Жаркий июньский полдень тридцать седьмого года. Она сидит на белом стуле между родителями за столиком в кафе «Цвингер» в Дрездене. После посещения дворца отец повел их с мамой поесть мороженого. Толстый потный официант в белом халате с красной повязкой со свастикой на левом рукаве громко кричал пожилой паре, сидевшей за соседним столиком:
— Здесь евреев не обслуживают!
Улыбка моментально сползла с лица отца. Он дрожащей рукой схватил бумажник, бросил на стол несколько банкнот, взял Анну за руку и потащил за собой на террасу перед кафе. А потом обернулся, высматривая мать. Сквозь стеклянные двери Анна видела, как мать, энергично жестикулируя, что-то говорила официанту, потом резко перевернула вверх дном вазочки с недоеденным мороженым и направилась к мужу и дочери...
В это мгновение Натан перестал для нее существовать. Чернокожий мужчина закурил, женщина успокаивающе погладила его по руке. Анна видела красные прожилки на белках его глаз. Она подала знак бармену и, стараясь быть вежливой, заказала два мартини. Когда бокалы оказались перед ней на стойке бара, взяла бокалы, встала перед мужчиной и сказала:
— Прошу вас, выпейте за мое здоровье и за здоровье моего друга Натана. Нам это было бы очень приятно!
И вернулась на свое место. Натан не понял, что произошло. Он только заметил, что она нервничает. Бармен подошел к чернокожей паре, забрал у них бокалы и поставил на поднос. Анна тут же привстала, наклонилась вперед, схватила бармена за галстук и притянула к себе. Вино из бокалов потекло по его белой рубашке.
— Эти люди — мои гости! Извинитесь перед ними немедленно и принесите еще два мартини! — сказала она, приблизив лицо к лицу испуганного бармена.
— Прими успокоительное, девушка! И убери от меня свои лапы, — процедил он.
Она еще сильнее потянула за галстук. Лицо бармена медленно краснело.
— Ах ты, рыжий сукин сын! Гребаный расист со свиной кожей! Прошу тебя по-хорошему: принеси два мартини для этих людей, или я устрою здесь такой скандал, что твой шеф уволит тебя, не дожидаясь конца смены. И можешь не угрожать мне полицией. Если ты ее вызовешь, завтра об этом напишут во всех газетах, а послезавтра люди будут за версту обходить этот притон. Когда приедет полиция, я обвиню тебя в расизме, а когда приедут журналисты, то еще и в нацизме и фашизме. Мне поверят. Я немка. А все знают, что уж немцы-то хорошо разбираются в фашистах. Я тебе последний раз говорю! Отнеси этим господам два мартини. Я плачу! — крикнула она в конце.
Бармен стоял как парализованный. Вино капало с его одежды на пол. Анна поправила галстук на шее официанта, с нескрываемым отвращением оттолкнула его, громко вздохнула и села, вцепившись в барную стойку, чтобы унять дрожь в руках. Натан подвинулся ближе и обнял ее. Она не могла выдавить из себя ни слова. Бармен исчез за занавеской, отделявшей бар от служебного помещения. Он вернулся в свежей рубашке, белой салфеткой через локоть и двумя бокалами и поставил их перед черным мужчиной. Проходя мимо Анны, бармен бросил на нее исполненный ненависти взгляд. Она положила на стойку банкноты со словами:
— Сдачи не нужно!
Отошла от бара, приблизилась к мулатке и сказала:
— Простите нас! Могу себе представить, какой у этого мартини сейчас мерзкий вкус...
На улице она вдохнула полную грудь воздуха. Натан шагал рядом. Она взяла его под руку, и они вернулись к станции метро. Говорить не хотелось. У дома Натан спросил:
— Твоя фамилия что-нибудь значит по-немецки?
Она проигнорировала его вопрос, встала на цыпочки и, поцеловав его в лоб, прошептала:
— Спасибо тебе за тюльпаны. И за Клейста...
И взбежала вверх по ступенькам. Прежде чем открыть дверь, Анна обернулась. Она была уверена, что Натан все еще стоит на тротуаре.
— Тебе идут новые очки. Спокойной ночи, Нат!
