Золотой истукан (др. изд.) - Ильясов Явдат Хасанович 7 стр.


– Я слыхал, – просипел Руслан, – у степных людей в почете синее. У вас же все красное. А красное – цвет хлеборобов.

– Наверно, от аланов переняли. Аланы, правда, тоже конный народ, но иных корней, арийских. Пристрастны к красному. А мы – на треть аланы.

– То-то вижу: не столь уж вы, козаре, скуласты да узкоглазы, как в наших весях толкуют… Есть носатые, рослые. К примеру, ты – вовсе светлый.

– А мы не козаре. Булгаре. Потомки воинов хуннских да женщин аланских.

– Это как же? Ведь истребили козаре булгар.

– Истребили? – старик засмеялся. – Попробуй этаких истребить. Стрел не хватит. Ну, было дело лет пятнадцать-двадцать назад. Разбранились наши ханы, Батбай и Аспарух. Первый по нижней Кубани стал кочевать, второй – на буграх у верховьев. Козаре – то есть, хазары, милый ты мой, видят, булгары в раздорах, значит, сил у них меньше – ударили по Аспаруху. Ничего, не пропал. Ушел на Дунай. Войско царя ромейского, Константина Погоната, вдребезги разнес, взял Добруджу. Теперь славянами тамошними правит. Без стычек кровавых поладили – славяне рады, что от ромеев избавились. Часть булгар поднялась по Итилю, и сейчас племена идут волна за волной, всю мордву разогнали. А мы, Батбаевы, остались. Может, тоже туда уйдем. Но пока в Тавриде кочуем, по Бузану – Дон по-алански, по нижней Кубани. Булгары в Хазарской державе – самый крупный, первый народ. Хазар истинных – горсть.

– Однако вы им покорились.

– Считается, что покорились. А так – на свой лад живем. Хазары тоже смесь хуннов с аланами, но в речных долинах сидят. Хлеборобы. Садоводы. Рыболовы. А мы – пастухи, охотники. Хану, бекам своим подчиняемся. Ну, дань кагану хазарскому платим. Каган – из рода тюркских царей Ашина. Потому и сумели хазары нас победить, что тюрки их поддержали. В них большая тюркская примесь. Глянь, вон хазары настоящие. – Он показал бровями на трех молчаливых мужчин, не спеша проходивших мимо. Скулы острее, халаты пестрее. – Встань, сыне, возьмись за мешки. Уйдут, – опять дозволю отдыхать.

Поймав недоверчивый взгляд Руслана, он усмехнулся. Да, усмешливый старик, тут ничего не скажешь, только невесело все усмехается.

– Что, дивно: недруг пленного жалеет? Но ведь ты – не железный. Надорвешься, кто купит. Ну, не хмурься. Просто так жалею. Какая мне выгода оттого, что тебя продадут? Я, сыне, и сам… Ладно. Садись. Есть сейчас принесут.

– Хуни, булгаре, козаре… – Руслан вздохнул. – Еще тюрки какие-то. Поди разберись, сколько вас. Кто это – тюрки? Что за народ? Иной, чем булгаре?

– Не то чтоб иной. Тоже с востока, наших кровей. Язык, считай, один, обычаи сходны. Но позже пришли, лет этак сто пятьдесят назад. Хазары до них нам подчинялись, оттого – не любили, живо с тюрками снюхались. Тюрки сперва побили нас, но потом князь Ор-хан сплотил всех булгар, скинул тюркскую власть. При хане Кубрате, при тезке моем, – старик горделиво расправил усы, – все степное приволье над морем было нашим. Но умер Кубрат – распалось великое царство. И одолели нас хазары с тюрками.

– А кто аланы?

– Сарматское племя. Народ из степей хорезмийских. Издавна здесь кочуют, с туманных скифских времен. Потому-то у всех крупных рек – названия аланские: Дунай, Днестр, Днепр. От ихнего «дон», то есть поток. Аланы – вроде закваски окрестным народам: во всяком, кто обитает близко к степи, течет боевая аланская кровь. Вся степь к востоку от Дона к приходу хуннов гудела под табунами коней аланских.

– А хуни кто? – выпытывал Руслан… Залез в чертову пасть – сосчитай, сколько зубов. Узнай, как именуются, который острее. Может, увернешься. – Слышал я, хуни – самый дикий народ на земле.

Кубрат – оскорбленно:

– От кого слыхал?

– От старших. От разных людей. От волхвов.

– Это, сыне, для истинно диких всякое племя, опричь своего, – дикое, темное.

