— С тобой не заскучаешь, — только и сказал я.
— Ага… — выдохнул Ерошка, но уже без прежней веселости.
…Мы прошагали через новые многоэтажные кварталы, которые были мне совсем незнакомы. И снова оказались на берегу — неподалеку от похожего на крепость монастыря. Здесь берег был особенно высок. И он спускался к воде не просто крутыми откосами, как помнилось мне с малых лет. Теперь откосы эти перебивались длинными террасами, по которым тянулись одноэтажные улочки с тесовыми крышами, с рябиной и сиренью в палисадниках. Вот удивительно: улицы старые, с кривыми домишками явно довоенной постройки, а я их не помню…
Да, но как же не помню, если знаю, что верхняя называется Тополиный Скат, средняя — Лесосплавщиков, а нижняя — Лодочная!
Я тряхнул головой. Пространство охотно перелистнуло еще один прозрачный слой, и то, что было странным, стало обычным (только Малогда ли это или уже нечто другое?).
Когда-то на Лодочной, в кривом и приземистом доме с мезонином, обитала пожилая дама, которую звали Нина Адольфовна Кирхгоф. (И кто-то еще там обитал, но я не помню.) Нина Адольфовна была давняя знакомая моего отчима. По его поручению, а также и по своему интересу, я регулярно ходил к ней за книгами. У Нины Адольфовны была большая библиотека из книг, сохранившихся еще с «до революции». Для отчима я выбирал тяжелые тома Сенкевича (Артур Сергеич любил исторические романы), а для себя — Майна Рида и Стивенсона с индейцами и пузатыми парусниками на пестрых, с позолотой, обложках.
Я брал увесистый клеенчатый портфель с прочитанными книгами, чтобы обменять их на другие, брал крючок-каталку из толстой проволоки и обруч от бочонка и отправлялся в путешествие.
Лодочная улица мне нравилась. На ней было много домиков с причудливыми крылечками, хитрыми чердачными надстройками и овальными «венецианскими» окошками. У заборов подымались джунгли уличных трав с пушистыми головками и желтыми соцветиями. С одной стороны громоздились на круче, над домами и заборами, сарайчики, баньки и голубятни. С другой убегали к реке — с ее плотами, буксирами икатерами — береговые откосы. Они, как пыльно-зеленой шубой, укрыты были бурьяном, крапивой, полынью…
Однако путешествие всегда было связано с риском. Послушный каталке обруч беззаботно прыгал передо мной по упругим доскам тротуара, но портфель предупреждающе чиркал по ноге жесткой чешуей потрескавшейся клеенки: не зевай, гляди по сторонам.
Потому что в любую минуту могла появиться компания, которой командовал некий Стаська Язвицкий.
Не могу сказать, что это была шпана. Пацаны как пацаны, хотя, конечно, не ангелы. Но я-то был для них чужаком, который то и дело нахально шастал по «несвоей» улице. К тому же за моей потрепанной внешностью они проницательно разглядели сущность «маминой птички» и мечтателя-книголюба (они говорили «книголуп»). Поскольку я ходил здесь регулярно, как еженедельный почтальон, мои недруги дали мне кличку — нечто среднее между «почтальоном» и «читателем». «Читальён»! Конечно, Стаська придумал. Этот белобрысый тощий парнишка, где-то на год постарше меня, был весьма не глуп, сам любил книжки и отличался склонностью к язвительному рифмоплетству.
Когда «язвицкая» ватага выскакивала из засады, я сразу слышал злорадную боевую песню:
Конечно, перец и укроп туда они не толкали, но пинков по этому месту я получал немало (не очень болезненных, но оскорбительных). Могли также закатать в волосы и напихать за шиворот репьев. Могли сдернуть и завязать тугими узлами лямки штанов. Могли задрать майку и углем изобразить на животе какую-нибудь рожу. Несколько человек держат за локти и за щиколотки, а один рисует, облизывая от удовольствия губы. И ладно, если урода или клоуна. А то ведь может и фашиста в рогатой каске начертить…
Такое обращение с пленником называлось «мойдодырить». Наверно, потому, что эти процедуры были столь же кошмарны и унизительны, как издевательства кусачих мочалок, гонявших неумытого пацана «по Садовой, по Сенной». Только никакой добрый крокодил ни разу не спас меня.
