Синий треугольник (сборник) - Крапивин Владислав Петрович 22 стр.


— М-рр… Не помню…

Ночь за окном была спокойная, бездонная. И я ничуть не удивлялся (словно так и должно быть!), что ощущаю эту ночь сквозь опущенные холщовые шторы, сквозь некрашеные плахи стен. В тишине шелестел голубым лучом прожектор, с маху рассекая над морем темное пространство, а где-то совсем далеко (в лопухах Пустырной улицы!) шуршали бродячие кошки. Сашка тихо дышал на кровати. Он спал, подтянув к груди коленки. Платок сполз на пол. К густому, как морилка, загару Сашкиных ног прилипли сухие листики барбариса. Льняная рубашка сильно сбилась вверх, открыв коричневую спину, и на пояснице, над потертым клеенчатым ремешком, резко белела полоска незагорелой кожи с пунцовой набухшей царапиной.

Я вспомнил снова, как обвисал у меня на руках охваченный лихорадкой Сашка, и опять меня зазнобило — от нового мгновенного понимания, какой он беззащитный, этот шагающий сквозь пространства проводник… Но в то же время я знал, ощущал каким-то десятым чувством: стоит мне шевельнуться под влиянием этого страха, как Сашка проснется. Вскочит, вцепится в меня — перепуганный, плачущий, оскорбленный: «Вы что! Хотите сбежать? Слово давали!..»

На спине, у края сбившейся рубашки, торчал под коричневой кожей острый позвонок. На нем сидела мохнатая ночная бабочка. Сложила крылья и устроилась по-хозяйски. Я притворился петухом с красным прицельным глазом и метким клювом. Бабочка панически затрепыхалась и улетела к потолку.

Я глянул вверх. Сквозь доски и балки светили белые созвездия. Мигал маяк. Опять снизу вверх прошел шелестящий луч прожектора и затерялся среди звезд. Много раз (я не считал) пробили в отдалении часы… Светящаяся красная горошина быстро летела в небе — то ли метеор, то ли звездолет. Я вспомнил о «Даблстаре», о его правом модуле, мчащемся где-то в бесконечности. И холод непостижимого Пространства и Времени дохнул сквозь потолок. Так ощутимо, что Чиба дернул ушами и съежился посильнее. Я посмотрел на Сашку. Он тоже ежился и зябко шевелил ногами.

— Извини, дружище, — сказал я Чибе.

Переложил его на широкий подлокотник, встал, поднял платок. Укрыл Сашку от пяток до заросшей белым пухом шеи. Сашка благодарно притих. Я постоял над ним, потом вернулся к креслу. Чиба по-прежнему дрыхнул, только его кошачий хвост превратился в рыбий и свисал с подлокотника.

— Нет уж, голубчик, ты мне своей селедочной чешуей все брюки извозишь.

Хвост подтянулся, опушился серой шерстью, и весь Чиба из бело-рыжего стал серо-полосатым. Но не проснулся. Я сел и опять взял Чибу на колени. Поднял с пола и положил на котенка Тетрадь. Чиба муркнул. Я открыл Тетрадь на прежнем месте и стал читать, что было, когда оклемался и повеселел Решка.

4. На краю Пустыни

«…Александр сел на край гибкой дюралевой кровати. Решка смотрел в потолок и виновато морщился. Потом сказал:

— Измучился ты со мной, да? Целые сутки тащить такого… я ведь тяжелый. Там одному идти и то…

— Один бы я просто сел в песок и благополучно испекся, чем такую муку терпеть… Это тебя, путешественника, надо было вытаскивать из пекла, вот и шел…

— Спасибо, что вытащил…

— Да скорее уж это ты меня вытащил.

— Ну, тогда…

— Что?

— Значит, ты не очень на меня сердишься?

— Горюшко ты мое…

Он улыбнулся задубелыми, в трещинках губами.

— Мама, когда говорит «горюшко мое», значит, не сердится. То есть сердится, но не по правде… А ты?

— Что? — притворно насупился Александр.

— Ну… ты не очень жалеешь, что связался со мной? — Решка смотрел уже с нешуточной тревогой.

— Не очень, — усмехнулся Александр.

— Значит… снова пойдем?

— Это куда еще?

— Через Большую пустыню, — сказал Решка вполне серьезно.

— Бредишь, да?!

— Да ты не бойся. Я теперь все рассчитаю, я выдержу! — Он приподнялся на локтях — взлохмаченный, тревожный.