Хунны – точнее, хунну – древний народ, сказал Кубрат. Прародители славных степных племен. Многих, ныне – гордых, племен в помине не было, когда пращуры его под этим честным именем пасли стада в дальних синих краях.

…В краях с деревьями с чешуйчатой корой. С дыханием из острого ветра, слоями подвижных туч, красный песком, на лету хрустящим, белой пылью, до неба вздымающейся. С заносами из сизого галечника. С пургою из камней размером с трехлетнего бычка. С бурей, дождем проливным, с глазом из ясного солнца, со знаком из полной луны. В краях, где семьдесят речек, с гулом соединившись; где восемьдесят речек, важно и шумно слившись; где девяносто речек, то шагом, то рысью сбежавшись, образуют светлую долину, звенящую, как медь.

Поведешь очами на восток – вдали, как взъерошенный мех на собольей спине, чернеет на горе дремучий лес. Приглядишься к западной стороне – семипроточное море величаво гремит валами. Охватишь взором северную сторону – словно восемь с треском бодающихся быков беломордых, восемь хребтов пятнистых грузно взгромоздились. Глянешь на юг – точно девять жеребцов разъяренных, готовых броситься в драку, девять вершин стоят приосанены.

Не сугробы покрыли равнину – табуны белошерстных лошадей. Не шуга ледяная густо плывет по реке – стада черномастных коров идут по ущелью.

Там вечно кукушки кукуют. Горлицы нежно воркуют. Звери фыркают с треском, будто рвут бересту. Сарычи летают. Петушки порхают. Орлы неустанно парят. Серый журавль за десять дней полета не может достичь края синей долины.

В той синей долине жили пастухи с гладким каменным теменем. С медными лбами, покатыми висками, далеко выступающими скулами. С рысьими глазами. Толстыми губами. Острыми зубами. Сверху сутулые, снизу прямые. С негнущейся шеей, железными плечами, шумно вздыхающей грудью. С руками, похожими на скрученное дерево, ухватистыми ладонями, плотными темными икрами. С неуживчивым нравом, с довольно мрачной внешностью.

Их имя громозвучно мычало на путях-дорогах, слава громогласно ржала на крутых перевалах.

Их стрелы с ревом пробивали семь небес.

В смертоносных мечах отражались губы и зубы юношей, стоявших на противоположной опушке рощи. В наконечниках копий ясно виднелись глаза и брови зрелых девушек, доивших коз на дальнем лугу.

Когда они садились на коней и мчались по степи, их уши звенели, как крылья летящих уток. Воздух сек по лицу, словно бил тальниковыми прутьями. Пар, выдыхаемый конями, превращался в ледяные комья, со свистом разлетавшиеся на расстояние трех дней пути. Копыта откалывали землю и разбрасывали куски на протяжение пятидневного верблюжьего перехода. Кустарники распластывались, как спинные сухожилия. Деревья ложились, как бычьи хвосты.

Когда они бились с врагом, небо колыхалось, точно вода в бурдюке. Земля колебалась, словно трясина зыбкая. Преисподние черные воды расплескивались, как помои в лохани. Валились вершины утесов. Распадались в пыль и золу крутые скалы. Оползнями плыли глинистые горы. Белые облака сбивались в кучу, черные тучи стремительно рассеивались. В смрадном, вихревом, с клочковатыми прядями дыма, низко нависшем желтом небе переворачивались ржавые и щербатые солнце и луна[1].

Кубрат не спеша поведал Руслану, как жадные воины южного царства Хань, внезапно напав на степь, уводили скот, обрекая хуннских детей на голодную смерть, и вождь Модэ, созвав степные племена, свирепо обрушился на лукавых китайцев.

Но однажды подкрался враг, недосягаемый ни для мечей зеркальных, ни для стрел, издающих на лету змеиный свист. Усохла степь. В озерах и реках оголилось дно. Луга занесло знойным песком. Зеленые возвышенности превратились в каменистые пустыни. В горах горели леса. Скот вымер. Держава рухнула. Хунны рыдали, как женщины, покидая мертвые долины и холмы.

Часть пастухов, отбиваясь от осмелевших соседей, бросая в пути повозки, раненых, уставших, которые, отдохнув, обживались на новых местах – с тем, чтоб создать иные союзы и затем удивить белый свет неслыханной доблестью, – двинулась солнцу вослед и за три быстротечных года дошла до большой реки. Чудь лесная ее называет Волгой, булгары, хазары – Итилем.

Здесь пришельцы породнились с уграми – смесью алан с местной чудью, окрепли, разбогатели и переселились на западный берег. Ну, их дальнейшие деяния известны. Больше всех досталось готам и ромеям, они и распустили слух о страшной дикости, бесчувственности хуннов.

