И махнув рукой, она быстро выбежала из беседки, оставив опешившего и растерянного Виктора одного.
— Когда понадобится, черкни и записку сюда доставь! — послал он ей вдогонку, в то время как ее черная фигурка то появлялась, то исчезала среди сугробов, быстрыми скачками спеша домой…
Глава X
Горе королевы. — Так она решила. — Змейка кружится. — Рассказ маркизы
— Девицы! Радость! Матушка Манефа сегодня после всенощной в обитель снаряжается!
Ольга Линсарова, как добрый гений в черной ряске, своим звонким шепотом точно пробудила подруг от унылой задумчивости.
Девочки, сидевшие за чтением жития святых в этот праздничный морозный вечер, живо повскакали с мест.
Если бы радостную весть им принесла другая пансионерка, они бы не поверили. Но Ольга Линсарова была настоящим воплощением истины. «Правда в ряске», как ее шутя называла Игранова. Ольге верили всегда, верили каждому ее слову.
— Господи, да неужто ж уедет? — боясь радоваться неожиданному счастью, шепотом переговаривались девочки. — Вот-то радость! Скорпионша в отпуску. В Новгород укатила к сестре «мирской». Манефа сегодня уедет. Остается Уленька… Но Уленька не так страшна! Донесет, правда, матушке, но пока донесет, сколько дел наделать можно…
— Девочки, и пир же мы устроим нынче! Косолапихе отец пропасть всякой снеди прислал… Поделимся, головиха?
И Игранова мячиком подкатилась к толстушке Маше.
— Поделюсь, девочки! Тятенька, Бог ему здоровья пошли, целую лавку доставил сюда с нашими молодцами! — заключила она, облизываясь.
— И мне отец с денщиком посылку прислал, у сторожа в передней стоит, объявила Игранова.
— И ты, институтка, поделишься?
Катюшу иначе не называли теперь, узнав о ее переводе из пансиона в институт.
— Поделюсь, девочки… А и пир же мы устроим! — чуть не на весь класс рявкнула Катюша.
— Ко всенощной! Ко всенощной стройтесь, девочки! — словно из-под земли выросла Уленька, — матушка торопит. Бурнусы велела новые ради праздника надеть.
— Ладно, знаем!
И девочки, охотнее чем когда-либо, выстроились в пары. Еще бы! Им ли не радоваться! Целые сутки впереди на Свободе, без надзора двух строгих, суровых, ничего не прощающих инокинь.
Весело и бодро шли черные фигурки по знакомой дороге к городскому собору. Снег хрустел под ногами. Крещенский морозец пощипывал щеки. Вызвездевшее небо умильно сияло детским глазам золотыми, чуть мигающими очами. Собор, освещенный по-праздничному, казался особенно торжественным в этот вечер Рождественского кануна. И суровые лики святых, и светлые ризы священников, и без единой улыбки мрачное лицо Вадима, строгого духовника пансионерок, все сегодня получало какой-то особый светлый отпечаток. Печать грядущего праздника виднелась на всем. И сами клирошанки пели как никогда. Казалось, ангелы спустились на землю, чтобы голосами этих скромных черных фигурок приветствовать родившегося в дальнем Вифлееме младенца Христа…
После всенощной «монастырки», несмотря на утомление, шли по городским улицам бодрые, веселые. В пансионе их встретила с подогнутым подолом Секлетея, мывшая полы в отсутствие девочек. Сторож Нахимов, ветхий белобородый старик, накрыл стол, поставил кутью, рис с медом, пироги с вязигой и заливное. Вифлеемская звезда глядела в окно. Пост разрешался.
Поужинав и получив напутствие от уезжавшей матушки, девочки пришли в спальню.
Одну Ливанскую матушка задержала у себя.
Охотно и быстро раздевались «монастырки» в этот вечер. Они знали, что лишь потушит лампу Уленька и уйдет в свою комнату, отстоящую далеко от их спальни, как все встанут со своих жестких постелей. И начнется тогда пир горой, начнется полная детская радость. Будут лакомиться домашними яствами, будут гадать и рассказывать страхи в эту таинственную святочную ночь… Хорошо будет!.. Ах, хорошо!..
Уже одиннадцать девочек покорно, по первому сигналу Уленьки, улеглись в постели, скрестив на груди руки, как это требовалось пансионским уставом. Уже уходя, костлявая рука Уленьки протянулась к лампе, чтобы завернуть в ней свет, как неожиданно хлопнула дверь спальни и, рыдая навзрыд, Лариса ворвалась в комнату.
