Задница глянул и быстро убрал наган.
Завхоз двинул по ситцу к Помпею одну из моих бумажек.
— Товарищ майор, вот… — Это был календарный листок с корабликом.
И сразу все стало ясно. И этим троим, и мне. Бумага с готическими буквами, явно немецкая. Разве могла она оказаться в кармане у кого-то из «наших»?
Теперь хоть бейся лбом о стол, хоть рубашку рви на груди, хоть зайдись в отчаянных криках с попытками объяснений…
— А я-то сперва подумал: дезертир, — сказал Задница. Помпей снова обратил на меня фаянсовый взгляд:
— В общем это уже не имеет значения, но, если нетрудно, может быть, скажете? Вас забросили с парашютом?
— Конечно, нет, — с усталым удовольствием сообщил я. — Это было бы слишком просто. Меня перекинули через линию фронта из большой рогатки. Новое секретное оружие.
Называется «Плевок фюрера». Могу изложить конструкцию. В обмен на помилование.
Помпей опять подавил зевок. Сказал завхозу:
— Внесите в общий реестр. На завтра… — И командиру конвоя: — Увести.
— Доставить в общую?
— Нет. Таких птиц лучше держать отдельно до конца.
— Слушаюсь.
Меня повели через обширный двор, где тарахтел расхлябанный грузовик с железной будкой в кузове и кучками стояли военные. Подвели к приземистому, похожему на склад зданию. Прикладом легонько толкнули в открытую дверь. Она завизжала, грохнула, лязгнула.
Наступил мрак.
Ну, это сначала мрак, а скоро глаза привыкли. Над дверью, в толстой кирпичной стене было оконце, вроде зарешеченной форточки. В него сочился пасмурный свет.
Пахло какой-то дрянью. Было зябко. Я разглядел в углу сколоченные из реек пустые ящики. Сел на один, привалился спиной к другим, сложенным в штабель.
«Ну что, голубчик? Попал в очередной переплет? Думай, как выбраться…»
Но не думалось. Только страшно было за Еську и Ерошку. Я подождал: не перевернется ли в пространстве еще один прозрачный лист? Не изменится ли что-то в окружающем полусумраке? Нет…
Судя по всему, Синий Треугольник уже не помнил про меня… Или он вообще ничего не решал? Свернулся в завязанных раз и навсегда узлах и про все забыл? Или… вообще никогда его не было, Треугольника?
«Да, друг мой, ты уж надейся только на себя…»
Но надеяться не получалось. Как спасение от сырой кирпичной зябкости, пришла дремота. Я обнял себя за плечи. Вообразил, что укрыт пушистым пледом. Помогло. Задремал… И вздрогнул. За дверью, на дворе, громко заиграл патефон. Именно патефон. Я сразу узнал характерный «акцент» пластинки сороковых годов.
Пластинка была, судя по всему, трофейная. И песня — полузнакомая, вроде как из довоенного заграничного фильма. Артистка старательно-сладким голоском пела по-немецки о цветущих деревьях и весенней любви. По крайней мере, я улавливал отдельные слова: «фрюлинг (весна)», «бойме (деревья)», «майне либэ (моя любовь)».
«Меломаны, с-сволочи», — с новым ознобом подумал я. И в этот миг раздались выстрелы. Словно кто-то бил поленом в железную дверь. Я вдавился спиной в ящик.
Выстрелов было с десяток. С интервалом секунд в пять. Когда они смолкли, сладкая песенка показалась звучащей сквозь вату. Но почти сразу стихла и она.
И тогда я сразу — с навалившимся липким страхом, с беспощадной ясностью сознания — понял, что не будет больше никаких путешествий по разным пространством, никаких сказочных превращений и состояний, похожих на полусон. Теперь была последняя, самая реальная реальность. И в ней, в этой реальности, завтра меня выведут на двор и вот так, под песенку сладкоголосой фройлен…
Впору было завыть, вскочить, заметаться… Но я лишь съежился еще сильнее.
Я — ладно. А как же они? Братишка и сестренка, которых вместе со мной завертели, замотали равнодушные вихри пространственно-темпоральной многомерности? (Черт меня дернул сунуться в эту кашу!) Что будет с Ерошкой и Еськой?
Может быть, ничего страшного?
А если они, как и я, попали в мясорубку невесть откуда вернувшейся войны?
