Синий треугольник (сборник) - Крапивин Владислав Петрович 46 стр.


— Это на "Розалине". То есть на барже. Мы там вместе были.

— Что за баржа?

Сивка сказал опять солидно, с этакой интеллигентной ноткой:

— Хорошо, я расскажу. Но это длинная история, если про все по порядку. Давайте после ужина.

И я, подыгрывая этому оттаявшему от страха и бесприютности малышу, согласился:

— Хорошо, после ужина…

Отец Венедикт отвел мне место в каморке со старым и продавленным, но уютным диваном. Я и Сивка уселись рядышком на этом скрипучем сооружении. Горела небольшая лампочка, в щель между шторками светила яркая луна — она была разорвана на куски ветками кладбищенских берез.

В общем, была та самая обстановка для рассказа о грустных и страшных событиях.

А они такими и были, события Петькиной жизни, когда он оказался в Старотополе.

Сивка рассказывал долго. Но я потом не помнил ни слов его, ни голоса. Произошел какой-то сдвиг сознания. Возможно, потому, что мы с Петькой — несмотря на разные группы крови — все-таки во многом едины. Можно сказать, один человек.

К Сивкиному рассказу в дальнейшем добавилось и другое — то, что я узнал от Петьки позже. И то, что знал раньше. И теперь кажется, что я знаю все это — о себе. Знаю со всеми подробностями, со всеми ощущениями. С болью и страхами, с горечью и проблесками радости — все, что было в те дни…

И потому мне легче рассказывать это от имени Петьки. Словно он сам был тогда бездомным, второй раз осиротевшим Петушком. И кто знает — вдруг это так на самом деле?

2

Итак, я, Петька Викулов, двенадцати с половиной лет, оставил интернат в Византийске и купил на свои сбережения билет до Старотополя.

Вообще-то мальчишкам одним ездить через границу не полагалось. Могли и задержать. Но контроль был слабенький, а я хитро притерся к шумной группе туристов.

Больше всего я боялся за Кыса: не заметили бы его! Но он — умница: послушно сидел в сумке и даже ушей не высовывал. Поглажу его украдкой, он помурлыкает — не тревожься, мол — и дремлет опять…

В общем, вполне благополучно я оказался в Старотополе.

…А зачем я сюда приехал?

Словами я не мог бы объяснить. Просто не было жизни от тоски. С той поры, когда я узнал, что "Игла" взорвалась и Питвик погиб — это вообще была уже не жизнь. Словно погиб я сам. Вернее, половина меня. А вторая половина мучилась постоянной болью.

Первые дни тогда я просто заходился от слез. И Юджин, и Карина не знали, что делать. А потом я успокоился. Снаружи успокоился… И стал опять жить как все. Улетел с Юджином в Антарктиду, там была крошечная школа для детей сотрудников лаборатории. Но в этом белом заполярном крае тоска и страх стали грызть меня с новой силой. И Юджин опять не знал, что со мной делать. И я видел, что мучается он и в то же время досада его берет. Кроме меня, у него хватало тяжких забот: хотя бы в модели восстановить основные схемы Конуса. Чтобы сохранить проект для будущего.

Я запросился обратно в Византийск. Стал жить у Карины. И старался, чтобы внешне было все как раньше. В школу ходил, даже в хоре там пел. И с Никиткой дружил. Но он скоро уехал на Камчатку. А у Карины появился дядя Макс. Он работал в фирме электронных игрушек…

Нет, они меня не обижали. Наоборот, даже чересчур ласковые были. И я на Карину не обижался. Что же ей делать-то, раз Питвика нет… И все же я ушел в интернат. Думал, когда все время буду с ребятами, тоска поубавится.

Она, конечно, не грызла меня ежеминутно. Я иногда забывался, играл с ребятами, смеялся. И учился нормально. Зато порой становилось так пусто и безнадежно, что даже для слез не было сил… Кто я? Зачем на свете? Почему один? Почему кругом чужое время?

Когда был Питвик, не появлялось этих "почему". Во-первых, он связывал для меня прошлое и нынешнее время и я чувствовал себя на Земле твердо. А главное — мы любили друг друга. Как сын и отец, как два брата, как Петька и Питвик…

А теперь что?