— Что? Что ты? Что с тобой? Ливанская! Королева! Ларенька! Что случилось?
Девочки, не помня себя, не слушая Уленьки, повскакали со своих постелей и окружили рыдающую красавицу.
Лариса даже не могла совладать с собою. С распустившимися вдоль спины косами, вся бледная, с трясущеюся челюстью, она бросилась, распростершись, на постель и рыдала, рыдала, рыдала.
Растерянные, взволнованные, босые, в одних длинных ночных сорочках, девочки стояли вокруг любимой подруги.
— Ларенька, милая, да скажи ты, что с тобой, Ларенька!..
Она все рыдала, не будучи в силах произнести ни слова.
Но вот, протиснувшись с трудом через толпу девочек, к ней пробралась Уленька.
Положив свою желтую, крючковатую руку на плечо королевы, послушница затянула своим приторно-слащавым голоском:
— Полно убиваться… Грешно плакать так-то, девонька… Матушка отличает… Матушка, можно сказать, из целого сонма выбрала… а вы так неистовствуете, красавица вы моя! О Господи!.. слез откеда берете-то! Словно не на безгрешное, ангельское празднество, не на радость духовную, а на смертное дело вас ведут… Опомнитесь, Ларенька, опомнитесь, краля моя писаная… Христовой невестой будете… Госпо…
— Не хочу в обитель! Не хочу быть монахиней! Не хочу! Слышишь? Не хочу! Не пойду в обитель. Умру лучше, а не пойду! Так пусть и знают! Умру! Да! Да! Да!
Теперь уже Лариса не лежала, захлебываясь в слезах. Высокая, стройная, она выросла перед послушницей. Красивые глаза ее горели злым, неприязненным огнем. Обычно рассудительная и спокойная девушка, она вся теперь кипела возбуждением.
— Что вы, Ларенька, что вы, царевна моя распрекрасная, что вы раскричались так? — затянула было снова Уленька и вдруг осеклась.
Прямо ей в лицо уставились два с лишним десятка таких жгучей ненавистью горящих глаз, что она запуталась, смолкла и, подхватив для чего-то свою черную ряску рукою, поспешно пробормотала что-то и юркнула за дверь.
— Ушла! — вздохом облегчения вырвалось из груди девочек. — Теперь, Лариса, говори.
Королева села. Вокруг нее сели остальные. Маркиза Соболева пробралась к «королеве» ближе других и, положив на колени королевы свою белую головенку, смотрела ей в лицо полными скорби и участия глазами.
Верный рыцарь — Игранова — поместилась у ног Ларисы и, судорожно подергивая ртом, кусала губы, чтобы не дать воли охватившему ее волнению. Остальные девочки плотнее окружили их.
— Говори, Ларя, говори.
— Да что говорить, девочки, что говорить-то! — с тоскою и озлоблением вырвалось из груди Ларисы. — Позвала «она» меня сейчас и говорит: «Знаешь, зачем я в обитель еду?» — Не знаю, говорю, а у самой сердце екнуло, недоброе словно что-то чуяла душа. Не знаю, говорю, матушка. А она ухмыльнулась да и говорит: «Готовься предстать перед праведные очи матушки игуменьи… После праздников и елки у княгини отвезу тебя я туда»… Как услыхала я это, так и бухнула ей в ноги… — Матушка, не губи! Матушка, оставь у себя, не неволь! Не гожусь я в монахини. Грешница я. Мирская душа во мне… А она мне на это: — «Душа что воск. Разогреешь ее молитвами, и станет она топиться и таять от жизни иноческой. Так мы решили с матушкой игуменьей, — так тому и быть. Готовься стать инокиней!»
— Все кончено теперь! — заключила, зарыдав вновь и заламывая руки, Лариса.
Примолкли, притихли девочки. Горе было велико.
Трудно было помочь такому горю. Мраком и безнадежным отчаянием наполнились детские души. Помочь нельзя.
— Ларенька, милая! Отнимут от нас тебя, Ларенька! — прокричала маленькая Соболева.
— Маркиза, молчи! Не рви душу… И без того тошно… О, если бы только силу мне!
И «мальчишка» довольно недвусмысленно погрозила кому-то кулаком в пространство.
— Бодливой коровке Бог рог не дает, — съехидничала Юлия Мирская, выставляя из-за чьей-то спины свою черную голову.