Солнечным утром, в пятницу 16 марта 1945 года, Анна в толпе пассажиров держала путь к станции метро на Черч-авеню. Она впервые чувствовала себя частью этого города. Как и все, купила билет, стояла среди других пассажиров на перроне, втиснулась, подталкиваемая сзади, в вагон, ехала в переполненном поезде положенное число станций, читала заголовки газет в руках сидящих пассажиров, прислушивалась к их разговорам, вышла на своей станции, поднялась наверх и уже на улице, в постепенно редеющей толпе, двинулась к зданию редакции. Теперь она уже не паниковала и не прижималась к стенам при звуке сирены «скорой помощи», разве что замедляла шаг и на мгновение прикрывала глаза, чтобы потом продолжить идти в том же темпе, что и остальные. И если все получалось так, как она планировала утром, стоя под душем, она гордилась собой...
Для верности Анна выбрала в расписании такой поезд, чтобы в любом случае успевать на работу до восьми. Хотя рабочий день начинался в девять, ей хотелось быть уверенной, что она не опоздает. Стэнли ждал ее, опершись спиной о дверцу машины, припаркованной у входа в здание редакции.
— У тебя что, бессонница? — спросила она.
— Нет. — Он поцеловал ее в щеку в знак приветствия. — Но если меня мучает кошмар, я просыпаюсь рано.
— А что тебе снилось сегодня?
— Мне приснилось, что Черчилль приказал разбомбить нью-йоркское метро.
Она улыбнулась, поняв, что он имеет в виду. Сняла перчатку и нежно погладила его по лицу.
— Этот сон тебе приснился именно сегодня, Стэнли?
— Да...
Они поднялись на лифте наверх. В офисе просмотрели телексы и телеграммы, пришедшие минувшей ночью, составили план на день. Стэнли предложил не выезжать за пределы Манхэттена. Ему хотелось быть недалеко от редакции, ведь сегодня из Вашингтона возвращался Артур!
Сначала они прошлись пешком по 42-й стрит до Брайант-парка. Стэнли сказал, что хочет оказаться там, «пока не зазвонили будильники». Окна солидного здания нью-йоркской публичной библиотеки с одной стороны выходили в парк, а с другой — на Пятую авеню. Стэнли считал, что именно на газонах Брайант-парка должен находиться географический центр Нью-Йорка. Вскоре Анна поняла, что он имел в виду, говоря о будильниках. Здесь, на газонах, в центре самой богатой столицы мира, на одеялах, картоне, в спальных мешках и просто на траве спали бездомные. Сотни бездомных! Даже в Дрездене, когда его захлестнула волна беженцев с востока, Анна не видела столько людей, которые спали бы под открытым небом! Они обошли парк и сняли несколько кадров, причем каждый раз Анна старалась найти такой ракурс, чтобы лица людей, среди которых было немало женщин, невозможно было распознать.
Из Брайант-парка они поехали в детский приют на 68-й стрит. Только за последнюю ночь на ступенях приюта оставили трех новорожденных. Стэнли беседовал с работавшими там монахинями и волонтерами, а Анна фотографировала огромный зал, в котором в десять рядов стояли кроватки с младенцами. В течение одного этого года в приют подбросили не менее тысячи малышей. Не считая тех, кого передавали сюда «официально», то есть после всех возможных бюрократических процедур. По мнению заведующей приютом, эмигрантки из Сербии, именно из-за этой бумажной волокиты отчаявшиеся женщины оставляли детей на ступенях приюта. Ведь часто они были не только бедны, но и неграмотны, и оформление документов становилось для них непреодолимым препятствием. К тому же многие из тех женщин старались не сталкиваться с иммиграционной комиссией. «Думаю, вы понимаете, что я имею в виду», — добавила она в конце.
Анна вышла из приюта потрясенная. Она не могла припомнить ни одного неграмотного в Германии. А от детей в довоенном Дрездене отказывались так редко, что эти случаи тут же попадали на первые страницы газет. Стэнли заинтересовался этой темой потому, что в последнее время детей стали подбрасывать постоянно.
Возвращаясь в редакцию, они говорили о том, что Манхэттен поражает не только своим богатством, но и бездомными в Брайант-парке и такими вот приютами, словно вопящими о том, насколько несправедливо это богатство распределено.
— В этой стране так было, есть и будет. Можешь быть уверена, социализм на берега реки Гудзон не придет никогда, — подытожил свои рассуждения Стэнли. — То, что сейчас делаем мы с тобой, всего лишь обнажит верхушку айсберга. И все же я надеюсь, что это хоть кого-то заденет за живое, и он, движимый сочувствием, любовью к ближнему, альтруизмом, а главным образом — угрызениями совести, поможет этим людям. Кстати, многие помогают. Именно из-за угрызений совести. А наши материалы эти самые угрызения пробуждают.