Спасал железный обруч. Последнее средство. В самый безвыходный момент можно было надеть это железное колесо через плечо, как шинельную скатку. И тогда никто уж не мог тебя затронуть. Опоясавший себя обручем как бы говорил: «Чур-чурок, я не игрок! Видите, я уже не гоняю колесо, а спешу по серьезному делу!» Сейчас трудно поверить, но в ту пору жили среди ребячьего народа разные твердые законы. Этакие кодексы уличного рыцарства. Кучей на одного и со спины не нападать, железками не драться, младших братьев своих врагов не задевать, купленные игрушки ни у кого не отбирать…
Вот и насчет обруча был закон. И несколько раз он меня выручал. Однако вскоре выручать перестал. Потому что недруги придумали новую песню. Видя на мне обруч, они меня не трогали, но всей компанией провожали до самого дома Нины Адольфовны, распевая звонкими голосами:
И я стал ходить по Лодочной без обруча, уповая на везение или на быстрые ноги.
Был, конечно, и наиболее достойный выход. Бросить портфель, обвести врагов негодующим взором и гордо сказать: «Всей кодлой на одного, да? Один на один пыху не хватает?» И тогда все, конечно, завопят: «Да ты чё! Давай с кем хочешь!» И добросовестно помогут выбрать равного по росту и силе противника.
Два раза я так и поступал. Но, увы, в поединках не преуспел, поскольку боевыми доблестями не отличался. И оставалось одно: проявлять повышенную бдительность и, приметив заранее врагов, давать деру.
Кстати, бегство не считалось недостойным приемом. Понимали же люди: больше некуда деться слабому одиночке. Мало того, такое отступление со стороны даже выглядело проявлением отваги. Спеша оторваться от улюлюкавших «догонялыциков», я с разгона прыгал вниз по откосу, в гущу чертополоха и крапивы. Враги не решались — уж очень ядовитыми были береговые заросли. Но я не боялся. С малых лет я открыл в себе свойство: всякие жгучие-колючие сорняки были ко мне снисходительны. Даже самая отчаянная крапива не жалила всерьез, а только чуть покусывала прокаленные солнцем икры и локти. Она была моей союзницей, и «язвицкие» злодеи малодушно отступали перед нею.
Но однажды мне ох как не повезло. Разгадавшие мою хитрость Стаськины приятели отрезали путь к откосу. Осталось одно — удирать вдоль улицы. Я мчался по упругим доскам, а сзади нарастал топот.
Тем, кто догоняет, всегда легче. К тому же я был с портфелем, где лежали только что взятые у Нины Адольфовны два тяжелых тома. Тротуар делал плавный поворот. Чтобы сократить путь, я кинулся через плоскую груду кирпичного щебня, который кто-то высыпал в траву. На мне были сандалии с кожаными подошвами (ходить босиком в дом семейства Кирхгоф считалось неприличным). Стертая кожа скользнула на кирпичных обломках, я с маху полетел головой вперед…
Ободрал, конечно, все, что можно ободрать: нос, подбородок, локти, колени. Майка разорвалась на животе. Красные круги в глазах, боль во всем теле, как горячие угли. Но сильнее боли — справедливая ярость! Чего им от меня надо?! Шел, никого не трогал, а они… Гады!
Я вскочил. Не было уже ни капельки страха. Сквозь мокрые ресницы я разглядел подбегавших недругов. Сжал кулаки (с костяшек падали капельки крови).
Мальчишки полукругом встали в двух шагах. В их глазах я не увидел ни радости, ни желания поиздеваться. Лишь один — пухлолицый и безбровый — улыбался с нерешительным злорадством:
— Ага, вляпался, Обручалка…
— Заткнись, — велел ему Стаська Язвицкий. Сорвал в траве подорожник и стал стирать у меня кровь с переносицы и подбородка. Тогда и другие принесли подорожники — молчаливо и деловито. Я ощущал касание прохладных листьев, боль делалась мягче, злость угасала. А растерявшие охотничий азарт мальчишки дышали сосредоточенно и виновато.
Краем глаза я видел, как самый маленький из них — стриженный под машинку и похожий на желтую шахматную пешку — подбирает вылетевшие из портфеля книги, сдувает с них кирпичную пыль…
— Ни фига, не помрешь, — неловко утешил меня Стаська. — Царапины неглубокие, скоро засохнут.