Да, видать, не все войны закончились благодаря узлам на Треугольнике…
Но все же — что будет с ребятами?
Нет страшнее пытки, чем неизвестность…
Я сидел, сидел. Мерз, мерз… Время шло, шло…
Никто не приходил, есть и пить не давали (оно и понятно — зачем?). На двор по нужде тоже не выводили. Пришлось слазить в дальний угол за ящики. Воздух, конечно, не стал чище.
Я составил из ящиков пирамиду, забрался к решетчатому оконцу: вдруг увижу что-то обнадеживающее? Но увидел лишь грузовик с железной будкой. Из открытой двери будки торчали босые скрюченные ноги.
Прыгнул вниз. Упал коленями на жесткую тряпку. Это оказался дырявый, с запахом гнили брезент. Ну, хоть какое-то одеяло на ночь. Тут же у двери и устроился, завернулся…
В оконце загустели сумерки, стало совсем темно. Я попытался еще раз собрать мысли. Может, придумается какой-то план? Может, есть все-таки выход? Плана и выхода не было. Было ощущение, что надежды — ноль.
Я согрелся, задремал.
И тогда ко мне пришел Травяной и Песчаный Заяц.
Он завозился у меня в ногах.
Признаться, я не очень обрадовался. Горько стало.
— Ты пришел попрощаться?
— Я пришел спросить, — насупленно отозвался он.
— Про что спросить?
— Вот про что: может быть, развязать?
— Я и так не связан…
— Я не про тебя. Может быть, развязать Треугольник?
— И… тогда что?
— И тогда — ничего. Станет, будто ничего не было.
— Как это?
— Просто. Получится, что ты сидишь в редакции и ругаешься с Маргаритой Долгопень. И еще не уволился.
— А потом?
— А что «потом»? — Заяц хихикнул, похоже на Ерошку. — Потом «все о'кей»…
— То есть с ребятами будет все в порядке?
— С какими ребятами?..
Я почуял в нем нерешительность.
— Не валяй дурака! С Ерошкой и Еськой!
Травяной и Песчаный Заяц вздохнул:
— Ты тупой какой-то. Я же говорю: будет, что ничего не было. Приснилось…
— Значит, их тоже… не было?
— Ну… я не знаю. Я про тебя знаю, а про них…
— Что-то ты хитришь, Котозай…
— Не хитрю, а… как я могу сказать, если получится, что ты еще не приехал в Малогду? И тебя еще не встретил… этот…
— А если приеду снова? Он встретит?
— Если и встретит, что дальше? Опять в конце концов окажешься здесь. Колечко…
— Д-да, ситуация…
— Паршивая, — согласился он. — Поэтому говори скорее: развязать?
— Нет.
— Ты что, жить не хочешь?
— А они?
— Да пойми ты! — подскочил у меня в ногах Травяной Заяц. — Если тебя завтра… здесь… Их не станет тоже! Так и так!
— Тоже погибнут?
— Просто получится, что их не станет… Бестолочь ты все-таки. Что в детстве, что сейчас…
— Ты бы не ругался, а посоветовал что-нибудь, — беспомощно сказал я. — С учетом всех обстоятельств…
— Каких? — буркнул он, хотя все, конечно, понимал.
— Таких, что без этих ребятишек для меня смысла нет.
— Кто они тебе?
— Не знаю. Просто я и они — одно. Видно, такое мое предназначение. Кажется, называется «карма»…
— Бред это называется, — сказал Заяц. Но очень беспомощно.
— Значит, нет у тебя никакого совета?
— Только один. Скорей всего, бесполезный, но другого нету… Помни о патефоне.
— Что?
— Помни о патефоне! — звонким мальчишечьим голосом сказал Травяной и Песчаный Заяц. И пропал.
А дверь залязгала. Открылась.
— Выходи…
Я сбросил брезент. В дверь нехотя втекал мутный рассвет. Я пошел. Спина противно ныла (как в снах о старости). Ноги затекли и еле двигалась. Ясно было, что вырвать у кого-то оружие и сотворить кинотрюк с побегом — нечего и думать.
Два конвоира с винтовками повели меня в дальний край двора. Мы оказались в проходе между кирпичным забором и кирпичным же зданием без окон. Утыкался проход в стену, сложенную из могучих плах. В дереве было много черных дырок. «Не рикошетят, значит…» — мелькнуло у меня.
Было не очень страшно. Тоскливо только.