В тот вечер они разложили фотографии на полу кабинета и жарко спорили, отбирая лучшие. Стэнли с ехидцей в голосе заметил, что, когда в лабораторию к Максу идет с пленками Анна, они получают готовые отпечатки через час, а вот ему приходится ждать их до серединя следующего дня.
— Ты охмурила еще одного мужчину на этой фабрике. Мэтью и рад бы подкатить к тебе, но боится. Ходит вокруг кругами, как пес вокруг кошки, опасаясь ее когтей. Макс... Ну что же, Макса ты приручила легко, как любимая дочурка папашу. Для тебя он готов на все, — констатировал Стэнли, после того как Макс сам принес им в кабинет фотографии. — С тех пор как умерла его жена, он почти не выходит из лаборатории. Но ради тебя не поленился прийти сюда. Ему, должно быть, пришлось расспрашивать по дороге, как тебя найти, — добавил он ворчливо.
Разглядывая снимки, они долго не могли прийти к общему мнению. Анна ратовала за кадр, на котором бездомный читал книгу, лежа в мокрых кустах на грязном картоне, а вдали нечетко, но вполне узнаваемо просматривались контуры здания библиотеки. А Стэнли больше нравился снимок из приюта. Несколько пар маленьких ручек, торчащих над стенками кроваток. Они будто бы просили о помощи. Увлеченные спором, Стэнли и Анна вздрогнули, когда над их головами раздался голос.
— Мы напечатаем оба. И еще один, тот, где монахиня моет плачущего ребенка в ржавой раковине рядом с писсуарами и туалетной кабинкой без дверцы. Этот поставим первым. Пусть мэр, блядь, своими глазами увидит американский приют в своем городке...
Они как по команде подняли вверх головы. Стэнли вскочил с колен.
— Артур!
— Стэнли, сынок! А ты похудел, парень. Наконец-то я тебя вижу! В Вашингтоне поговаривают, что ты оказал честь Пэттону, разделив с ним перелет через Атлантику.
Крепкими, покрытыми вздувшимися венами руками Артур обнял Стэнли. Анна встала. Застегнула пиджак и отбросила волосы со лба.
— Разреши, Анна, представить тебе... — начал Стэнли, повернувшись к ней.
— Оставь эти церемонии. Меня зовут Артур. О вас тоже уже говорят в Вашингтоне. Якобы вы в самолете спросили у Пэттона, не жил ли он в Дрездене. Очень мило! Жаль, меня при этом не было. Я много бы отдал, чтобы полюбоваться в эту минуту лицом этого зазнайки.
Артур по-свойски рассмеялся и, усевшись на стол, продолжил:
— О вас судачат и в Бруклине. Астрид Вайштейнбергер докладывает моей жене по телефону — они приятельницы, — удивительные истории, связанные с вами. Как вы за несколько часов соблазнили какого-то подслеповатого еврея, уговаривали его совершить совместное самоубийство, а потом потащили посреди ночи в район красных фонарей. Вдобавок, вы вообще ничего не едите, зато кормите всех кошек в округе, и теперь они по ночам воют под окнами. Когда Адриана, моя жена, справедливо заметила, что в марте коты воют по причинам, не имеющим ничего общего с потребностью в приеме пищи, Астрид заявила, что рядом с ее домом живут только приличные или кастрированные коты. Адриана чуть со смеху не померла. Мы знаем Астрид уже тридцать лет и нам хорошо известно, как далеко она может зайти в своих фантазиях, особенно после второй бутылки. Но доля правды в ее россказнях наверняка есть. Ладно, это все к слову, — сказал Артур. — Прежде всего я хотел бы поприветствовать вас от лица Адрианы и от себя тоже. И от имени газеты. Для нас большая честь, что вы покинули родину и приехали в Нью-Йорк. Сегодня я говорил с нашим юристом и поручил ему в самый кратчайший срок сделать так, чтобы эти козлы... простите, чиновники из иммиграционной комиссии оформили все необходимые документы, чтобы мы могли изменить статус вашего трудоустройства. Кстати, имейте в виду: это всего лишь ничего для нас не значащая формальность.
