А, вот он… Сидит на траве, выливая воду из сапог. Солдаты несут ему шубу, столпились – лица не видно.
Юлии снизу тоже подавали шубу, но она не могла сообразить, что с ней делать.
– Да слезь ты, слезь! Простынешь! – кричали солдаты, но она только бессмысленно улыбалась в ответ.
Ох, а где же Ванда? Неужели все еще на плоту, посреди реки, стоит, склонясь над волной?
«Дай слово, что не скажешь про Зигмунда…» – налетел, как ветер, ее свистящий шепот, и Юлия оглянулась.
Вот она! Солдаты подтащили плот к берегу, свели коня, подали Ванде руки. Та ловко перепрыгнула на сырую кромку травы, а потом… Что это она делает?! Вскочила в седло, огрела плетью гнедого, а заодно и солдата, державшего его под уздцы, погнала коня бешеной рысью куда-то в сторону, за лесок…
Несколько человек бросились было вслед, да где там! Разве догонишь! Обескураженно пожимали плечами, разводили руками, переглядывались недоуменно:
– Вот дура баба! Спятила, что ли?
– Кстати, и впрямь! Не сошла ли с ума подруга от страха? – раздался насмешливый голос, и Юлия поглядела в поднятое к ней улыбнувшееся лицо.
Ахнула, рванула поводья – прочь, прочь отсюда! Испуганный, измученный вороной вздыбился, пронзительно заржал – и опустил копыта на голову человека, беззаботно стоявшего рядом, не успевшего отпрянуть. Юлия еще успела увидеть, как залилось кровью лицо Зигмунда, как он пошатнулся… А потом и сама поникла в беспамятстве на шее коня, не чувствуя, что падает с седла.
20. Молчание
– Тут мне принесли польскую прокламацию. Называется «Братьям-казакам». Такие прокламации мятежники разбрасывали на Волыни. Не желаете полюбопытствовать? Слушайте: «Братья-казаки! – призывает наших какой-то Артур Завиша, повстанческий командир. – Вспомните, что не один раз деды ваши дрались под одними с поляками знаменами. Казаки! Славная тогда была участь ваша: вы шли защищать свою свободу и истреблять деспотизм…» Дальше оборвано.
– Лихо завернули! Это когда же казаки вместе с ляхами защищали свободу?! Уж не в Тарасову ли ночь? Мой предок был при том деле – это наше семейное предание. Случилось сие в 1628 году, в окрестностях Переяславля, он был тогда осажден польским коронным гетманом Конецпольским. На выручку городу шел малороссийский гетман Тарас Трясило. И вот настал польский праздник панске-цяло; поляки начали веселиться, не приняв меры предосторожности. Казаки приступили ночью к их стану и на рассвете ударили с двух сторон. Одних шляхтичей погибло до восьмисот человек, множество ратников утонуло в реке, остальные рассеялись. Весь обоз и артиллерия Конецпольского достались казакам!
Ударил громовой хохот, и Юлия вскинулась, тараща испуганные глаза.
Рядом никого. Сбоку бревенчатая стенка; напротив затворенное окно – сквозь щели в ставнях протянулись светло-пыльной полосою солнечные лучи. Со двора слышны фырканье коней и заунывный, пронзительный скрип колодезных журавлей, негромкие голоса. Но другие голоса звучали где-то рядом. А, вот опять, из-за стенки!
– Сокольский-то как, не очнулся?
– Пока нет.
– А доктор что говорит?
– Ничего не говорит, все головой качает.
– Эх, жаль, добрый воин был. Храбр, как сто чертей. Я сам видел его в деле: коня убили, саблю при падении выронил… и на него бросились со штыками. Он схватил руками два направленных на него острия, развел их с такой силой, что легионеры повалились в стороны, подхватил свою упавшую саблю и принялся рубиться как ни в чем не бывало, хотя из ладоней так и сочилась кровь.
– Да, его храбрость была весьма своеобразная: без порывов, ровная, можно сказать, систематическая. Он первым шел в атаку: не бросался, а именно шел, отчего удары его всегда были метки…
– Да что это мы о нем все в прошедшем времени, будто о покойнике!
– Вот именно! А что может быть глупее, чем погибнуть так, как он?! От копыт коня им же спасенной девчонки!
