, утомленный приглушенными обвинениями, которые преследовали его, явился в сенат, чтобы оправдаться; и, войдя, объявил, для чего он пришел сюда. Между сенаторами тут же вспыхнула яростная ссора по поводу виновности или невиновности Цезаря, и поскольку заседание затягивалось, народ, опасаясь, как бы с Цезарем не случилось какого-нибудь несчастья, с громкими криками окружил зал заседаний и потребовал вернуть Цезаря ему.
По этой же самой причине Катон, опасаясь волнений со стороны бедняков, – скажем больше, со стороны тех, кто был голоден, и кто, по словам Плутарха, возложил все надежды на Цезаря, – здесь все ясно, – добился от сената той знаменитой ежемесячной раздачи хлеба, которая каждый раз должна была обходиться примерно в десять или двенадцать миллионов.
Цезарь понял, что ему нужна новая опора; он приготовился стать претором.
Мы уже рассказывали, как делалась карьера в Риме. Каждый юноша из хорошей семьи обучался праву у юрисконсульта и ораторскому искусству у ритора. Жизнь в Риме была публичной; она принадлежала отечеству; правительство защищали или нападали на него при помощи меча и слова. Там подписывались, как в Америке: Адвокат и генерал.
Чтобы приобрести известность, доносили на проконсула; в этом было определенное величие: принять сторону народа против человека.
Так поступил и Цезарь.
Сначала он затеял тяжбу с Долабеллой, потом с Публием Антонием. В первом случае он потерпел поражение и был вынужден покинуть Рим. Но уже в Греции, перед лицом Марка Лукулла, претора Мекедонии, он выступил в суде против второго, и имел такой успех, что Публий Антоний, страшась приговора, воззвал к народным трибунам под тем предлогом, что он не может добиться справедливости от греков в самой Греции.
«В Риме, говорит Плутарх, его красноречие, блиставшее среди адвокатов, снискало ему огромную любовь».
Затем, добившись известности, начинали добиваться эдилата. Быть эдилом тогда значило примерно то же, что быть сейчас мэром.
Взгляните на английские выборы с их hustings, с их meetings, с их boxings, с их обвинениями в bribery; это в миниатюре повторяет то, что представляли собой выборы в Риме. Впрочем, в Риме было то, чего еще не решились создать ни во Франции, ни в Англии: НАСТАВЛЕНИЕ О СОИСКАНИИ. Оно относится к 688 году от основания Рима и подписано: Q. Cicero. – Не путайте его с Марком Туллием; Квинт всего лишь брат этого великого человека.