Домишки-развалюхи ничем не напоминали дома победителей. Черные бревна избушки с голубыми ставенками казались еще крепкими. Но почерневшие доски, которыми были забиты давно не нужные ворота, выглядели ужасно. Все вокруг заросло бурьяном; узкая тропка вела через него к калитке.
Автобусная остановка, искореженная, заржавленная и закиданная мусором, явно давно была не действующей и превратилась постепенно в общественную помойку. Но вот к ней подошла красивая голубоглазая женщина с двумя мальчишками, и через две минуты подъехал автобус, как ни в чем не бывало остановился у этого пострамища, как бы выразилась Женина бабушка, забрал всех троих пассажиров и двинулся дальше. Женя медленно пошла по улице, поглядывая вокруг. Солнце стояло высоко. Из домов никто не выходил – не входил. Полуденная тишина была не благостная, умиротворяющая, а какая-то обморочная. Идя по этому городку, нельзя было вообразить себе, что где-то в других местах России кипит жизнь.
Появились Саня и Леша с довольными лицами, забрались в машину. Женя набрала по мобильному Москву.
Фурсик был, как всегда, деловит и лаконичен:
– Скин выехал позавчера. Том близко от места, надеется тебя встретить. Иван Бессонов тоже на подходе.
Про Ваню-опера Женя сама знала из его записки. Друзья подтягивались к месту сбора.
«Волга» тяжело вывернула с улицы Победы и двинулась на проселок.
Выехали за Щучье и увидели указатель – «Оглухино 43 км».
Они приближались к тому месту, где полгода назад оборвалась жизнь одного человека и круто переломилась жизнь другого.
Глава 16
«То было раннею весной…»
Как всегда, Федя проводил Веру до ее плетня. И теперь, как обычно, ему неохота было уходить. Он стоял, ковыряя носком сапога снег (валенки он снял еще на прошлой неделе – март шел сырой) и комкая в левой руке снежок. Снежок таял, но одновременно уплотнялся. Если запульнуть как следует, им можно легко сбить ворону.
– Я буду президентом России, – сказал Федя. – А ты – женой президента.
Верка посчитала еще раз (Федя не первый раз это говорил, и она каждый раз старательно считала). Сейчас ему двенадцать. Нужно, чтобы прошло 23 года. Это будет 2025 год.
Ей надо много выучить за эти годы. И особенно все хорошо знать про Россию. Ведь она будет женой российского президента.
Федя наконец прощально тронул Верку за толстое ватное плечо, повернулся и пошел, посвистывая. Свернул, как всегда, к реке. Миасс еще не вскрылся, но в нескольких местах лед уже синел. А вот на Алтае, куда он ездит к теткам каждое лето, а иногда и в зимние каникулы, Катунь вообще не замерзает – слишком быстро течет. А Куба, маленький, но бурный ее приток, замерзает только к середине зимы, и все равно остаются промоины, где бурлит несмирившаяся стремнина.
Он стоял у огромной березы, не видный за ней с дороги. И увидел, как по дороге быстрым шагом прошли два мужика. Один был из Упорова – в Оглухине у него был двоюродный братан, он к нему каждую пятницу самогонку пить приезжал, а второй – чужой, Федя точно никогда его не видел. Вообще-то чужие редко когда заворачивали в Оглухино. Только родственники здешних. Вот сейчас у бабы Груши гостил племянник из Петербурга, Олег, – сам он говорил: «из Питера». Федин отец, правда, говорил только – «Ленинград». Но на школьных картах такого города не было, и в учебниках истории рассказывалось, как Петр I выстроил Петербург. И при Петре I, и на Федькином коротком еще веку никакого Ленинграда не было, хотя он слышал, конечно, про Ленинградскую блокаду.
И только Федя вспомнил про этого племянника-студента, как в тот самый момент («Ей-богу, не вру!» – рассказывал он впоследствии закадычному другу) услышал его голос. Олег шел медленно по той же дороге, по которой пять минут назад быстрым шагом прошли двое неизвестных. Шел он не один, а с Ликой. Это тоже была, кстати, приезжая – из Москвы. Симпатичная, белокурая, но не крашеная – Федя в этом уже отлично разбирался. Она первый раз приехала сюда – к бабке, та жила на Интернациональной.