— Глупый. Ты-то, может, и выдержишь, а я…

— А ты тоже! Взгляни на себя. Ты ведь уже… не такой.

— Какой «не такой»? — Александр наивно поискал глазами зеркало, которого в вагончике не было.

— Волосы уже не седые, — сказал Решка. — И руки… посмотри на них.

Александр посмотрел. Кисти были длинными, сухими. Россыпь стариковских веснушек исчезла. А может, просто спряталась под слоем прочного загара? Александр сжал и разжал пальцы, под ними словно разбежались искорки сухого электричества. А от пальцев — по всем рукам, по плечам, по телу… И ноющая боль, усталость, которая все еще не отпускала Александра, сделалась нестрашной, даже приятной, как утомление крепкого человека после пахоты или сенокоса… «Неужели это правда — то, что говорят об Оранжевом солнце?»

Решка смотрел выжидательно и беспокойно.

— Ну… а зачем через нее идти, через Пустыню-то? — спросил Александр. — Что там, на том краю?

Решка неловко завозился, отвел глаза.

— Нет уж, ты говори…

— Пока лучше не надо… Это пока тайна…

— Ну, тайна, так тайна. Только я в такие игры больше не играю. — Александр сделал вид, что хочет встать.

Решка, видимо, испугался по-настоящему.

— Нет, я скажу!.. Ладно… Послушай, Александр, я не знаю! Знаю только, что надо идти. Честное слово! Это же Дорога!

— Это для тебя Дорога. Ты — лоцман. А я-то при чем?

— А зачем лоцман, если некого вести?

— А какой смысл тебе вести меня?

— Раз уж такая судьба, — вздохнул он. — Стереоскоп…

— Опять ты про свое!

— Ага…

— Решка, а вообще… зачем все это? — тихо спросил Александр.

Решка ответил не сразу. Или не хотел, или не знал. Завозился, потянул на себя простыню. И сказал наконец из-за ее хрустящего края:

— Ты это первый раз спрашиваешь? Про «зачем»?

— Нет… не первый.

— Это можно так про все на свете… «Зачем» да «зачем»…

— Вот именно, — грустно и упрямо сказал Александр.

— По-моему, просто интересно, — вздохнул Решка. — Узнавать, что будет дальше… И вообще жить… Вот ты зачем книжки пишешь?

— Уже не пишу.

— Но ведь тетрадку-то искал!

— Искал. Сам не знаю, для чего…

— А вот придем к тому краю Пустыни, может быть, и узнаем, зачем все на свете… и зачем мы сами.

— Шиш мы узнаем, — сумрачно сказал Александр.

Решка коротко засмеялся, тут же замолк и наконец изрек задумчиво:

— А может, главное как раз в том, чтобы искать. Идти… Главное — сама Дорога.

— Мысль не такая уж глупая. Но не новая. И всегда есть возражение: идешь… а какой смысл?

— Это смотря с кем идешь, — возразил Решка. Нахмуренно и как-то виновато. — Если с тем… ну, с кем ты подружился, тогда хорошо. Тогда это… смысл.

Александр коротко вздохнул, дотянулся, взъерошил Решкины песочные волосы.

Решка пробубнил обиженно и капризно:

— А если нету смысла, зачем было тащить меня через Пески? И тащиться самому…

— Боюсь, что мне придется снова тащить тебя… если будешь болтать, а не лечиться.

— А чего лечиться-то? Я уже… во! — Решка подрыгал руками-ногами, распинывая простыни.

— Лежи! — прикрикнул Александр. — А то вздую…

— П-жалста! — Решка крутнулся на живот и дерзко выпятил под простыней округлую часть тела.

Александр засмеялся, потом сказал строго:

— Крутись не крутись, а все равно будешь лежать еще целые сутки. Безвылазно.

— Как это? А если мне… очень будет надо?

— Скажу Рае, чтобы принесла посуду…

— Ну уж фигушки! — Решка стремительно сел. — Придумал тоже, Ёшкин свет… Я удеру сейчас.

— Я вот тебе удеру… — Александр пальцем хлопнул Решку по носу и вдруг, подчиняясь толчку нового, ласково-тревожного настроения, взял его за плечи, притянул к себе. Спросил шепотом, словно выведывал важную тайну:

— А эта Большая пустыня… она правда большая? Она где?

— Она… — Решка задышал шумно и беспокойно. — Это трудно сказать. Зависит от многого… Я постараюсь свернуть расстояние, ты не бойся…

— Я все-таки боюсь. Не расстояния…

— А чего?