Анна смотрела ему в глаза. Он был удивительно похож на Якоба Ротенберга, отца Лукаса. Тот же тембр голоса, такой же пронзительный взгляд, лоб в морщинах, так же жестикулирует во время разговора, даже одет в очень похожий пиджак, с какого мать срезала тогда, в Анненкирхе, желтую звезду.
— Макс пригласил меня в свою нору лишь однажды. И если он приглашает к себе, значит, для этого есть важный повод. Очень важный. Макс покидает свое смрадное убежище в исключительных случаях. Предыдущий раз я был там, когда он хотел показать мне снимки Стэнли из Пёрл-Харбора. А последний раз — совсем недавно, когда он показывал мне ваши снимки из Дрездена. Макс не вставляет фотографии в рамки, кроме, разве что, свадебной. Да и то я не уверен. Но ваши снимки он вставил в рамки. То, что я увидел на них, меня потрясло.
Он повернулся к Стэнлии и спросил:
— Ты предупредил мисс Бляйбтрой, что я сквернословлю? Даже тогда, когда чем-то тронут? — И, не дожидаясь ответа, продолжил: — В принципе, меня, еврея, должно радовать, что вашу Германию вместе с Дрезденом разъебали в пух и прах. Но, поверьте, при виде ваших фотографий мне стало стыдно за то, что я чувствовал до этого. На следующий день, поздно вечером, я привел в лабораторию Адриану. Она не любит приходить сюда, когда здесь полно людей. Она рассматривала снимки молча. А если моя Адриана молчит, то либо от восторга, либо от ужаса. В случае с вашими снимками имели место и то и другое, — так она сказала мне в машине, когда мы возвращались домой.
Артур замолчал и вгляделся в лежавшие на полу фотографии. Потом повернулся к Стэнли:
— Дружище, у тебя есть что выпить?
— Нет, Артур. Пока еще нет. Я не успел толком обзавестись хозяйством после возвращения.
— Отлично. Значит, тебе выпивка не нужна. Это здорово, мой мальчик!
Анна отдошла к вешалке и из кармана пальто достала маленькую плоскую бутылку водки.
— А у меня есть. — Она подошла к Артуру. — Сегодня мне это очень пригодилось. Выпьете со мной?
Артур изумленно посмотрел на нее. Взял бутылку, открутил крышку и приложился к горлышку. Возвращая бутылку, сказал:
— Вы второй человек в этой фирме, с которым я выпиваю. И первый, с кем я пью из горлышка. — Выходя из офиса, он остановился на пороге и пристально посмотрел на нее: — Вы другая. Эта ебнутая Астрид права. Вы совсем другая...
Нью-Йорк, Таймс-сквер, Манхэттен, около полудня, понедельник, 7 мая 1945 года
Артур вызвал всех в редакцию в воскресенье вечером, шестого мая. За одними отправил лимузин, за другими такси, за некоторыми заехал сам на своем автомобиле. И все те, кто взял трубку телефона и был в это время в городе, появились в редакции. В воскресенье вечером редакционный холл напоминал гудящий улей, как это бывало только по понедельникам. Все знали, что для Артура воскресенье было делом святым. И лишь что-то еще более святое могло заставить его нарушить традицию. А тот факт, что он ни на минуту не покидал телексный зал, принимая телеграммы и не выпуская из рук телефонную трубку, свидетельствовал о том, что происходило нечто подобное.
Анну Артуру вызывать не пришлось. Она была на работе с утра. Как и в любое другое воскресенье с тех пор, как прибыла в Нью-Йорк...
Ей нравилась воскресная опустевшая редакция. Она вставала затемно, спускалась по лестнице, садилась в полупустой поезд метро и через час уже пила кофе, опершись о розовый холодильник. Потом садилась за стол в их тихой комнате и занималась самообразованием. Стэнли считал, что она напрасно теряет время, шлифуя английский. Он уверял, что она говорит по-английски лучше него. Мало того, он внушал ей, что у нее британское произношение, «само звучание которого свидетельствует о высоком уровне культуры», к тому же, уверял он, она была единственной из всех, кто правильно управлялся с такими грамматическими сложностями, как согласование времен. «Это было не под силу даже моему преподавателю истории литературы в Принстоне», — добавлял он. А иногда шутил, что когда ей надоест фотография, она может спокойно заняться редактированием и корректурой чужих текстов. Но Анна ему не верила: ей очень хотелось избавиться от «европейского акцента». Поэтому брала с собой привезенные из Германии учебники и занималась.