Я уже в апреле решил, что сбегу в Старотополь. Только пусть станет там потеплее…

Мне казалось, что это единственный шанс избавиться от горя. В Старотополе есть хотя бы остатки чего-то родного. И я надеялся, что станет мне здесь полегче. Может быть, почувствую, пойму, зачем жить дальше.

Все это были, конечно, не четкие мысли, а ощущения. Почти что инстинкт…

В общем, я приехал. И пошел на Пристаня. А куда мне было еще идти? Встретил полузнакомых мальчишек. Сразу сказал, что остался один и что не знаю, где жить.

И стал жить там. В этом поселке из хибар, складов, сараев, сохнущих на берегу старых пароходов и всяких пристанских сооружений.

Здесь было много обитателей — и взрослых, и ребят. Ребят — нищих, живущих без отцов и матерей. Всякие были мальчишки и девчонки. Кое-кто едва умел читать, хотя был старше меня. Но встречались и такие, кто знал теорию многомерности и поэмы Гомера — прямо как из лицея. Потому что всякие сюда попадали ребята и отовсюду. Если кто-то не хотел говорить, откуда он, то в душу не лезли.

И старались не обижать друг друга. Говорили новичкам вполголоса и строго: "Так отец Олег учил. Потому что иначе не выживем…"

Конечно, в городе весь пристанский люд попрошайничал, воровал и зарабатывал как мог, без особых понятий о честности. Но здесь, на Пристанях, можно было своих не бояться. Случались, конечно, ссоры и стычки, но не часто, и кончались обычно без крови, даже между взрослыми. А маленьких взрослые вообще не задевали. Почти. Я знал только один такой случай, но он для мужика кончился совсем плохо… У мальчишек, правда, бывало, что двое сцепятся в драке, особенно малыши, но их тут же растаскивали…

Меня с Кысом приняли нормально. Едой делились, угол нашли, чтобы ночевать. Я малость отошел от своего горя. Стал даже иногда петь под гитару у вечерних огоньков. Бывали такие. Разведут костерок на пустыре, соберутся в кружок большие и маленькие и зовут: "Петь, иди петь!" Но чаще меня звали по-другому, посмеиваясь: "Пит — с котом спит". Потому что с Кысом я не расставался и он всегда ночевал у меня в ногах.

Кыса, кстати, все баловали. Скоро он стал раскормленным, солидным. Но меня покидал редко. Если даже загуляет днем, к ночи приходит обязательно, а если не может меня отыскать, орет на все Пристаня?…

Скоро я устроился на житье у Китайца. Это был худой дядька с темным, почти как у негра, лицом, но с раскосыми глазами. Молчаливый и добродушный. У него была жена (тоже вроде бы китаянка) и дочка двух лет. Китаец из всякого мусора, из палочек и обрезков жести делал забавные фигурки: балерин, клоунов, лягушат и дракончиков. И продавал свои поделки на рынке у Морского вокзала, где было немало приезжего люда. Товар его брали охотно. Как же! "Трущобные сувениры", экзотика!

Китаец без лишних вопросов уступил мне крошечную, как курятник, каморку в своей хибаре. Хибара эта была наполовину мазанка, а наполовину — перевернутый корпус деревянного старого катера. Я помогал Китайцу мастерить игрушки, собирал для него жесть, обрезки досок и всякие лоскутки. Иногда возился с Дайкой — его дочкой. А он меня кормил, если было чем. Но я мог бы не помогать, не собирать, не возиться с девочкой. Китаец все равно кормил бы меня и Кыса. Такой уж он был. И жена его тоже…

Теперь моя жизнь была ни капельки не похожа на прежнюю. Ни на давнюю, старотопольскую, ни на "вторую", в Византийске. Казалось бы, все в сто раз труднее. А на душе стало легче.