Александр замялся. С одной стороны, сдерживала суеверная боязнь. Как в детстве, когда боишься назвать страшное и накликать беду. С другой — лучше уж об этом страшном сказать заранее. Чтобы обезвредить его… Александр сказал:

— Два раза ты висел у меня на руках, почти умирал. Я боюсь третьего… Вдруг тогда… совсем…

Решка быстро, испуганно как-то обнял его за шею и горячо зашептал, защекотал распухшими губами ухо:

— Чего загадывать! Я не два раза помирал, а больше. Первый раз еще при рождении. Думали, что не буду живой. Меня знаешь кто спас? Генриетта Глебовна… Она сказала, что после этого до ста лет буду жить, а это же целая вечность…»

Здесь страница кончалась. И вообще запись кончалась. На обратной стороне листа ничего не было. Вот так…

Я осторожно положил Тетрадь на пол у кресла, закрыл глаза, откинулся. Почему-то запахло больничным коридором — знакомо и тоскливо. И негромкий бас Артура Яковлевича укоризненно раздался надо мной:

— Игорь Петрович, голубчик мой, что же вы в холле-то… Спать в кровати надо. Пойдемте-ка баиньки в палату…

Я обмер, горестно и безнадежно проваливаясь в то, в прежнее пространство, в унижение и беспомощность недугов. О Господи, не на-до!.. Мягкая живая тяжесть шевельнулась у меня на коленях. Последняя надежда, последняя зацепка, словно во сне, когда сон этот тает, гаснет, а ты пытаешься удержать его, хотя понимаешь уже, что бесполезно… Я вцепился в теплое пушистое тельце котенка.

— Чиба, не исчезай! Не отдавай меня…

— Кстати, — сказал Артур Яковлевич, — я смотрел ваши последние анализы, они внушают надежды. Весьма. Если так пойдет дело, то…

— Чиба!..

— Мр-мя-а… — отозвался он крайне раздражительно.

Я приоткрыл один глаз. Так, чтобы разглядеть Чибу, но, упаси Боже, не увидеть белого халата и больничных стен. Чиба возмущенно вертел головой. Голова была клоунская, хотя туловище оставалось кошачьим.

— Опять тр-рагедия, — прокартавил Чиба. — Дрыхнул бы спокойно… — Впрочем, глазки его были не сердитые.

Я глянул посмелее, пошире. Чуть качались шторы. Светил за стенами маяк, мигали приморские огоньки. А вверху по-прежнему горели спокойные созвездия. Сашка сопел и шевелил ступней в пыльном носке с протоптанной на пятке круглой дыркой.

Чиба опять урчал умиротворенно. Я сказал ему:

— А про тебя Сашка ничего не писал в Тетради… Ты пойдешь с нами через Пески?

— Ур-р… Без меня пр-ропадете…

— А в каком, интересно, обличье ты отправишься?

Чиба встал на четыре кошачьи лапки. Зевнул розовым ртом. Выгнул спину, потянулся и… сделался ящерицей-вараном, в локоть длиной! Я вздрогнул, взбрыкнул коленями. Варан тяжело шлепнулся на пол, подбежал к Сашкиной кровати, забрался по одеялу и юркнул под платок. Сашка пошевелился, бормотнул и опять притих…

А мне спать не хотелось. И страшновато было: усну — и снова окажусь в больнице, как недавно… Надо же присниться такому!

В Тетради оставалось немало чистых листов. Я вынул из нагрудного кармана авторучку и стал рисовать на свободной клетчатой странице варана. Получилось похоже. Несколькими линиями я начертил за вараном убегающие вдаль барханы, а над ними большое солнце — круг с торчащими спичками. Потом изобразил, как идут к горизонту грузный дядька и узкоплечий, тонконогий мальчишка. От них протянулись до края листа волнистые тени. У кромки страницы тени сливались в одну…

5. Апокриф

Видимо, я все-таки задремал, потому что испуганно вздрогнул от громкого шороха. Это опять выбрался на свет Чиба. Сел на краю кровати. Он был вороненком и под крылом держал белый конверт. Крикнул:

— У Александр-ра! Из кар-рмана… — Взял конверт в клюв и, трепыхаясь, прыгнул ко мне на колено.