— Засохнут, конечно. Я привычный…
Малыш (которого так и звали — Пешка) принес портфель и книги. Стаська взял Майна Рида.
— А, «Квартеронка». Я читал… Остроносый приятель сунулся ему под локоть.
— Буквы какие-то «несоветские»… — Видимо, он усмотрел старинные «і», «фиты» и «яти» царского времени.
— Сам ты… — Яська хлопнул его по щетинистой макушке. А мне сказал: — Ты ничего пацан. Ладно, ходи по нашей улице, больше не будем мойдодырить.
Я испытал теплый прилив благодарности, но реагировал сдержанно: молча кивнул. Стал укладывать книги в портфель, мне помогали, путаясь руками. Пешка вдруг протянул прямоугольную бумажку.
— Вот… Она из зеленой книги вылетела…
Это был листок отрывного календаря — с числом «четырнадцать» и картинкой-корабликом. Наверно, его использовали как закладку. Я не стал толкать бумажку обратно в «зеленую книгу» (в Сенкевича), сунул в портфель отдельно.
…С той поры я ходил по Лодочной беспрепятственно. Мальчишки говорили мне «здоро`во», как знакомому, а Пешка даже подарил жестяную свистульку. Я теперь без опаски любовался живописными постройками, кручами и лесенками с узорчатыми перилами. Но… сделались эти путешествия какими-то пресноватыми. Не было в них прежней остроты и риска.
А в тот день, когда случилось примирение, я вернулся домой, вытащил книги, а за ними и листок — и увидел, что он не обычный. Не от простого календаря. От иностранного. В ту пору, когда все иностранное было под запретом, он мог считаться редкостью.
Бумага была глянцевая, плотная. Над крупными цифрами 14 чернела надпись из фигурных (готических!) букв — OKTOBER. Еще выше — непонятные заграничные слова, а сбоку от них обозначение года — 192… Уголок с последней цифрой оказался оторван, не узнать, какой год. Под числом — тоже готический шрифт: Freitag (после сестра объяснила, что это — пятница). Вот интересно — я тоже родился четырнадцатого октября! Правда, не в двадцатых годах, а в тридцать восьмом, но все равно совпадение…
А самым интересным был тонко и четко отпечатанный рисунок. Легкий, накренившийся на быстром ходу двухмачтовый кораблик со множеством треугольных и четырехугольных парусов. Они круто выгибались под ветром. Я долго разглядывал его. Чудился какой-то «зов морей». Как в кино, когда смотришь «Дети капитана Гранта»…
Под рисунком была мелкая подпись: «Der Schoner mit Rahsegeln».
Уже после, в пятом классе, учитель Вильгельм Яковлевич Цвиккер перевел мне: «Шхуна с парусами на реях». И объяснил, что это особый тип судна со смешанным парусным вооружением. А пока я просто смотрел на суденышко и будто слышал: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!..»
Вот ведь как перепутываются в жизни беды и радости! Не грохнулся бы я на щебенке — и не было бы у меня листка со шхуной. (И не запала бы она мне в душу, и не появились бы потом репортажи о моем фантастическом плавании на шхуне «Томас Манн».) Потому что бумажка эта лежала в томе Сенкевича, которого я читать не собирался, считал скучным. Я и во взрослые-то годы его не очень любил и прочитал с интересом лишь «Камо грядеши»…
Обратная сторона листка была пустой. Без текста. Но я разглядел на ней нечто вроде водяного знака: проступал на гладкой белизне разлапистый, оплетенный канатом якорь, а под ним какое-то слово. Я пригляделся и снова разобрал иностранные буквы (начитанное дитя, знающее латинский шрифт): Bremerhaven. Догадался, что это название приморского города. И подумал, что календарь был наверняка специальный, морской, и висел в каюте у какого-нибудь капитана дальнего плавания…
Потом листок потерялся. И я даже думал иногда — а был он или приснился? Да и была ли улица Лодочная с домом Нины Адольфовны Кирхгоф?
Но вот, выходит, была. И есть.