– Она ведь тоже, говорят, пока в беспамятстве. По платью судя – из благородных.
– Я не разглядел: очень уж мокрая была. А спутница ее так и умчалась?
– Да. След простыл. Странно, не правда ли? Зла бы мы ей не причинили.
– Очевидно, она думала иначе. Может быть, панна шляхтянка решила, что ей здесь есть чего опасаться?
– Шляхтянка? Ты решил, что эти девицы – польки?
– И не просто польки, а…
Оклик со двора: «Господа, прошу!» – прервал говоривших. За стеной завозились, послышался поспешный топот.
– Черт! – ругнулся тот же голос. – Да хоть бы кого-нибудь в помощники Бог послал! Я артиллерист, а не госпитальер! [63]
– Пошли, пошли! – добродушно усмехнулся его собеседник. – Были бы здесь госпитальеры – мы бы им в ножки кланялись. Ты лежал – за тобой ходили. Теперь ты ходишь за теми, кто лежит. Все по справедливости, как и хотели эти-то, которые на Сенатской… Ну, пошли!
Хлопнула дверь. Теперь голоса и шаги непрерывно слышались со двора и из-за другой стенки, сливаясь в сплошной шум, на который Юлия постепенно перестала обращать внимание.
Наконец она поняла, где находится и что это за едкий запах непрерывно раздражает ее ноздри. Пахнет карболкою – лазаретом. Ну разумеется. Она лишилась чувств, ее и перенесли сюда вместе с Зигмундом, который, конечно, лежит где-то в общей палате, в то время как она – она где? Комнатка маленькая, загромождена какими-то ведрами, баками, сосудами, рулонами домотканого холста, охапками корпии [64]. Не вставая с постели, Юлия дотянулась до горсти корпии, вывалившейся из свертка. Да это что же? Это не корпия, а опилки какие-то, столь же сухие и жесткие, как древесные. Чьи-то сильные, но неумелые пальцы искромсали льняной лоскут на кусочки, но они грубые, жесткие, будут скатываться в комки, плохо впитывать кровь.
Юлия сердито села. Надо одеться и пойти сказать… она еще пока не знала, что и кому, но неимоверная жажда деятельности вдруг охватила ее. И тут же порыв прошел, стоило вспомнить, что где-то здесь, неподалеку, лежит и, может быть, умирает Зигмунд.
Итак, он даже имя не сменил. Неосторожность? Бравада? Нет, скорее всего сделано это нарочно: его наверняка многие знают еще по мирным временам, и он небось изображает, будто искренне отступился от поляков. Только вряд ли он поведал о том, что доставил из Парижа в Варшаву Валевского, чья задача была – организовать помощь Европы повстанцам (об этом обмолвилась вскользь Ванда, которая знала все про всех клиентов Цветочного театра). Он дружен с Ржевусским, который хоть и не эмиссар генерала Колыски, зато видный деятель польской эмиграции. Да мало ли тайных дел у Зигмунда, о которых Юлия и не подозревает?! Убийца, содержатель притона, растлитель – еще и предатель!
Она в негодовании бросилась к дверям, намереваясь прямо сейчас найти какого-то важного военного чина, предупредить… Да вовремя спохватилась, что на ней только рубаха сурового полотна, и снова села на постель.
Стыд ожег ее щеки. Надо полагать, ее переодели, пока она была в беспамятстве. Вот диво: белье, платье, все выстиранное, выглаженное, вычищенное, лежит на табуретках. И даже ботинки… рассохлись, покоробились, но не развалились. Вот и вода в лохани приготовлена.
– Да-да, – сказала она себе с ненавистью. – Сперва хоть умойся да оденься, прежде чем побежишь доносить на человека, который спас тебе жизнь!
Она, стиснув губы и зажмурив глаза, готова была усмирять свое безрассудное, влюбленное сердце и видеть в Зигмунде только врага. Но как отвернуться от того, кто и в самом деле спас ее? И сейчас, может быть, при смерти из-за нее…
Хорошо. Честь, милосердие, которые не позволяют ей выдать Зигмунда, – это все прекрасно. Юлия сообщит свое имя здешнему военному начальству, в ставку уйдет эстафета, отец узнает о ней, приедет, заберет… А может быть, для скорости дела ей просто дадут сопровождение и отвезут к нему. И она забудет, постарается забыть роковую фразу: «Ваш милый думает о вас!» – и все, что последовало за ней. А как все-таки отвернуться от того, что здесь затаился предатель, который, выздоровев, снова примется за свои гнусные дела?!