Ну, Федя так и знал! Остановились и начали целоваться. Теперь домой к футболу не попадешь (а начинался, между прочим, российский чемпионат) – неудобно же взять и выйти из-за березы, как в кино. Это годится, если только сразу начать стрелять, подумал он весело. И его стал разбирать смех, как только он представил себе эту картинку.
Они проморозили его чуть не десять минут. Неужели интересно так долго целоваться? Потом быстро пошли – но не туда, куда пошли чужие, а в противоположную сторону, к станции. А Федя припустил домой. Забежать по делу к закадычному приятелю Мячику, как планировалось, он уже не успевал.
По телеку играли гимн, и дома уже шла про него дискуссия – между отцом и дедом – не первый раз и вряд ли последний.
Дед говорил:
– Я никогда не встану под этот гимн. А я хотел бы иметь такую возможность, потому что люблю и уважаю свою страну. И меня лишили этой возможности.
– Получается оскорбление гимна, – меланхолично заметил Федькин отец.
– Оскорбление гимна? Это меня им оскорбили. И всех, кто не забыл, кто такой Сталин. Сталинский гимн не может быть гимном свободной России, это – абсурд. А ваши футболисты? Их не устраивала, видите ли, музыка великого Глинки, потому что, видите ли, «мы хотим шевелить губами» за честь страны! Ну и написали бы слова под Глинку, и шевелили бы на здоровье! Кто бы мне сказал – многие ли из них сегодня знают наизусть перелицованные бесстыжим стариком третий раз слова?!
– Ну, батя… – примиряюще протянул отец.
Дед только больше раззадорился.
– Что – «батя»? Это ж действительно надо всякий стыд потерять! И детей не постеснялись… К каждой новой власти одни и те же слова присобачивать! К Сталину, к Хрущеву, теперь – известно к кому! Каким циником надо быть, чтоб до такого додуматься! Их потому и выучить невозможно – холодными ж руками смастачено!
Федя уже не слушал, он погрузился в игру. Отец присоединился к нему. Его тоже игра интересовала, ясное дело, больше гимна.
Стоит упомянуть, что на другой день вечером, в лесу, Федя увидел еще одного чужого – в зимнем спортивном костюме, вроде горнолыжного, и с импортным не то чемоданом, не то большой плоской сумкой. Он шел вроде от дома бабы Груши. Федьку он не заметил. Сам же Федор долго потом удивлялся – никогда такого не было, чтобы два чужих мужика в один день забрели в Оглухино, будто тут какая туристская точка. Ничего такого достопримечательного, что могло притягивать городских, в Оглухине не было, хотя Федору его деревня очень даже нравилась.
А Олег встретил Лику случайно. Встретить ее он действительно никак не думал, иначе не остался бы в старой спецовке тети Груши, в которой колол ей напоследок на дворе дрова. Лике же он нес записку, которую хотел оставить в дверях, поскольку знал, что она вернется только часа через два. Записка была такая: «Жду тебя в девять у мостика. Очень важный разговор! Олег».
Он нес записку – и по дороге встретил Лику: она вернулась раньше. Он показал записку, скомкал и положил в карман спецовки, и они посмеялись над его нарядом. И уже не пошли ни к какому мостику, а погуляли по лесу, потом он проводил Лику к дому, зашел к ней (бабка ее гостила – «гостевала», как говорили местные, – у кумы в соседней деревне) и поздно вернулся домой: тетя Груша уже спала и Анжелика, как он думал, тоже.
Говорят, что в деревне все друг у друга на виду. Но это летом, при длинном световом дне. А зимой – только в деревне можно вечером войти с девушкой в дом никем решительно не замеченным, и так же незаметно выйти из дома среди ночи.
Никто не видел, как Олег вышел из дома Лики. Но зато его ночное возвращение домой соседями, как выяснилось позже, замечено было.