Будто хунны столь чудовищны с виду, что их можно принять за двуногих зверей или грубо отесанные сваи.

Будто у них не найдешь даже покрытых травой шалашей – пастухи, точно гробницы, боятся всякого строения. Огня, конечно, не знают. А питаются чем? Кореньями, мясом сырым – его кладут между своими бедрами и спинами коней и нагревают парением.

Будто, как животным, им вовсе незнакомы совесть, честь и божий страх. Они уклончивы в речах. Они свирепы. Необузданны. Проворны. Сокрушают все на пути. Они настолько вспыльчивы и вздорны, что иногда в один и тот же день без всяких причин, просто так, способны изменить союзникам и снова примириться с ними.

– Это мне в Тане ромей-книгочей пересказывал с их умных книг. Мол, предки твои раз надетую рубаху до тех пор не снимали, пока не расползалась в лохматья. Голову прикрывали кривой шапкой, волосатые ноги защищали козьими шкурами. А сам, собачий сын, носит парчовый хуннский кафтан, штаны, прическу хуннскую. И ничего, доволен.

Хуже всего, пишут в тех книгах, что хунны пылают неудержимой страстью к золоту. Что правда, то правда. Но он, Кубрат, хочет спросить: а чем занимались готы, ромеи, славяне – все народы к западу от Волги до прихода нехороших хуннов? Нежились в холодке? Лобызались? Пылинки друг с друга снимали?

Нет, милый мой. Резались. Всю Европу залили кровью.

Походы. Походы. Походы…

Ради чего, скажите на милость? Скучно дома сидеть? Побродить захотелось, друзей навестить? А? Хваленный Рим вовсе не хунны сгубили – сами ромеи да готы, франки, вандалы, сарматы. И славяне приложили руки к сему веселому делу. Пожары. Осады. Горы трупов. Время такое. Война есть война. На войне убивают. Так почему же самый худший – кто это делает лучше всех? Учитесь. Кто не велит? Смотри. Старик достал из колчана огромный, более трех локтей, с костяными пластинками на концах для особой упругости, тяжелый лук. Не каждый натянет. А пастухи, слыхал Руслан, мечут стрелы за тысячу пятьсот локтей. Вы, урусы, продолжал Кубрат, как и ромеи, китайцы, взяли у нас прическу, покрой кафтанов, широких штанов, – переймите умение воевать. Пригодится. Там, на востоке, еще немало племен хуннских кровей. Они не дремлют. И готы всякие не вымерли на западе.

– Нас, булгар, тюрков, алан тоже дикими считают книгочеи. Почему? Обидно. Ведь степной же народ. Весь уклад – для жизни в степи, и здесь мы – первые. Ну, до ромеев ученых нам, может, и далеко. Но посмотри, как расцвела при булгарах Тамань. Со странами заморскими торгует. А у хазар? Ты бы увидел город Самандар, их столицу. Огромный город, богатый, кругом сады. Хорошая или плохая, у нас – держава, А сколько на свете людей еще в лесах сырых в звериных шкурах бегает, жутко покрикивает, бородами леших пугает. Так-то, сыне. И о себе, и о других судить надо честно.

– Откуда про все это знаешь? Ну, про хуннов и остальное. Не жил в их времена, ничего не видел глазами своими.

– Если б у человека только и хватало ума, чтоб толковать о том, что видел лишь сам, он перестал бы человеком быть. К тому ж, положено мне знать. Я – сказитель. Преданий главный хранитель.

– Главный? – глянул Руслан: сапоги-то у старика… до того износились – не кожа, ветошь.

– Да-а, сыне. Предания – скучный товар. Людям наплевать, что было здесь, на этом свете, – их страсть как занимает, что их ждет на том.

Он побелел, отвел глаза. Руслану показалось – не все сказал Кубрат. Пастух старательно обходил в потоке слов острый камень какой-то тайной и обидной правды. То ли тщился не выдать чужому, то ли сам ее боялся знать.

– Ладно, – вздохнул Кубрат. – Все хорошо. Куда они запропастились? Есть долго не несут.

Руслан сглотнул слюну. Он приложил ладонь к тугому толстому мешку. Сперва и не поймешь, что в нем. Покуда не прощупаешь как следует. Похоже, зерно.

У волхвов есть слова: зерно истины.

Зерно истины – чтоб его нащупать, тоже, друже, надо мешки потаскать. В этих диковинных, грубых полосатых мешках – обыкновенный хлеб, и старик в полосатом халате хочет есть. Как все.