Конечно, я понимал, что эта жизнь без будущего. Тут я не закончу школу, и никогда мне уже не сделаться прокладчиком межзвездных туннелей. Ну и не надо! К чему мне это? Все равно Питвика нет, Конус погиб…

Я думаю теперь не о будущем, а о прошлом. Все больше мне казалось, что оно ушло не совсем. По ночам, пригревшись с Кысом в своей конуре, я часто видел хороший сон. Будто прихожу на Гончарную улицу, а там все как прежде. И дом наш — целехонький. И если взбегу на второй этаж, увижу маму. Только… только не надо соглашаться на ее просьбу, идти на вокзал и покупать билет до Боровихи на завтрашний поезд. Пусть на этот раз поездка сорвется…

Было в этом сне все такое настоящее, такое… можно сказать, явное, что после этого я несколько раз бегал в район бывшей Гончарной улицы с обжигающей душу надеждой: а вдруг в самом деле…

Но, конечно, не было нашего дома. И даже памяти о нем не было…

И все же, появившись однажды, эта мысль меня не отпускала. Мысль об уходе назад.

Если можно было перенести меня сюда, на сто лет вперед, почему нельзя обратно?

Кто меня перенес? Полоз! Вот пускай он же и уводит меня в середину прошлого века!..

Я знал, что Полоз в Старотополе. И боялся его встретить. Так боялся, что даже на маминой могиле не оставлял корабликов, когда приходил к ней. Чтобы не было от меня ни малейшего следа. "Не обижайся, мама. Может быть, потом…"

Но я боялся Полоза пока. А на будущее у меня зрел план: поймать этого гада и заставить его перенести меня, Петьку Викулова, в родное время. Причем не в то, из которого я пришел, а в более раннее, когда жива была мама…

План был еще в самом начале. Я о нем не говорил пока никому, даже тем приятелям, которых собирался просить о помощи. Главное, что появился впереди просвет…

Но судьба подготовила мне совсем не такую встречу с Полозом, о которой я мечтал.

Мы все, конечно, знали, как охотятся за беспризорными пацанами "Рио" и чпиды. Бандюги из "Рио" — те просто убивали. Такое же, говорят, могли сделать и чпиды. Но чаще они устраивали в городе официальные облавы. Вместе с полицией. И пойманных отправляли в специнтернаты.

Однажды захомутали и меня. Причем так по-глупому я попался. Шел себе спокойно от приморского рынка, грыз украденный с лотка вчерашний батон, и вдруг двое мужиков хвать за плечи!

— Мальчик, ты где живешь?..

Так я и попал на "Розалину".

3

Это была полушкола-полутюрьма. Впрочем, что касается тюрьмы, то не "полу", а полная. Плавучая.

Ветхий, столетней давности пароход "Розалина" стоял в заливе на якоре в миле от берега. Неуклюжее громадное судно с высоким черным корпусом и грязно-белыми обшарпанными надстройками. Сюда свозили всех пойманных в Старотополе беспризорников. К моменту, когда я попал на "Розалину", набралось там нашего брата тысяч шесть. Причем одни мальчишки. Девочек увозили в другое место…

Наше пленное население было разбито по группам разных возрастов, потом по классам, потом по кубрикам. Жили мы в кубриках по восемь-десять человек, спали на двухъярусных койках.

Разные группы обитали на разных палубах (то есть на пароходных этажах). С палубы на палубу ходить запрещалось, переходы были заперты.

Тут вообще все запрещалось: бегать, громко говорить, подходить к бортам, собираться кучками, разговаривать после отбоя, подолгу находиться на открытой палубе. Чпидовские воспитательницы — могучие толстозадые тетки в коричневых куртках и пилотках — торчали повсюду.

В шесть утра — подъем, зарядка, пение гимна, хоровое чтение благодарности государству за заботу. Потом завтрак, уроки до обеда, уроки после обеда. Час — на игры в закрытом спортзале, полчаса — прогулка по палубе (от кормы до носа и обратно). Час — у экрана, когда новости и детская передача. В девять — постель. Нам объяснили, что все мы изначально преступники, потому что бродячий образ жизни — сам по себе уже нарушение законов Республики. И мы должны быть благодарны правительству, премьеру и Государственному совету за то, что теперь наше будущее обеспечено: нас выучат и сделают полноценными гражданами. По крайней мере тех, кто не станет нарушать режим.

Для тех же, кто режим нарушал, имелся карцер. Железная каютка без иллюминатора. Душная, глухая. Но это было самое слабое наказание — для тех, кто не знал урока, не поздоровался с воспитателем, замешкался при подъеме или отбое. Провинившихся более серьезно брали "на особый учет" (это было самое страшное). О возможных наказаниях ходили всякие слухи. Говорили даже, что по решению чпидовской судебной коллегии могут и расстрелять. Есть, мол, такой давний, но не отмененный закон.

