— Стой! Чего не забудешь? А? Говори! Сознавайся! Нет, скажу матушке, зашипела она, крепко схватив за руку Ларису.
Та побледнела, как смерть, под своим платком. Побледнели за нею и все остальные девочки.
«Начинается! Вот он ужас-то где!» — мысленно произнесла каждая из них.
Но тут выступила Аннушка.
— Что ты? Аль рехнулась, чернорясница! Что тебе привиделось-то? Что мою барышню держишь? А? Опоздаем из-за тебя на поезд, — звонко и развязно выкрикнула она. — Пусти, что ли!..
— Не пущу! — в свою очередь выкрикнула Уленька и, прежде чем кто-либо успел предупредить ее, закричала отчаянным голосом на весь пансион:
— Матушка! Благодетельница! Сюда! Сюда! Неладно что-то! Скорее, матушка! Караул… Кара…
— Молчи, несчастная!
И тяжелая, сильная рука легла на рот Уленьки, не дав ей докончить. Желая освободиться, последняя рванулась назад, зацепила платок, покрывавший голову Аннушки, и лицо последней открылось.
Ах, что это было за лицо! Не девичье, нет — с бойкими, чересчур смелыми глазами, с предательскими усиками над крупным, характерным юношеским ртом, с коротко остриженными волосами.
— Ай, мужчина! — не своим голосом взвизгнула Уленька и со страху присела на пол.
Произошла сумятица. Девочки кинулись к Уленьке, загораживая собою путь к Манефиной келье.
Тем временем усатая девушка, быстро накинув опять на голову платок, схватила обезумевшую от страха Ларису и кинулась с ней на крыльцо, через темную прихожую мимо изумленно вперившего в них глаза сторожа Назимова.
Входная дверь хлопнула.
Одновременно с ней захлопали и другие двери. Мать Манефа, сестра Агния и старая Секлетея — все устремились к группе девочек и кричавшей теперь во весь голос Уленьке.
В страшной суматохе кричали все.
И Манефа, и девочки, и Агния, и сторож.
Кричали о разбойниках, об усах, о похищении и еще о чем-то, что было невозможно разобрать.
Эта общая, преднамеренно затеянная монастырками суматоха много помогла делу.
Когда все утихло и грозный голос матери Манефы потребовал объяснения, Лариса Ливанская, вместе с мнимою прислугою ее бабушки Аннушкою — а на самом деле переодетым Виктором, — были уже далеко.
Глава XII
Доносчица. — Громы и молнии. — Месть. — Печальный конец
Все видели, как красная и взволнованная Уленька вошла в келью матушки, видели, как долго оставалась дверь кельи закрытой на ключ, и слышали, как за дверью нашептывал что-то ненавистный голос послушницы.
— Ну, теперь донесет на всех! Будет ужо всем на орехи! — с неприятным чувством шептались девочки.
— Вот бы ее за это, доносчицу, язву, кляузницу!
— Свое получит! Не останется без гостинца!
— А все же ловко выхватили Лареньку!
— Что и говорить!
— Небось, уж на вокзале теперь!
— Какое! Катит!
— Неужто уж в поезде?
— А ты думала как?
— Слава Богу!
Девочки тихонько крестились и поздравляли друг друга. Но, несмотря на приятное сознание, что Лариса находится теперь вне всякой опасности, где-то в самой глубине детских душ разгоралось яркое пламя тревоги.
Все знали, что «доносчица» Уленька вместе с сестрой Агнией больше двух часов пробыли у матушки в келье, что позвали туда Секлетею и Назимова и что, наконец, после пансионского ужина, в Манефину келью плавной и неторопливой походкой пришел отец Вадим, приглашенный письмом от матушки.
«Ну, будет теперь потеха!» — с тоскою говорили девочки, и души их наполнялись все больше и больше тревогой.
Озабоченные и унылые прошли они в спальню. Молчаливо разделись и тихо-тихо разошлись по своим постелям. Обычные болтовня, шуточки и беседы заменились полной тишиной.
— А знаете, девочки, покаянной отповедью это пахнет! — неожиданно раздался голос Пани Стариной среди возникшей мертвой тишины, когда сестра Агния, прикрутив лампу, вышла из спальни, закончив свой вечерний обход.
— О, Господи! Не приведи Боже! — простонал чей-то голос, — душу они нам вытянут своей отповедью, всю душу по капле!..
— Да неужто ж и впрямь?
Предположение девочек оказалось верным.
Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там высокую, сухую фигуру отца Вадима.
Посреди учебной комнаты стоял аналой. На нем лежали крест и евангелие, как на исповеди. Едва пансионерки, низко отвесив поясные поклоны священнику, заняли свои места, как вошла мать Манефа в сопровождении Уленьки, с каким-то особенно смиренным видом следовавшей за нею.