Он собрал вещи и, почти не спавши, в пять утра ушел на автобус – к поезду. Олег возвращался в Петербург – торопился на занятия, с которых отпросился на неделю. Вот почему ему важно было поговорить с Ликой в этот вечер – договориться, когда он приедет к ней в Москву.
А через два дня в Петербурге за ним пришли в общежитие с постановлением об аресте, заковали в наручники и повезли обратно в Курганскую область – на следствие по обвинению в убийстве молодой девушки.
Глава 17
Анжелика
Олег был родным племянником тети Груши, сыном ее единственной сестры, которая жила в Тюкалинске. Из Петербурга он прилетел в Омск, оттуда проехал на полтора дня к матери, а уже из Тюкалинска на попутках больше суток добирался в обратную сторону – через Абатское, Заводоуковск, Ялуторовск, Исетское – до Оглухина: тетя Груша сильно болела и просила приехать.
Изба ее была пятистенка, с двумя входами и еще одним общим – через кухню. В одной из половин и родился восемнадцать лет назад Олег. Потом мать переехала к Олегову отцу в Тюкалинск, а свою половину отдала сестре; потом отец умер.
Эту половину материна сестра одно время сдавала приезжим специалистам, а в другой жила с Анжеликой – племянницей ее тоже давно умершего мужа. Последние годы специалисты в Оглухино ездить перестали, и половина дома пустовала.
Семнадцатилетняя Анжелика, кончавшая в этом году одиннадцатый класс, была сирота. Они с тетей Грушей жили, что называется, очень стесненно. Только в последние два года у девушки вдруг появились два красивых платья, сразу отмеченных деревенским модницами, потом сапоги и наконец настоящая беличья шубка. Сама же Анжелика повеселела. Было видно, что в ее грустной в общем-то жизни что-то изменилось к лучшему.
В эту зиму тетка разболелась всерьез. Вызвав в марте племянника, она объявила ему и Анжелике, что завещает обоим по половине дома: «Твоя половина так и так материна», – сказала она Олегу, хоть мать его никогда этого не обсуждала – видно, и так знала, что сестра, с которой они всегда ладили, поступит по совести.
И тут же деревня Олега с Анжеликой поженила. Олег этого и не заметил, а у негаданной невесты от этих разговоров замирало сердце – в Олега, которого она не видела с семи лет, Анжелика влюбилась с первого дня. Он же относился к ней как к сестренке.
В тот вечер Анжелика ушла около девяти и домой не вернулась. Тетя Груша хватилась ее утром. Выбралась за калитку с трясущимися губами, ясно почуяв недоброе, подняла народ на поиски. Говорила, что ночью кто-то лазил по чердаку, но ей было плохо, она только покричала – мол, кто это? Никто не отозвался, и она подумала, что это Олег ищет там что-нибудь перед отъездом.
К утру следующего дня Анжелику нашли недалеко от мостика, под снегом, – задушенную и еще с какими-то жестокими метами на теле, о которых говорили шепотом.
Милиция нашла на ее столе записку красным карандашом: «Жду тебя в девять вечера у мостика. Очень важный разговор! Олег». Почему-то записка была написана на газете. По почерку легко установили, что это рука именно Олега. Дело прояснялось – вызвал к мостику и задушил. Тем более нашлись свидетели из двух соседних домов, которые показали, что Олег вернулся домой поздно ночью, почти под утро. Понятно – задушил, потом долго закапывал в снег.
При понятых на его половине дома извлекли из укромного места Анжеликино дорогое бирюзовое ожерелье. И вещественные доказательства, и мотивы Олега (получить весь дом, а не половину – других наследников у тети Груши не имелось) были налицо. Не совсем, правда, понятно, зачем ожерелье спрятал, а не забрал с собой, но одно объяснение, во всяком случае, наметилось – сразу продать не надеялся и боялся воров в петербургском общежитии.
После этого Олега оставалось только задержать, этапировать на место преступления и предъявить обвинение. Тетя Груша его прибытия в наручниках не дождалась: скончалась «от сердца».
Дом заколотили.