Я взял Ерошку за руку, и мы стали спускаться по шаткой, похожей на деревянный трап лестнице. Через Тополиный Скат, через улицу Лесосплавщиков, на Лодочную…
10Все здесь было как прежде, только дом Нины Адольфовны покосился пуще прежнего. И люди на Лодочной жили теперь, конечно, другие. Хотя кто знает? Вдруг снова раздастся из репейной чащи: «Чита-чита-читальён!»… Да нет же, я ведь с ними помирился!
Впрочем, ни одного мальчишки мы не встретили. А несколько девочек в разноцветных сарафанчиках и адидасовских майках вертели посреди немощеной дороги веревку и прыгали через нее. Ради меня они веревку опустили — чтобы перешагнул, а перед Ерошкой вздернули: перескочишь, мол, не барин. И он послушно перескочил и даже попрыгал, когда девочки вновь завертели скакалку (и при каждом прыжке все больше обретал прежний растрепанный вид). Я прошагал вперед, а Ерошка, перестав скакать, с полминуты еще мирно говорил с девочками. Потом догнал меня.
— О чем это ты с ними беседовал? Он сказал без охоты, но сразу:
— Так… Спросил, не встречалась ли им девочка по имени Еська. — И стал опять приглаживать растрепавшиеся волосы. Заметил мой иронический взгляд и насупленно объяснил: — А иначе Еська может меня не узнать…
— Да кто она такая?
— Ну, кто… Просто Еська. Сам увидишь… — и начал старательно заталкивать майку с кенгуренком (или динозавром) под шнурок на поясе…
На изгибе улицы, на лужайке, где когда-то я проехался пузом по кирпичной щебенке, светились под солнцем несколько бетонных панелей. Вроде тех, что мы видели на тележках. Тоже были составлены домиком. Перед ними прыгала девочка лет семи — с легкими желтыми волосами и в платьице с рисунком из цветов-подсолнухов. Она бросала о панель красный мячик, и он ловко отскакивал ей в ладони. Мне почудилось, что на каждый удар мячика бетон отзывается еле слышным бронзовым звоном.
Ерошка понаблюдал за девочкой (машинально приглаживая прическу). Потом озабоченно оглянулся на меня:
— Так ведь можно чего хочешь настукать. Мячиком-то…
— А что именно?
— Чего хочешь, — повторил он и вздохнул. — Панели, похоже, из того туннеля…
Я не понял Ерошку и никакой тревоги не ощутил. Мирно и беззаботно было на улице Лодочной.
Девочке Ерошка ничего не сказал. Вздохнул еще раз и тронул меня за рукав:
— Дядя Слава, идем…
Мы стали спускаться еще по одной лесенке. Ерошка впереди. Высокая крапива перегнулась через перильца и верхушкой зацепила его локоть. Ерошка по-девчоночьи взвизгнул.
— Вот нежности! Я в твои годы не обращал внимания ни на какую кусачую зелень.
Он быстро оглянулся.
— Ну и что? Я же говорил: я сделан из всего, чего нет у тебя…
Надо же, не забыл свою шуточку…
На песчаной полосе, недалеко от воды, стояла зеленая фанерная будка с прожектором на крыше и спасательными кругами на обшарпанной стенке. От будки тянулся над водой дощатый пирс. На некрашеных перилах тоже краснели круги. А ниже их — наполовину в воде — висели бок о бок автомобильные покрышки.
Судя по всему, это и была Катерная пристань.
Рядом с будкой дымила прокопченная железная печурка с кривой трубой. На печурке булькал походный котелок.
Из-за будки возник босой широкоплечий дядька в тельняшке. Кудлатый, синеглазый, с трехдневной рыжеватой щетиной на лице. Увидал нас и расплылся в крепкозубой улыбке.
Я узнал сразу. Это улыбался мой бывший одноклассник. Не какой-то там мифический Гавриков (или Тавриков), а настоящий Жорка Аланов.
Славный такой парень. Он еще в младших классах часто заступался за меня, если приставали всякие дылды и агрессоры вроде Юрки Савёлова по прозвищу Танкист…
Жора, Ерошка и я сидели на корточках перед большим фанерным ящиком, недалеко от печки. Ящик заменял нам стол. Мы обедали. Ерошка оказался прав: каши, что сварилась в котелке, хватило на всех. Это была пшенка с прожилками говядины — такую продают в брикетах, для туристов. Она и пахла «по-туристически», дымком, будто с костра, а не с печки.