Юлия не очень хорошо представляла себе, в чем должны заключаться эти самые дела, но в ее воображении возникла некая смутно различимая фигура, которая под покровом ночи крадется меж домов ради встречи с Зигмундом, ради того, чтобы узнать от него о расположении и тех или иных секретах русских войск, а потом передать эти сведения полякам. Ее передернуло от отвращения и страха.
Невозможно выдать Зигмунда. Невозможно и оставить все как есть.
Нет. Пока она не назовется, не откроется. Останется при лазарете. Конечно, не на положении больной, иначе о состоянии Зигмунда сама будет узнавать лишь случайно, по слухам. Надо остаться здесь сиделкою, милосердной сестрою, какой некогда, во время Отечественной войны, была ее матушка Ангелина Дмитриевна. Остаться, будто монахиня-госпитальерка, – и следить за Зигмундом. Пока он не придет в сознание. А тогда, может быть, станет ясно, что делать дальше. Но как предложить свою помощь? Примут ли ее?
В дверь постучали, и Юлия попыталась было прикрыться одеялом, да с изумлением обнаружила, что за своими глубокими размышлениями уже и умылась, вытершись той же рубашкой, в которой спала, и оделась, и обулась, и даже косу переплела, так что теперь вполне готова принимать посетителей. Не без опаски она позвала:
– Входите, прошу!
Дверь отворилась, и очень худощавый, очень высокий человек в сером, завязанном на спине халате, из-под которого видны были армейские сапоги, встал в дверях, чуть пригнувшись, чтобы не задеть за косяк:
– Bonsoir, madame… mademoiselle?..
– Мадам… Юлия Белыш, – ответила она. – С кем имею честь?
Она тоже говорила по-французски, и только многолетняя практика, сделавшая этот язык как бы родным, не давала сейчас запутаться в словах, настолько Юлия изумлялась себе. Да, она не намерена была называть свое настоящее имя и открывать положение, но почему же в голову не пришло ничего, кроме фамилии ее нареченного жениха, которого она и в глаза-то никогда не видела! Впрочем, эта фамилия не хуже прочих скроет истину, и пора перестать краснеть и заикаться, а то этот молодой человек глядит на нее слишком изумленно.
– Доктор медицины Корольков, начальник здешнего госпиталя, – отрекомендовался он. – Вижу, вам уже значительно лучше! – Он окинул проницательным взглядом ее платье, прическу, и на его худом, совсем еще молодом, даже мальчишеском лице выразилось нескрываемое восхищение, которое он не без труда согнал, тоже покраснев и сочтя нужным спросить:
– Вы едете в Varsovie? [65]
Юлия ответила так откровенно, как могла:
– Теперь да. Я бежала оттуда вскоре после мятежа, однако в пути заболела и месяц провела у каких-то добрых людей. Узнав, что наши войска уже на подступах к Варшаве, я решила, что лучше будет вернуться: ведь именно в армии самые близкие мне люди, мой отец и…
Она хотела сказать: «и мама», но потом спохватилась, что это прозвучит глупо: вряд ли отец позволил Ангелине испытывать тяготы бивачной жизни. Можно даже не сомневаться в ее безопасности, но она скорее всего в России.
– И?.. – повторил вопросительно доктор Корольков, не оставивший без внимания замешательство Юлии.
– И мой… жених. Вернее, муж.
Она готова была язык себе откусить, но, единожды солгавши, приходилось продолжать. Жених у «мадам»? Нет, конечно, муж. Впрочем, «мадам» могла быть вдовой и собираться вторично выйти замуж… Но это такие дебри вранья, из которых не выбраться, если доктор не прекратит задавать вопросы – самые, кстати сказать, обыденные. Не его вина, что Юлия сама себя поставила в безвыходное положение!
