Наулака - Киплинг Редьярд Джозеф 5 стр.


— О, буду верить и благодарю вас! Но что принесет это мне? Мне нужна не вера, мне нужны вы.

— Я знаю, Ник. Я знаю. Но Индия больше нуждается во мне, то есть не во мне, а в том, что я могу сделать и что могут сделать подобные мне женщины. Оттуда издали доносится призыв: «Придите и помогите нам!» Пока я слышу этот призыв, я не могу найти удовольствия ни в чем другом. Я могла бы быть вашей женой, Ник. Это легко. Но с этим призывом в ушах я мучилась бы каждую минуту.

— Это жестоко по отношению ко мне, — проговорил Тарвин, печально смотря на возвышавшиеся над ними утесы.

— О, нет. Это не имеет никакого отношения к вам.

— Да, — возразил он, поджимая губы, — вот именно.

Она не могла скрыть улыбки при взгляде на его лицо.

— Я никогда не выйду замуж ни за кого другого, если вам приятно знать это, Ник, — сказала она с внезапной нежностью в голосе.

— Но вы не выйдете и за меня?

— Нет, — спокойно, твердо, просто сказала она.

Одно мгновение он с горечью обдумывал этот ответ. Они ехали шагом, и он опустил поводья на шею пони, говоря:

— Хорошо. Дело не во мне. Тут говорит не один эгоизм, дорогая. Конечно, мне хочется, чтобы вы остались ради меня, я хочу, чтобы вы были моей, совсем моей; я хочу иметь всегда вас рядом со мной; вы нужны мне — нужны; но не потому я прошу вас остаться, а потому, что не могу подумать, как броситесь вы, одинокая, беззащитная девушка, во все опасности и ужасы этой жизни. Я не могу спать по ночам, думая об этом. Я не смею думать. Это чудовищно, отвратительно, нелепо! Вы не сделаете этого!

— Я не должна думать о себе, — ответила она дрожащим голосом. — Я должна думать о них.

— Но я-то должен думать о вас. И вы не подкупите меня, не соблазните думать о ком-либо другом. Вы принимаете все это слишком близко к сердцу. Дорогая моя, — прибавил он умоляющим тоном, понизив голос, — неужели вы должны заботиться о несчастьях всего мира? Несчастье и горе встречаются повсюду. Разве вы можете прекратить их? Вам, во всяком случае, придется всю жизнь жить со стонами страданий миллионов в ушах. Мы все осуждены на это. Мы не можем уйти. Мы платим за смелость быть счастливыми хоть одну короткую секунду.

— Я знаю, я знаю. Я не пробую спастись. Я не пробую заглушить этот звук.

— Да, но вы пробуете остановить его и не можете. Это все равно, что вычерпать океан ведром. Вы не можете сделать этого. Но можете испортить себе жизнь этими попытками: и если у вас есть какой-нибудь план, как возвратиться и снова начать испорченную жизнь, я знаю человека, который не сможет сделать этого. О, Кэт, я ничего не прошу для себя — я не о себе одном хлопочу, — но вспомните иногда, на мгновение, об этом, когда будете обнимать весь мир и пробовать поднять его вашими нежными ручками — вы портите не одну свою жизнь. Черт возьми, Кэт, если вам нужно облегчить чье-нибудь несчастье, вам ни к чему идти по этому пути. Начните с меня.

Она печально покачала головой.

— Я должна начать там, где велит мой долг, Ник. Я не говорю, что смогу уменьшить огромную сумму человеческих страданий, и не говорю, чтобы всякий делал то, что я постараюсь делать; но так должно быть. Я знаю это и знаю, что это все, что все мы можем сделать. О, быть уверенной, что людям несколько — хотя бы очень мало — станет лучше оттого, что ты жил, — вскрикнула она, и восторженное выражение появилось в ее взгляде, — знать, что хоть крошечку облегчишь горе и страдания, которые все равно будут продолжаться, — и то было бы хорошо! Даже вы должны чувствовать это, Ник, — сказала она, нежно дотрагиваясь рукой до его руки.

Тарвин сжал губы.

— О, да, я чувствую это, — с отчаянием проговорил он.

— Но вы чувствуете и другое. Я также.

— Так чувствуйте сильнее. Чувствуйте настолько, чтобы довериться мне. Я устрою ваше будущее. Вы будете благословенны всеми за вашу доброту. Неужели вы думаете, я любил бы вас без нее? И вы начнете с того, что заставите меня благословлять вас.

— Я не могу! Я не могу! — в отчаянии крикнула она.

— Вы не можете сделать ничего другого. Вы должны наконец прийти ко мне. Неужели вы думаете, что я мог бы жить, если бы не думал этого? Но я хочу спасти вас от всего, что лежит между нами. Я не хочу, чтобы вас загнали в мои объятия, девочка. Я желаю, чтобы вы пришли сами — и сейчас же.