Старшая воспитательница нашей палубы госпожа Изольда особенно любила напоминать об этом. Намекала, что такое наказание неизбежно для тех, кто попытается бежать. Никто и не пытался. Лодку не раздобыть, все спасательные круги были сняты, а просто так, вплавь, до берега не добраться, далеко. А если и доберешься, если не заметят и не поймают (хотя все равно заметят, пока плывешь), куда денешься в своей арестантской одежде? Мы носили широкие пятнистые комбинезоны с глухим воротом и застежками на щиколотках. И с белой эмблемой "Школа ЧПИД" на спине…

Главным чувством на "Розалине" был страх. И беспомощность. Бригада воспитателей действовала так умело, что моментально гасила самые крошечные искорки бунта. Даже не бунта, а простого недовольства.

Я помню только одну попытку протеста. Приехали какие-то высокие гости (кажется, из магистрата), и у нас, выстроенных на палубе, гладкий чиновник в старомодном, похожем на фрак костюме елейным голосом спросил:

— Скажите, дети, всем ли вы здесь довольны? Или есть жалобы? Если есть, не бойтесь, говорите.

И незнакомый мне мальчишка на дальнем конце строя вдруг шагнул вперед. И звонким от переломленного страха и отчаяния голосом выкрикнул:

— Не всем! Совсем недовольны! Нас здесь бьют! И вообще… издеваются!..

Легкий шум прошел по шеренгам. Еще немного — и начнется общий крик. Чиновник во фраке закатил глаза от горестного изумления:

— Какой ужас! Это правда?

Две дамы по бокам от него заквохтали:

— Мальчик, ты немедленно поедешь с нами! Все нам расскажешь. Мы подробно разберемся… — И комиссия с мальчишкой торопливо отчалила на катере… А нас разогнали по кубрикам. И — все…

Через пару дней госпожа Изольда усмехаясь сообщила, что мальчик на берегу повел себя крайне неразумно: выскочил из машины, бросился бежать и попал под автомобиль…

— Конечно, жаль его, как и всякого ребенка, но своим поступком он доказал, что жалобы его — ложь. Знал, что ложь разоблачат, потому и ударился в бегство… Вот так, уважаемые господа воспитанники. А теперь спать. И кто шелохнется… не забывайте, что завтра банный день.

Банного дня боялись даже больше, чем разговоров о всяких специальных детских тюрьмах и расстрелах. Потому что разговоры — это все-таки что-то неясное, слухи. А банный день — он грозная неизбежность.

Каждую пятницу с утра подваливала к "Розалине" железная, пышущая паром санитарная баржа. Мы оставляли всю одежду в кубриках и вереницами, под конвоем дежурных воспитательниц брели на "помывочную процедуру". Это само по себе уже было страшно — жуткая беспомощность и стыд, от которого хотелось съежиться в комочек, превратиться в мышонка или комара. Но в конце концов каждый из нас к этому притерпелся. Однако нельзя было притерпеться к страху. Никто не знал, что его ждет после мытья в гулком, наполненном душным туманом трюме. Никому в точности не было известно, не оказался ли он на этой неделе в каком-нибудь штрафном списке.

У выхода из моечного трюма был "распределитель" — контрольный тамбур, где со списком сидела дежурная воспитательница и сортировала нас: кого направо, кого налево… Того, кто "налево", ждали уже крепкие чпидовские тетушки — любительницы этого дела. Отводили в железные клетушки. Особенно тетушкам нравились младшие ребята — те, у кого силенок мало и кто быстро слабеет от страха. Возни с ними немного — положишь животом к себе на колени, и… Прутья были искусственные, пластиковые. Из-за ржавых дверей доносился поросячий визг. А в распределителе томилась жутким ожиданием другая группа приговоренных.

С ребятами постарше управлялись воспитатели-мужчины. И если кто-то брыкался, не хотел идти, тому добавляли за непослушание…

Меня судьба пока хранила от такого ужаса. Но я знал, что рано или поздно это случится. С каждым когда-нибудь случалось. И вот однажды, в третий четверг своего пребывания на "Розалине", я ощутил, что изнемогаю от тоскливого страха. От предчувствия.

Назад Дальше