Между тем юное лицо Королькова выразило невольное огорчение, которое тут же и ушло. Его физиономия была очень приятной, веселой, подвижной, и, не чувствуй себя Юлия так неуверенно и глупо, она глядела бы на этого молодого доктора с удовольствием – столь непосредственным и добродушным он оказался. У него была забавная привычка непрестанно разминать и поглаживать суставы пальцев, как это делают музыканты перед концертом. Пальцы его и впрямь были из тех, кои называют музыкальными: длинные, сильные, чуткие. Наверное, он хороший хирург, подумала Юлия. И вообще приятный, хороший человек! Смутившись под ее пристальным взглядом, Корольков нервно переплел пальцы и громко хрустнул ими.
– Сударыня, – заговорил он, переходя на русскую речь. – Извольте открыть ваши намерения, дабы я мог оказать вам всю возможную помощь.
Юлия невольно улыбнулась этой по-старинному витиеватой речи.
– Нельзя открыть то, чего нет, – солгала она, изо всех сил стараясь глядеть в карие приветливые глаза Королькова с самым беспомощным и в то же время лукавым выражением, которое, как она знала по прежнему опыту, без промаха бьет в сердце мужчины, принуждая его служить даме подобно рыцарю. – Я нахожусь в полной растерянности. Случайная спутница моя, полька, из-за оплошности которой при переправе я едва не погибла, скрылась, то ли опасаясь моего гнева, то ли не желая встречи с русскими.
Тут Юлия заметила, что Корольков весьма внимательно вслушивается в ее речь – даже не в смысл слов, а в то, как она их произносит, явно пытаясь уловить польский акцент, – и огорчилась, поняв, что этот самый доктор вовсе не так уж прост, как хочет казаться. Впрочем, и она тоже хороша птушка, так что оба квиты!
– Теперь я, конечно, хотела бы продолжить путь до Варшавы, которая, не сомневаюсь, со дня на день будет взята…
– Боюсь, еще не так скоро, – перебил Корольков. – Бои идут тяжелые, мой персонал сбился с ног, так что я совершенно не представляю, когда и как найду свободных людей вам для сопровождения. Да еще эта холера…
– Холера?! – переспросила с ужасом Юлия.
– Простите, не хотел пугать вас, мадам. В армии отмечено несколько случаев. Эпидемии пока не предвидится, но, знаете, вода дурная и пища… И сразу не распознать, у кого просто колика, а у кого уже смертельная болезнь. Зараза может распространиться, и хуже худшего, если это начнется в лазарете, где люди и без того ослаблены.
– У вас холерные лежат в отдельном помещении? – спросила Юлия. – За ними отдельный персонал ходит?
Искра удивления мелькнула в глазах доктора, и он вновь захрустел пальцами.
– Просто другая палата. А что до отдельного поста, так у меня просто нет столько народу. И без того на положении санитаров у меня господа выздоравливающие.
Юлия вспомнила услышанный разговор. Так, теперь понятно: здесь и впрямь раненые ухаживают друг за другом. И ходят, конечно, туда-сюда беспрепятственно…
– Ну а халаты, по крайности, они меняют? – спросила нетерпеливо.
– Халаты? – хлопнул глазами доктор.
– Ну да! Халаты должны менять санитары, когда идут из холерной палаты в обычную! А повязывают лица? Лица закрывают такими повязками? – Юлия изобразила в воздухе что-то вроде собачьего намордника. – И еще, говорят, надо курить уксусом в палатах.
– Уксус – это замечательно, – сказал доктор Корольков серьезно. – И пол у нас засыпают негашеной известью в коридорчике, который отделяет холерную палату от прочего коридора, и вода хлорная стоит наготове для мытья рук, и халаты есть сменные, продезинфицированные, и даже бахилы матерчатые надеваем на сапоги…
Теперь настал черед Юлии хлопать глазами.
– А воду питьевую кипятите? Сырой воды нельзя… – заикнулась она.
– И воду кипятим, – покивал успокаивающе молодой доктор. – И перец в водку добавляем, и даем больным масло мятное. И… о, Господи, где ж она? – Он сунул руку в казавшийся бездонным карман своего серого, застиранного халата, выдернув матерчатую повязку, и с проворством фокусника нацепил ее на лицо: – Оп-ля! Вот и мы! – Голос его звучал теперь глуше, однако лукавый смешок Юлия тотчас различила.
Да он над ней все время посмеивался! Конечно, глупость какая – объяснять доктору, как лечить больных! С чего это ее так разобрало, непонятно?
Беспомощно оглянулась, пытаясь скрыть растерянность, и подхватила с полу комок корпии.