В ответ она только опустила голову на рукав амазонки и тихо заплакала.

Пальцы Ника сжали руку, которой она нервно ухватилась за луку седла.

— Вы не можете, дорогая?

Она яростно потрясла темной головкой.

— Хорошо, не тревожьтесь.

Он взял ее податливую руку в свою и заговорил нежно, как говорил бы с ребенком, у которого горе. В течение недолгого безмолвия Тарвин отказался — не от Кэт, не от своей любви, но от борьбы против ее отъезда в Индию. Она может ехать, если желает. Их будет двое.

Когда они доехали до «Горячих Ключей», он немедленно воспользовался случаем заговорить с ничего не имевшей против этого миссис Мьютри и удалился с ней в сторону, между тем как Шерифф показывал председателю подымавшиеся из-под земли клубы пара и фонтаны воды, ванны и место, где предполагалась постройка гигантской гостиницы. Кэт, желавшая скрыть свои покрасневшие глаза от зоркого взгляда миссис Мьютри, осталась со своим отцом.

Когда Тарвин привел жену председателя к потоку, который низвергался мимо «Ключей», чтобы найти себе наконец могилу внизу, он остановился в тени группы виргинских тополей.

— Вам действительно нужно это ожерелье? — отрывисто спросил он.

Она снова весело засмеялась своим журчащим смехом, несколько театральным, как это было свойственно ей.

— Нужно? — повторила она. — Конечно, нужно! Мне нужно достать и луну с неба.

Тарвин положил руку на ее руку, чтобы заставить ее умолкнуть.

— Оно будет у вас, — решительно сказал он.

Она перестала смеяться и побледнела, видя, что он говорит совершенно серьезно.

— Что вы хотите этим сказать? — поспешно проговорила она.

— Вам это было бы приятно? Вы были бы рады? — спросил он. — Что бы вы сделали для того, чтобы получить его?

— Вернулась бы в Омагу на четвереньках! — так же горячо ответила она. — Поползла бы в Индию.

— Отлично, — решительно сказал он. — Вопрос решен. Слушайте! Мне нужно, чтобы Центральная Колорадо-Калифорнийская железная дорога прошла в Топаз. Вам нужно ожерелье. Можем мы заключить торговую сделку?

— Но вы не…

— Ничего не значит; я позабочусь о своей доле. Можете вы сделать то же?

— Вы хотите сказать… — начала она.

— Да, — решительно кивнул он головой, — я думаю так. Можете вы устроить это?

Тарвин, употребляя все силы, чтобы владеть собой, стоял перед ней со стиснутыми зубами; ногти одной из его рук сильно впились в ладонь другой. Он ждал ответа.

Она склонила набок свою хорошенькую головку с умоляющим видом и искоса, вызывающе смотрела на него долгим взглядом, как бы желая продлить его мучения.

— Я думаю, я знаю, что сказать Джиму, — наконец проговорила она с мечтательной улыбкой.

— Значит, соглашение заключено?

— Да, — ответила она.

— Так по рукам.

Они подали друг другу руки. Одно мгновение они стояли, пристально вглядываясь друг другу в глаза.

— Вы в самом деле достанете его для меня?

— Да.

— Вы не нарушите своего слова?

— Нет.

Он так пожал ей руку, что она слегка вскрикнула.

— Ух!.. Вы сделали мне больно.

— Хорошо, — хрипло проговорил он, отпуская ее руку. — Договор заключен, завтра я отправляюсь в Индию.

V

Тарвин стоял на платформе станции Равутской железнодорожной ветки, глядя вслед облаку пыли, поднимавшемуся за бомбейским дилижансом. Когда оно исчезло, разгоряченный воздух над каменной платформой снова начал свой танец, и Тарвин, мигая, вернулся сознанием в Индию.

Замечательно просто проехать четырнадцать тысяч миль. Некоторое время он лежал спокойно в каюте парохода, а затем перешел в вагон, чтобы разлечься во всю длину без верхней одежды на обитой кожей скамейке поезда, который привез его из Калькутты на станцию Равутской железнодорожной ветки. Дорога была длинной только потому, что мешала ему увидеть Кэт и наполняла его мыслями о ней. Но неужели он приехал ради этого — для наводящей уныние Раджпутанской пустыни и ради уходящего узкого железнодорожного полотна? Топаз был уютнее, когда они построили церковь, гостиницу, клуб и три дома; пустынный пейзаж заставил его вздрогнуть. Он видел, что здесь не намереваются делать ничего больше. Новое уныние удваивало прежнее, потому что имело под собой почву. Оно было окончательно, преднамеренно, абсолютно. Угрюмая солидность станционного дома, высеченного из камня, солидная каменная пустая платформа, математическая точность названия станции — все это не говорило о будущем, никакая новая железная дорога не могла помочь Равутской железнодорожной ветке. У нее не было честолюбия. Она принадлежала правительству. Всюду, куда ни устремлялся взгляд, не было видно ничего зеленого, никакой изломанной линии, ничего живого. Вьющиеся мальвы на станции погибли от недостатка внимания.