— Юлька, молчи, девушка-чернявка… А то, ей-Богу, кусаться буду… Убирайся к своей Уленьке… Вы с ней пара! — бешено крикнула Игранова и топнула ногой.
— Сама убирайся к уличным мальчишкам, там твоя компания! — огрызнулась Юлия.
— Девицы, не ссорьтесь!.. Тут надо думать, как Лареньке помочь, а они грызутся! — вмешалась Паня Старина.
— Да как помочь? Как помочь-то! Если написать Ларисиной бабушке письмо, мать Манефа перехватит… а самим в кружку опустить нет возможности. О, Господи! Затворницы мы тюремные! Заживо погребены от людей!
И «правда в ряске» злобно ударила кулаком по ночному столику.
— Ничего не поделаешь! Смириться надо, Ларенька!
И серебряная голова маркизы прилегла на плечо Ливанской.
— Бедная! Бедная Ларенька! — присовокупила она нежным печальным голоском. И вдруг заплакала. Заплакали и остальные.
В болезненно настроенном воображении вырисовывались перед каждой из них суровые стены обители, молчаливо-угрюмый сонм монахинь, карающая за малейший недочет неумолимая игуменья и весь ужас монастырского заточения, который, как им казалось, неизбежно ждал их общую любимицу Ларису.
Слезы усилились и перешли в рыдание. Стонами горя, первого молодого горя, наполнился мрачный пансионский дортуар.
И вдруг свежей струею влилось нечто в это общее беспросветное отчаяние юных подруг.
— Тише! Не плачьте! Горю можно помочь! — раздался сильный, молодой голос за их плечами.
В один миг поднялись опущенные головки, и залитые слезами лица обратились в ту сторону, откуда послышалась твердая и смелая речь.
— Ксаня! Лесовичка! Что придумала ты?
Ксаня молча выдвинулась вперед. Ее черные глаза горели мыслью.
Ей дали дорогу, расступившись, пропустили к Ларисе, усадили рядом на постель.
— Ну… ну… говори, что придумала, Ксаня!
Она обвела толпившихся вокруг нее девочек своим сверкающим взором и произнесла твердо и резко, с налета:
— Ей бежать надо, Ларисе… К бабушке… в Петербург… просто бежать, — сказала Ксаня.
— Да как бежать-то?.. Как бежать, скажи! — волнуясь и трепеща от неожиданно задуманного плана, зашептали девочки. — Ведь мы на замке день и ночь… За нами следят: Назимов в передней, внизу дворник у ворот, в черных сенях мальчишки на побегушках… Как бежать-то?
— Через сад надо… Мимо белой руины, через забор, а там ей помогут и к бабушке добраться… — глухо и трепетно срывалось с губ Ксани.
— Помогут? Кто поможет?
— Помогут… Я знаю, что помогут… У меня есть знакомый гимназист… Он к тому времени вернется в город и поможет… Только письмо надо, письмо… В руину… Да… Да… А письмо я напишу сейчас.
Сказав это, Ксаня вдруг обернулась, неожиданно схватила за руку Мирскую и сказала твердым голосом:
— Если ты выдашь, если проболтаешься своей Уленьке, берегись тогда!
Что-то страшное загорелось в глубине ее черных глаз. Страшное, неумолимое, злое.
Юлия вздрогнула, побледнела и забожилась на образ с теплющейся перед ним лампадой именем угодников святых, что будет молчать.
— Хорошо! — угрюмо бросила Ксаня, — а ты, Ларенька, не горюй. Переправят тебя к бабушке и к жениху, — добавила она на ухо Ларисе.
Та молча благодарно вскинула на нее глазами.
— А теперь, девоньки, пировать давайте! — прервала тяжелую сцену Машенька Косолапова, — смерть есть хочется, животики подвело.
— Ну, ладно… Давайте… Спасется Ларенька от иночества, славно будет; не спасется — нагорюемся, наплачемся после… А пока не будем портить праздника, — произнесла умышленно весело, наскоро вытирая слезы, еще блестевшие на глазах, Линсарова.
— Глядите, девочки, Змейка кружится!.. — послышался чей-то возглас.
Девочки живо обернулись. Все, даже печальная Лариса, на мгновенье позабыли свое горе. Любопытством и оживлением зажглись молодые глаза.
Посреди спальни, разметав косы вдоль спины, кружилась Змейка. Ее белая сорочка до пят, распущенные волосы, бледное, возбужденное лицо и странно вдохновенным экстазом горящие зеленые глаза — все поражало в Змейке.