— Вот, батюшка, перед вами налицо великие изменницы, — слегка кивнув головой на почтительные поклоны девочек, произнесла Манефа. — Они столкнули с пути истинного подготовленную для венца иноческого невесту Христову. Они сбили ее на путь мирской, суетный и шумливый. Они погубили чистую душу великим соблазном светской жизни. Пусть же покаются, кто из них сделал это, кто нашептывал в уши Ларисе Ливанской мятежные, грешные речи. Это они устроили ей побег — ей, уже готовой молодой инокине, посвятившей себя тихой и благочестивой монашеской жизни! Пусть же та, кто сделала это, покажется перед очами своего духовника, перед крестом и евангелием! — заключила грозно и сурово свою речь матушка.
— Пусть покается. Покаяние облегчит душу! — спокойно и строго произнес о. Вадим.
Его бледные пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза суровым взором окидывали притихших девочек.
И, помолчав немного, о. Вадим произнес, отчеканивая каждое слово:
— Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем?
— Знала и виновна, батюшка! — тихо отозвалась та.
— Встань и подойди сюда!
Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной.
— Раиса Соболева!
— И я грешна, батюшка!
Соболева, робкая и дрожащая, присоединилась к Пане.
— Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! — вызвал по очереди батюшка.
Названные девочки с потупленными головами вставали, кланялись и выходили на середину, беззвучно шепча:
— Каемся, виновны, батюшка!
Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других, вышли на середину класса. За ними последовали и остальные.
— Все виновны, все! — шептали совместным шепотом взволнованные девочки.
Но вот к ним скользнула вертлявая и юркая фигура Уленьки, с вытянутою вперед головою.
Ее раскосые глаза косили больше чем когда-либо.
Два багровые пятна румянца играли на щеках.
Девочки с невольным замиранием сердца подняли на нее взоры. Ничего доброго не предвещала ее черная, словно из-под земли выросшая перед ними фигура.
— Неправда, девоньки, не верно, милые! Клевещете вы на себя! — запела-затянула она со своим обычным слащавым смирением. — Клевещут они на себя, батюшка! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли… Вот кто виновен!
И, злорадным, торжествующим взором обжигая Ксаню, Уленька направила прямо на нее свой костлявый палец.
— Виновата она, Ксения Марко! — еще раз торжествующе проговорила Уленька.
* * *— Ты совершила большой грех!.. На твоей совести страшное преступление… Ты помогла Ларисе бежать, — раздавался строгий, безжалостный голос матери Манефы, когда она, позвав Ксаню в свою комнату, осталась с ней наедине. — Ты должна искупить этот грех… Не хотела ты, чтобы Лариса пошла в монахини, так сама ты вместо нее должна идти в монастырь… Понимаешь?.. Впрочем, — прибавила Манефа, сурово и остро глядя в лицо лесовички, — для тебя это искупление будет великою благодатью… Ты одинокая, забытая, покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании училища?.. Ты ведь одна, одна и всегда одна-одинешенька!.. И впредь такою же останешься… Но это еще ничто: куда ты пойдешь — всюду грех пойдет за тобою!.. Всюду грех!.. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя… Одно еще для тебя теперь спасенье монастырь. В монастыре ты спасешь свою душу и обрящешь царствие небесное… Там ты можешь замолить нечистую совесть, покрыть, придавить грех светлым, чистым деянием, отдав себя на служение Господу вместо Ларисы…
Замолкла монахиня. Ее черные, холодные и сухие глаза впились в Ксаню.
Ксаня стояла молча, устремив взор по направлению к окну. Она, очевидно, думала, размышляла…
«Ты одна, одна… всегда одна-одинешенька… куда ты пойдешь?» Мать Манефа права. Куда идти ей по окончании училища? В лес обратно? Да ведь не к кому… К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется жить среди людей, подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими… Мать Манефа права: для нее, Ксани, для одинокой лесовички, лучше всего идти в монастырь. Он ей домом будет… Там, в монастыре, не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расспросов докучных, без дружбы томительной и ненужной…
И смело выдержав строгий взор матери Манефы, Ксаня произнесла спокойно:
— Вы правы, матушка… Идти мне некуда… Отдайте меня в обитель…
Манефа крепко и порывисто обняла девочку.
* * *На дворе свирепствовала вьюга. Первые дни нового года напугали метелями и стужей людей. Свист ветра, его завывание в трубах и дикая пляска метелицы заставили обитателей прятаться по домам.