Здоровое, человеческое негодование спасло Тарвина от более сильных мук тоски по родине. Толстый смуглый человек в белой одежде с черной бархатной фуражкой на голове вышел из здания. Этот начальник станции, составлявший постоянное население Равутской железнодорожной линии, принял Тарвина, как часть пейзажа: он не взглянул на него. Тарвин почувствовал прилив симпатии к югу во время восстания.

— Когда идет следующий поезд на Ратор? — спросил он.

— Поезда нет, — ответил начальник станции с паузами между словами. Он посылал свою речь в воздух как бы независимо от себя, словно фонограф.

— Нет поезда? Где ваше расписание? Где ваш дорожный путеводитель? Где ваш указатель?

— Никакого поезда.

— Так зачем же, черт возьми, вы здесь?

— Сэр, я смотритель этой станции; при обращении к служащим не следует употреблять неприличных выражений.

— О, вы — станционный смотритель? Не так ли? Видите ли, друг мой, станционный смотритель, если желаете сохранить себе жизнь, то должны сказать мне, как добраться до Ратора, и побыстрее!

Он молчал.

— Ну что же мне делать? — восклицал Запад.

— Откуда я знаю? — отвечал Восток.

Тарвин пристально оглядел смуглое существо в белой одежде, в сапогах из белой патентованной кожи, в ажурных чулках, из которых выпирали толстые ноги, и в черной бархатной шапочке на голове. Бесстрастный взгляд жителя Востока, заимствованный им у пурпурных гор, подымавшихся за его станцией, заставил Тарвина на одно безбожное мгновение потерять веру в себя и силу духа и подумать, достойны ли Топаз и Кэт того, во что они обходятся.

— Билет, пожалуйста, — сказал бабу.

Мрак усиливался. Этот предмет был здесь, чтобы требовать билеты, и делал это, хотя бы люди любили, дрались, приходили в отчаяние и умирали у его ног.

— Эй, ты, — крикнул Тарвин, — обманщик со сверкающими носками, алебастровый столб с агатовыми глазами…

Он не мог продолжать; слова его замерли в крике ярости и отчаяния. Пустыня все поглотила безразлично; и бабу, повернувшись со страшным спокойствием, вплыл в дверь станционного дома и запер ее за собой.

Тарвин, подняв брови, убедительно свистнул у двери, побрякивая в кармане американской монетой о рупию. Окошечко билетной кассы приотворилось, и бабу показал дюйм своего бесстрастного лица.

— Говорю теперь в качестве официального лица — ваша честь может ехать в Ратор в местном экипаже.

— Найдите мне этот экипаж! — сказал Тарвин.

— Ваша честь заплатит за комиссию?

— Конечно! — Тон этого ответа передал мысль голове под шапочкой. Окошко закрылось. Потом — но не слишком скоро — послышался протяжный вой — вой усталого колдуна, призывающего запоздавший призрак.

— О, Моти! Моти! О-о!

— А вот и Моти! — пробормотал Тарвин, перескакивая через низкую каменную стену с саквояжем в руках и выходя через турникет в Раджпутану.

Его обычная веселость и уверенность вернулись к нему вместе с возможностью двигаться.

Между ним и пурпурным кольцом гор тянулось пятнадцать миль бесплодной, холмистой местности, изредка пересекаемой скалами кирпичного цвета и деревьями, засохшими, запыленными и бесцветными, как выцветшие под солнцем прерий волосы ребенка. Вправо, вдали, виднелось серебряное мерцание соленого озера и бесформенная синяя дымка более густого леса. Мрачный, печальный, давящий, увядающий под раскаленным солнцем, он поразил его сходством с его родными прериями и вместе с тем чуждым видом, вызывающим тоску по родине.

По-видимому, из расщелины земли — в сущности, как он разглядел впоследствии, из того места, где среди двух сходившихся волн равнины ютилась деревня, — показался столб пыли, центр которого составляла повозка, запряженная волами. Отдаленный визг колес усиливался по мере приближения и перешел в громкий скрип и шум, знакомый Тарвину: такой шум слышался, когда внезапно тормозил товарный поезд, спускавшийся со склона горы в Топаз. Но здесь скрипели особой формы колеса не виданного никогда Тарвином экипажа, кузов которого был сделан из веревок, сплетенных из волокон кокосового ореха.