Сначала Зоя Дар кружилась тихо, плавно. Но вот быстрее и резче с каждой секундой становились ее движения. Рассыпались пушистым сиянием пепельные кудри, зеленые огни, сверкая, переливались в огромных, неимоверно расширенных теперь глазах. Змейка Дар вертелась, как волчок, вся тонкая, гибкая, недаром носившая прозвище змейки. Мелькали кудри, мелькали белые ножки, тонкое, побледневшее личико и глаза, зеленые русалочьи глаза…
Она остановилась неожиданно, быстро, прежде чем кто-либо из присутствующих мог ожидать этого, и тяжело дыша, смотрела на всех, никого не видя, красивая, но бледная и словно недовольная чем-то.
— Сейчас начнет пророчествовать! — и Лариса первая бросилась к ней.
— Скажи, Змейка, буду я монахиней?
— Нет! — глухо и хрипло сорвалось с уст Змейки.
— А я? — спросила Игранова, выступая вперед.
— Нет! Тебя ждет счастье.
— А я? — и маленькая Соболева выглянула из-за спины Ларисы.
— Ты… ты уйдешь от нас Христовой невестой. Через год, нет, больше, через три года, — с усилием роняла Змейка.
— А она? А она? А Ксаня?
И десятки рук выдвинули вперед лесовичку.
— Она… она… — Змейка сделала невероятное усилие над собою, чтобы договорить задохшимся голосом: — она найдет еще в жизни самое дорогое! Са-мо-е до-ро-го-е!
И повалилась, почти лишившись чувств, на кровать.
— С ней всегда так: покружится-покружится, предскажет, а потом ей дурно… — таинственно сообщила Лариса Ксане. — Дайте ей выспаться хорошенько, — повелительным тоном приказала она остальным.
— Девочки! Да что же это? Идите есть, милые. Паштет из щуки прислал тятя, просто объедение.
И Машенька Косолапова, с вымазанной каким-то удивительным грибным соусом рожицей, словно из-под земли выросла перед всеми.
— И правда, пировать пойдемте! — подхватила Игранова, довольная уже одним тем, что ее королеву не ждет иноческий клобук, по словам прорицательницы Змейки.
Составили несколько ночных столиков рядом, покрыли их салфеткой, расставили яства, и пир начался.
— Девочки, милые! А ночь-то сегодня какая! В эту ночь всякая нечисть на землю сходит и бродит между людьми, — таинственно сообщила Юлия Мирская, тщательно очищая мандарин.
— Ну, вот еще! Вы со своей Уленькой чего не выдумаете! — с набитым паштетом ртом отозвалась Игранова.
— Эта ночь великая! В эту ночь Христос родился! — певуче произнесла Соболева, повергнутая предсказанием Змейки в какое-то сладостно-печальное настроение.
— В эту ночь страхи рассказывать принято, — отозвалась Паня Старина.
— И то, девочки, давайте рассказывать… — предложила, внезапно оживляясь, королева.
— Давайте, давайте!.. А только кому начинать? — зашумели кругом девочки, большие охотницы до всяких «страхов».
— Маркиза пусть начинает! Начинай, Иннуша! Что это ты от всех удаляешься? Расскажи!.. Ты говорить хорошо умеешь, как взрослая… послышались молящие возгласы монастырок.
Серебряная головка маркизы отпрянула от окна. Всегда тихая, задумчивая девочка и теперь осталась верна себе. Отделившись незаметно от пирующих подруг и прильнув к стеклу своей оригинальной серебряной головкой, она смотрела на небо, на яркую, огнистую Вифлеемскую звезду.
— Расскажи! Расскажи, маркиза! — пристали к ней девочки.
— Да что же рассказать вам, душенька? — прозвучал ее кроткий голосок. — Лучше о княгинином спектакле да о елке поговорим. Ведь не за горами то и другое. Вот заставят нас роли учить… Поведут нас на репетиции… Наступит вечер… Елку у княгини зажгут… Гости съедутся… И мы играть будем опять то, что княгиня выдумает… Про Юдифь и Олоферна или про Агарь в пустыне…
— Нет, Юдифь и Агарь раньше были… Теперь про Руфь или про Исаака будет! — поправила ее Линсарова. — Ну, да это после узнаем… Лучше ты что-нибудь расскажи нам, Инночка.
Маркиза задумалась, поникла серебряной головкой. Что-то странное, неуловимое промелькнуло в ее лице. Морщинки набежали на ее детски серьезный лоб и придали лицу еще более недетское выражение.