У кирпичного забора лежал высокий дощатый ящик. На нем стоял открытый патефон. («Думать о нем? Зачем?») Рядом с патефоном стояли несколько чинов — двое из них с портфелями. И все в фуражках с синим верхом и красными околышами. Среди них я узнал Задницу и Завхоза. Оба держали в опущенных руках револьверы.
— Стоять, — велел конвоир.
Один из чинов — седоватый, в интеллигентных очках — открыл коричневую папку. Глянул на меня поверх очков:
— Вы?.. — И назвал мое полное имя.
— Вы не ошиблись, — сказал я. Он вежливо кивнул и стал читать:
— Постановление Чрезвычайной тройки военного трибунала Ермильского Управления Наркомата внутренних дел. На основании закона о военном положении, статья номер…
Формальности соблюдают, с-суки…
Читал он недолго. Захлопнул папку и шагнул в сторону.
Сыро было, пасмурно, зябко.
— Вперед! — скомандовал другой незнакомый энкавэ-дэшник. Весь в скрипучих ремнях. Кивком велел мне идти к деревянной стене, в тупик.
Я сделал несколько шагов, но тут же обернулся. Чин в ремнях опускал блестящую мембрану на край пластинки. Патефон зашипел, фройлен кокетливо запела о весне.
— Марш! — сквозь песню снова крикнул чин. — Лицом к стене!
— Обойдешься, — сказал я.
У меня кружилась голова, и казалось, что я стою на краю громадного патефона — между диском и черным провалом-рупором, вделанным в корпус. Оглушительная песня толчками вырывалась из железного чрева. Рядом со мной проносился исполинский никелированный обод диска с черным краем пластинки. Чуть в стороне покачивалась на фоне рассветного неба чудовищная мембрана с лепестками ажурного узора.
Да, я стоял и просто на земле, и как бы там, на патефоне.
Чин в ремнях что-то снова сказал мне. Потом пожал плечами и кивнул Заднице. Тот покрутил у нагана барабан, шагнул ко мне. Стал поднимать револьвер. Часто дышал, но на лице — никакого выражения. Как на том самом месте.
— Стреляй скорее, ж…, не бойся, — сказал я. Потому что уже знал: когда он поднимет наган еще чуть-чуть, я брошусь, пригнусь, пуля пройдет над головой. Я вырву у гада оружие и… там видно будет! Помнилось, что во дворе у ворот стоит мотоцикл… И не было теперь в мышцах никакой скованности. Была упругая сила…
Я опоздал совсем немного. На крошечную долю секунды. В последний миг успел заметить, что Завхоз подошел сбоку, со стволом на уровне моего виска…
Упала темнота. И тут же голова моя — в этой темноте — взорвалась тысячей огней. Но огни сразу погасли. С тупой болью в виске я падал в черный провал патефонного рупора.
Звуки песенки догоняли меня, но… нет, это был уже не слащавый немецкий шлягер. Ноты рассыпа`лись, перепутывались и сплетались в другую мелодию. Совсем в другую! Да… это была старая любимая «Рио-Рита»!
Музыка звучала негромко, но упруго. И даже со сдержанной победной силой. Это была моя музыка. Я сам сделался ею. Я превратился в дрожащий воздух, заскользил по трубчатым недрам патефона (они все сужались). Я взорвался струнным аккордом внутри мембраны, притих и тонкой нотой скользнул с иглы в черную борозду пластинки…
17Несколько минут (или часов? или месяцев?) я лежал на чем-то твердом, пахнувшем смолой и асфальтом. Эта твердь была неподвижна. И в то же время она куда-то стремительно неслась вместе со мной в черном пространстве. В черном — потому что глаза были закрыты.
Я наконец разлепил веки. Все равно кругом была темнота. Ее заполняла мелодия «Рио-Риты». Откуда она? Зачем праздник, если случилось такое?
В виске сидела твердая, как деревянный кубик, боль. Я встал на колени — голова стразу сильно закружилась. Я потрогал висок, ожидая нащупать липкую дыру. Но покрытый волосками висок был невредим и чист. Тьму вдруг расчертил густой серебряный звездопад. Крупные, похожие на кристаллы звезды косо летели с высоты и сгорали у поверхности рассыпчатыми гроздьями искр. Потянуло прохладным луговым ветром. Он резко прогнал головокружение. Я встал.