Повозка подъехала к станции; волы, после непродолжительного созерцания Тарвина, легли на землю. Тарвин сел на свой саквояж, опустил лохматую голову на руки и разразился хохотом необузданной веселости.

— Ну, начинайте! — крикнул он бабу. — Говорите свою цену. Я не тороплюсь.

Тут началась такая сцена, полная шума и декламации, по сравнению с которой показалась бы ничтожной ссора в игорном доме.

Безжизненность станционного смотрителя покинула его, словно одежда, унесенная порывом ветра. Он взывал, жестикулировал и ругался; возница, нагой, за исключением куска синей материи на бедрах, не отставал от него. Они указывали на Тарвина, они, по-видимому, обсуждали факт его рождения и предков; быть может, они прикидывали его вес! Иногда они, казалось, были уже на пороге дружелюбного разрешения вопроса, как вдруг он подымался снова, и они возвращались к началу и принимались за новую классификацию Тарвина и его путешествия.

В продолжение первых десяти минут Тарвин аплодировал обеим сторонам, беспристрастно натравливая их друг на друга. Потом он стал уговаривать их прекратить спор, а когда они не согласились, стал, в свою очередь, ругаться. Возница выдохся на одно мгновение, и бабу внезапно набросился на Тарвина, ухватился за его руку и принялся громко кричать на ломаном английском языке:

— Все устроено, сэр! Все устроено! Этот человек — чрезвычайно невоспитанный человек, сэр. Дадите мне денег, я устрою все.

С быстротой молнии возница поймал другую руку Тарвина и умолял его на каком-то странном языке не слушать его противника. Тарвин отступил; они преследовали его с поднятыми в знак мольбы и увещевания вверх руками. Начальник станции забыл об английском языке, а возница об уважении к белому. Тарвин увернулся от обоих, бросил свой саквояж в повозку, вскочил в нее и крикнул единственное знакомое ему индийское слово. На его счастье, это оказалось словом, двигающим всю Индию: «Чалло!» — что в переводе означает: «Вперед!»

Так, оставив за собой споры и отчаяние, Никлас Тарвин из Топаза, Колорадо, выехал в Раджпутанскую пустыню.

VI

Бывают обстоятельства, когда вечность — ничто перед четырьмя днями. Таковы были обстоятельства, при которых Тарвин выполз из повозки через девяносто шесть часов после того, как волы появились среди облаков пыли перед станцией Равутской ветки. Они — эти часы — тянулись позади него сводящей с ума, скрипучей, пыльной, медленной процессией. В час повозка делала две с половиною мили. Состояния приобретались и терялись в Топазе — счастливый Топаз! — пока повозка прокладывала себе путь по раскаленному речному руслу, заключенному среди двух стен песка. Новые города могли бы вырасти на западе и превратиться в развалины более древние, чем Фивы, пока, после обеда на дороге, возница возился с трубкой, справиться с которой для него было не легче, чем с ружьем. Во время этих и других остановок — Тарвину казалось, что путешествие состояло главным образом из остановок — он чувствовал, что всякий гражданин мужского пола в Соединенных Штатах обгоняет его в скачке жизни, и стонал от сознания, что он никогда не догонит их и не возместит потерянного времени.

Большие серые журавли с ярко-красными головами величественно проходили по высокой траве болот и прятались в ущелья гор, как в карманы. Кулики и перепелки лениво взлетали из-под носа волов, а однажды на заре Тарвин, лежа на блестящей скале, увидел двух молодых пантер, игравших, как котята.

Проехав несколько миль от станции, возница вынул из-под повозки саблю, повесил ее себе на шею и временами погонял ею волов. Тарвин видел, что и в этой стране, как ив его родной, все ходили вооруженными. Но три фута неуклюжей полоски стали показались ему плохой заменой изящного и удобного револьвера.

Однажды он встал на повозке и приветствовал то, что показалось ему белой верхушкой американской повозки. Но это была только огромная телега с хлопком, которую везло шестнадцать волов, то поднимавшихся, то опускавшихся с холма. И все это время палящее солнце Индии светило на него, заставляя его удивляться, как мог он когда-либо хвалить вечный свет солнца в Колорадо. На заре скалы горели, как алмазы, а в полдень пески ослепляли его миллионами блестящих искр. К вечеру поднимался холодный сухой ветер, и горы, видневшиеся на горизонте, принимали сотни оттенков под лучами заходившего солнца. Тут Тарвин понял значение выражения «ослепительный Восток», потому что все горы превратились в груды рубинов и аметистов, а лежавшие между ними, в долинах, туманы казались опалами. Он лежал в повозке на спине и смотрел в небо, мечтая о Наулаке и раздумывая, будет ли она подходить к окружающей обстановке.

Назад Дальше