Лика – единственная, кто мог подтвердить алиби Олега, – уехала в Москву на другой день после страшной находки: испугалась появления своего имени рядом с обвиняемым в страшном преступлении. Тем более она должна была скоро получить очень серьезный грант на изучение правовых представлений молодежи в современной России.
Милиция выколотила из Олега признание, используя среди прочего «слоник» – противогаз с зажатым шлангом, в котором человек сразу начинает задыхаться и готов взять на себя все, что дадут. Адвокат впервые увидел его на третий день – с разбитым лицом, остановившимся взглядом. От медицинского обследования обвиняемый отказался – сказал, что его тогда переведут в другую камеру, а там убьют или сделают такое, после чего он сам не захочет жить.
Когда адвокат стал смотреть дело, там было много несуразного. Дом стали обследовать только наутро после того, как нашли тело, – то есть через полтора суток после убийства. Вокруг дома снег оказался истоптан – было много следов, оставленных в ночь убийства и даже на другой день. Ими заниматься никто не стал – записка, найденная в доме, оказалась главным и достаточным вещественным доказательством.
Вся деревня кипела праведным гневом. Возмущались, что теперь не применяют «вышки» – высшей меры наказания, то есть смертной казни. (Хотя заметим: как это расстрел человека может быть его же наказанием – не совсем понятно; для наказания все-таки нужно, чтобы тот, кого наказывают, продолжал жить и знал, что он несет наказание.) Сиротку Анжелику в деревне жалели и любили. Жестокие подробности убийства всех потрясли.
Под влиянием народного гнева суд состоялся быстро – через два месяца.
Он проходил с участием присяжных заседателей, что было в тех местах в диковину. Зал, битком набитый людьми (в Курган приехало пол-деревни), в полной тишине выслушал их присягу, прочитанную председателем суда (многие в зале тогда впервые поняли, почему заседатели называются присяжными):
Приступая к исполнению ответственных обязанностей присяжного заседателя, торжественно клянусь исполнять их честно и беспристрастно, принимать во внимание все рассмотренные в суде доказательства, как уличающие подсудимого, так и оправдывающие его, разрешать уголовное дело по своему внутреннему убеждению и совести, не оправдывая виновного и не осуждая невиновного, как подобает свободному гражданину и справедливому человеку.
После оглашения этой присяги называли по фамилии каждого заседателя и тот говорил: «Клянусь».
Процедура принятия присяги очень понравилась присутствующим в зале Курганского суда, особенно же – Мячику. Только жалко было, что нельзя поделиться впечатлениями с Федькой. Он решил, что когда станет постарше, обязательно будет проситься в присяжные заседатели, и в тот же вечер перед зеркалом на разный манер раз двадцать произнес: «Клянусь!»
На судебном заседании подсудимый отказался от своих показаний под следствием. Виновность свою в убийстве отрицал. Уверял, что у моста в тот вечер вообще не был. Происхождение записки, найденной у Анжелики, объяснить не мог: уверял, что он ей никакой записки не писал. На вопрос, может ли кто-либо подтвердить его алиби, ответил, что не знает.
Но одного человека он, конечно, знал – это была Лика. Ее показания могли повернуть ход дела. Олег дал ее адрес и телефон адвокату. Адвокат говорил с ней. Потом он сказал Олегу, что она плакала и выступать на суде отказалась.
После этого Олег не считал себя вправе называть на суде ее имя – даже когда на кону стояла вся его жизнь. Одна девушка погибла, полагал он в том помраченном состоянии, в котором находился все время следствия, из-за него – хотя как это вышло, он понять не мог. Он не хотел теперь спасать свою шкуру, принуждая другую девушку делать то, чего она делать не хотела.
Таков был Олег Сумароков; таким его знали и Женя, и Фурсик, и Скин, и Мячик. И все они были уверены, что суд увидит, что Олег невиновен, и оправдает его.
Мать Олега, рыдая, рассказала Жене по телефону про Лику и про то, что Олег запретил ей уговаривать Лику быть свидетельницей защиты. Мать, в отличие от Жени и ее друзей, хорошего не ждала, с ужасом чувствуя, что ее сын погибает – без вины.