В летящем свете звездопада я видел громадное черное поле, распаханное неровными бороздами. Они были глубиной чуть ниже колен. Это была не земля, а что-то твердое. Края борозд поблескивали.
Я пошел вдоль борозды, но какая-то сила тянула меня вбок, поперек борозд. А черное ребристое поле по-прежнему куда-то неслось в пространстве, хотя в то же время оставалось неподвижным. Звездопад прекратился, но полного мрака не было, в небе проступили серые мглистые облака.
Подчиняясь тому, что неумолимо тянуло меня поперек поля, я стал прыгать через борозды. А тягучая, как резина, сила делалась все сильнее. И вдруг при очередном прыжке я понял — это центробежная сила! И несла она меня на край исполинской патефонной пластинки, которая вертелась в неведомом пространстве.
Чем ближе край, тем неумолимее центробежная тяга. Что будет, когда она меня сбросит с диска? И куда сбросит? Я упал, попытался застрять в борозде, но общий для всей вселенной закон центробежного движения вымел меня из скользкой канавы, как букашку. И понес через твердые борозды, перекатывая, словно легкую поролоновую куклу…
Ничего страшного не случилось. Я слетел с края, покувыркался в сырой траве и замер, лежа ничком. Стал ждать: что же дальше? Боялся, что почувствую боль поломанных рук и ног.
Но боль была только от ушибов, несильная. А Ерошкин сипловатый голос вдруг негромко сказал:
— Пожалуйста, выключи «Рио-Риту».
Лишь сейчас я понял: эта музыка все еще неустанно звучит во мне. Напрягся, погасил мелодию. И с закрытыми глазами замер, умоляя судьбу: пусть Ерошкин голос будет не галлюцинацией, не мгновенным бредом, а правдой…
Это была правда. Это был Ерошка. Я увидел его сразу и ярко, потому что над лугами стремительно взошло малиновое солнце.
Ерошка сидел передо мной на корточках. Исхудавший, грязный, со слипшимися волосами, в измызганной своей трикотажной одежонке.
Я быстро сел. Джинсы тут же промокли подо мной, потому что всюду был густой росистый клевер. Я мельком заметил, что росы стеклянными россыпями сверкают на лугах, а никакого патефона нигде нет. Ну, нет и не надо. Зато Ерошка — вот он!
Не веря небывалой этой радости, я смотрел на него и, кажется, глупо улыбался. А он глядел исподлобья. Рванул пук сырой травы, начал стирать им с ног черную грязь. Она не стиралась, только размазывалась. По ногам тянулись длинные царапины, они были еще чернее, чем грязь.
Я не знал, что спросить. Сидел во мне глупый страх, что любой вопрос может что-то разрушить и Ерошка исчезнет.
Он сказал наконец — сипло и сердито:
— Все же догнал я тебя… — И вдруг всхлипнул. Провел под носом ладонью и там тоже размазал грязь.
Я толчком встал, поднял Ерошку под мышки, взял на руки. Он был совсем нетяжелый. Я понес его, путаясь башмаками в сыром клевере и ромашках. Ерошкины ноги болтались, и намокшие кроссовки колотили меня по бедру. Ерошка обмяк и полушепотом сказал опять:
— Все-таки догнал…
И ткнулся носом в мое плечо.
— Долго ты догонял меня, малыш?
— Долго… — выдохнул он.
Подробностей я не знаю до сих пор. Знаю только, что о том, как он догонял меня, можно было бы написать отдельную книгу.
Ерошка иногда рассказывал, но мало и неохотно. А при настойчивых вопросах морщился, и в глазах набухали слезинки. Кое-что я все-таки от него услыхал. А кое-что подсмотрел в его снах, когда он вскрикивал, разметавшись на кровати, а я гладил его взмокший холодный лоб…
Было у Ерошки много беспросветных, захлестнутых отчаяньем дней. Толпы беженцев, обстрелы, трупы на обочинах… Был эшелон, лающие крики конвоиров. Ерошка знал, куда идет эшелон, потому что оказался среди евреев. Он ведь читал кое-что о давней войне и понимал теперь, что впереди. Но то, что он не еврей, доказывать не пытался. Зачем? Этот путь был один из тех, которым Ерошка мог догнать «дядю Славу». Смутное понимание многомерности пространства, видимо, изначально жило в Ерошке. Так же, как понимание непрочности временны`х структур, которые может перетряхнуть легким стуком девочка с красным мячиком…