…Глаза у нее – темные, карие, пушистые косы – яркие, светлые, будто в золото их обмакнула. И платье – цвета коры, в желтых, багровых листьях. Хозяйка дубравы. Точно сейчас из пятнистой дубравы осенней вышла, принесла холодок, и солнце, и тишину. От того холодка, что ли, горит, раскраснелась.

У Руслана руки и грудь тепло и тоскливо заныли. Обнять бы, спрятать ее у себя, тихонько гладить и пьяно и долго молчать, молчать. Неужто своя? Славянка? Нет. Гляди – углы клубничных, вкусных, русских губ вдруг опустились резко, по-чужому. И слышно в ней упрямое, недоброе. Видно, зла и неприступна.

Карие глаза встретились с синими. Точно два янтарных жука сели на два василька. Сели – и сразу отлетели. Она подала Кубрату красный узелок, заговорила с ним глубоким, переливчато густым, текучим, тягуче печальным, местами с перезвоном, холодным и свежим, двойным осенним голосом – словно дальнее долгое эхо лесное ей тут же отвечало.

Старик исподлобья взглянул на Руслана.

Отвечал он сбивчиво, устало, неуверенно.

Она закрыла глаза, приложила узкие ладони к вискам. И не то вздохнула, не то со стоном зевнула – будто волчица взвизгнула. Нехотя – ах, идти, не идти, и куда идти, и зачем? – поплелась было прочь. Вдруг остановилась. Обернулась. В сумрачных ее глазах вскипела опасная мысль.

– Эй, человече! – окликнул Руслана старик. – Уснул? Ешь. Мясо холодное ешь. Пей кумыс. Опять мешки таскать.

Руслан прикусил губу. Рассеянно глянул на скатерть, на небо в белых облаках, шатры, телеги. На траву – может, следы остались. Нет. Все истоптано.

– Чудо.

– Потому – Баян-Слу. То есть богатая красотою. Дочь моя, – пояснил он с грустной гордостью. – Ты ешь, сыне, ешь.

– Не похожа на ваших женщин.

– Разные у нас. Говорю, мы смесь. Своих чужим не отдаем, чужих берем. Бабка у меня – из северских славянок. Мать аланка. Жена, от которой Баян, остроготка. Звали ее Брунгильде. По-ихнему это Смуглая Удаль. Кажется, так. А по-булгарски выходит – раньше, то есть давно, пришла, досталась. Я дразнил: «Ты – прежде досталась, теперь мне нужна Сунгильде, пришедшая позже». И женился, – старик с тоской усмехнулся, – на пленной угорке Сунь. Обеих уже нет. Жаль.

Руслан – безнадежно:

– Верно, замужем.

– За князем Хунгаром, господином нашим.

– За князем… – Русич лег на спину, руки сложил под головой.

– Эй, ты чего? Ешь.

– Нет. Расхотелось.

Князь – он везде успеет.

Синь. Облака. Будто прямо в синих, с белками снежными, нежных твоих глазах коршун кружится, стан стережет. Не убежать. Злой коршун, зоркий, меткий. Золотой иволге смерть.

– Угрюма. Хворает? Не скажешь.

– Другого любила. Зарезал Хунгар.

– Зачем отдал, нелепый старик.

– Бек. Хозяин степи. Сам не приехал – нож свой прислал. С ножом обвенчали. Наш род захудалый, слабый. Что дочь – весь род взял в услужение.

– Ух ты! У нас не так.

– Получше?

– Сходятся селами на игрище, брагу пьют, пляшут, поют – тут и жен выбирают, кому какая по нраву.

– Сколько тебе?

– Осьмнадцать.

– Успел?

Покраснел юный смерд.

– Присмотрел было одну.

– Ну?

– Князь упредил. Видал ты ее. Людожирица, Идарова любовь.

Руслан, морщась, прикусил ладонь.

– Заноза?

– Ага.

– Говоришь – у нас не так.

– Голодали. Не до них.

– Ну, дело прошлое. Вставай.

Руслан выгрыз занозу, поплевал на ладони, потер одну о другую, ухватился за грузный мешок – и только вскинул его на плечо, как за спиной, будто это он взвихрил их вместе с мешком, раздались крики, гул, звон и топот.

Сверг мешок с плеча на телегу, глядит – мимо едет черный старик с огромным бубном в черных руках, весь в лисьих и волчьих хвостах, медных бубенчиках. Пасть – до ушей, в ней зубы большим снежным комом, а глаз почти не видать: две искры в грубых морщинах блещут. Позади, выступая из-за холма с каменной бабой, следуют конники в шубах мехом наружу.

Назад Дальше