Я хотел сказать, что нехорошо таскать чужие письма, но тут же увидел надпись: «Игорю Петровичу». Почерк был незнакомый. Я посмотрел на спящего Сашку и разорвал конверт. Вот что оказалось на клетчатом (как в Тетради) листке:

«Игорь Петрович! Извините, что он опять увязался с Вами. Говорит, что контракт еще не выполнен, хотя это, конечно, просто его придумка. Неловко мне, что он так приклеился к Вам, извините еще раз. Но, честно говоря, я рада, что он отправился с Вами, а не с Пантюхиным. Все-таки по Земле, а не в этот ужасный полет неизвестно куда… Каждый раз я стараюсь не пустить его, но ничего не получается. Однажды он сказал: „Ты же сама виновата, что такого меня уродила“. И еще говорит: „Что поделаешь, раз я лоцман“. Сказал недавно: „Пространства-то надо делать ближе друг к другу, а их ведь никакая техника не соединит, их могут соединить только люди“. Едва ли он сам это выдумал, вычитал где-то, наверно, или услышал… Игорь Петрович, я в тот раз даже не поблагодарила Вас толком, а Вы ведь так намучились, когда он заболел. Спасибо Вам и простите еще раз. Он говорит: „Больше ничего такого не случится, я теперь крепкий, все лето закалялся“. А я, конечно, все равно боюсь. У него ведь еще и гланды часто воспаляются… Игорь Петрович, если будет возможность, напомните ему, чтобы позвонил мне с дороги. Он обещал, да ведь может и забыть. Всего Вам хорошего.

Сашкина мама»…

Я сильно сдавил пальцами виски и с минуту сидел так с чувством резкой вины. И еще — с ощущением, будто ко мне возвращается что-то давно потерянное. Словно я молодею… В этом не было особой радости. Стержнем этого чувства был страх. Не тот колючий, мгновенный страх, который временами прожигал меня при мысли о слабости и хрупкости моего проводника, а плотный, уверенный, с обещанием постоянности.

Стало понятным в конце концов, почему я при Сашке ни разу не ощутил себя бессильным и разбитым, почему не накрыл меня при нем ни один жестокий приступ. Дело в том, что и в те дни я боялся постоянно, хотя и незаметно для себя. Это настраивало мои нервы на ту же волну, что в давние годы.

Да, в те годы страх был частью моего существования. Страх за Лариску, за Дениса, за их непрочное бытие в нашем безжалостном, как железо, мире. В самые счастливые моменты, в самые беззаботные дни он не оставлял меня совсем, а только милостиво слабел, как слабеет огонек в лампе с прикрученным до отказа фитилем… Потом дети выросли, и страх постепенно ушел. А если он и возвращался, то был уже другим — не той неизлечимой боязнью за беззащитных существ, которым грозят все беды земные… К внукам же привязаться я не успел, они жили далеко, отдельно…

Первое время я был даже благодарен судьбе за избавление души от постоянного гнета. Не понимал, что отсутствие страха — это и есть старость.

А теперь это вернулось. Маленький лоцман посапывал под маминым платком, и жизнь обретала простой смысл. Пока лоцман пытается соединить разные пространства мира, его должен кто-то охранять. Тут уж никуда не денешься…

«Но чего же стоит мой страх, — подумал я, — по сравнению со страхом ее! Сашкиной матери! Ведь я-то с Сашкой вместе, он у меня на глазах, а она — в вечной тревоге: где он, что с ним?»

Кто измерит эту тревогу матерей? У них нет даже надежды, что она исчезнет, когда дети вырастут. Для матери, пока она жива, ребенок остается ребенком. Это я знал по своей маме.

«Хорошо, что я сумел тогда позвонить», — подумал я, вспомнив хронофон.

Да, но сколько раз я забывал позвонить, не успевал! А она мучилась неизвестностью.

Нет мучительнее пытки, чем неизвестность о том, кого любишь.

…«Чадо! Что ты сделал с нами! Вот, отец твой и я с великой скорбью искали тебя!» — через многие века летит к нам этот вскрик Матери, в котором и горечь упрека, и великое облегчение от того, что вот он нашелся все-таки, жив, цел… Ведь три дня искали, когда заметили, что нет его среди тех, кто возвращался в свой город с праздника.

Мальчик сказал тогда, что не надо было искать. Могли бы, мол, сразу догадаться, что он там, где ему следует быть — в доме Отца своего Небесного.

Говорят, это было предчувствием и пониманием своего предназначения. А может быть, еще и попыткой скрыть за мальчишечьей ершистостью смущение и виноватость перед мамой?

Назад Дальше