В монастырском пансионе все спало в эту ненастную ночь. Только в комнате Уленьки горела свеча. Без черной ряски и обычной повязки послушницы на голове Уленька казалась еще непригляднее. Худое, желтое лицо, длинная, вытянутая, жилистая шея и жиденькая, мочального цвета косичка, торчащая на затылке, — все это говорило не в пользу Уленькиной внешности. Теперь эта внешность казалась вдвое безобразнее от злостной, торжествующей улыбки, игравшей на ее сухих и бледных губах.
Уленька сидела за столом с карандашом в руке. Перед нею лежала маленькая тетрадка, вся испещренная фамилиями монастырских пансионерок. Против каждой фамилии было поставлено число и какая-нибудь заметка. Длинный ряд чисел и длинный ряд заметок в виде следующего:
26-го декабря. Паня Старина в глаза назвала меня «язвой», а матушку-благодетельницу всячески поносила заглазно.
28-го декабря. Катя Игранова швырнула тарелку с винегретом, сказав, «что эту дрянь есть не намерена».
29-го декабря. Маша Косолапова пустила мне в лицо «дуру».
30-го декабря. Ксения Марко разорвала передник.
31-го декабря. Шушукались о чем-то, а когда я подошла, стали ругаться.
1-го января. Встречали новый год в спальне, без благословения на то матушки.
3-го января. Помогли увезти Лареньку. Приезжал за ней юнец с усиками, переодетый девушкой.
4-го января. Ксения Марко мне кулаком пригрозила, а Катя Игранова матушку-благодетельницу вкупе с сестрицей Агнией «черными козами» обозвала.
Прибавив последнюю строчку, Уленька помусолила карандаш и приписала к ней:
4-го же января, вечером. Катя Игранова кричала в раздевальной: «Что вы думаете? Очень мы вас боимся! И тебя, доносчица! Постой еще, удружим тебе будешь нас долго помнить!»
И записав это, Уленька тщательно перечла запись. Потом положила карандаш. На сегодня довольно. Завтра отнесет она эти записи матушке, и все виновные будут строго наказаны. Уленька заранее потирала руки при мысли о том, что ждет ее врагов.
Она была мстительна и зла. Ничего не забывала, ничего не прощала. За неприязнь и ненависть к ней девочек она платила двойной неприязнью и ненавистью. Свои записи она вела с каким-то наслаждением, ощущая особую прелесть отомстить презиравшим ее девочкам.
Покончив с этим делом, Уленька убрала со стола тетрадь и карандаш в ящик и подошла к небольшому шкафику, приютившемуся в углу ее крошечной комнатки.
В этом шкафике хранились все сокровища Уленьки.
Нужно сказать, что у Уленьки была еще одна радость в жизни, помимо радости мстить ненавистным ей пансионеркам: она любила покушать, полакомиться вкусными вещами потихоньку от всех. Мать Манефа частенько посылала Уленьку за необходимыми покупками, и всегда послушница умела оттянуть пятачок, другой от покупки в свою пользу. Из копеек скоро составились гривенники и пятиалтынные, из гривенников и пятиалтынных рубли. На эти рубли Уленька тайком покупала разные дешевые лакомства и, попрятав их в свой шкафик, по вечерам, когда все укладывались спать, с наслаждением предавалась «радости объедения».
И сейчас она распахнула дверцу шкафа и некоторое время любовалась расставленными на нижней полке в строгом порядке коробочками с карамелью, жестянками с леденцами, слитками халвы, пряниками, воздушными кондитерскими пирожными. Потом с жадностью схватила ближайший к ней пирожок с взбитыми сливками и принялась его есть.
За окном шумела непогода. В трубе завывал ветер. Свистела вьюга, распевала метелица тысячами пронзительных адских голосов, а в душе Уленьки пели птички. Все радости земные, все свое земное благополучие она строила на сладком куске того или другого съедобного.
Она ела с какою-то безумной жадностью пирожные, леденцы, пряники, конфеты. Ее крепкие, желтые, кривыми лопатками зубы хрустели с особенным удовольствием.
Присев на полу спиной к двери, Уленька вся погрузилась в свое «занятие». Ее глаза горели алчным, сухим блеском.
«Грешно ли это? — вихрем пронеслось в мыслях Уленьки. — Нет, не грешно, — тут же отвечала она самой себе. — Другие лгут, бесчинствуют, грубят, ссорятся… А она только лакомится. Стало быть, дьявол не близок к ней. Стало быть, он не посмеет подойти к ней, Уленьке, как к грешнице…»
Больше всего в мире Уленька боялась дьявола. Она самым искренним образом верила в его присутствие на земле, перед людьми, особенно в минуты совершаемых ими грехов и преступлений.
«Нет, нет, она не грешница! И врагу рода человеческого нечего делать у нее… Она, Уленька, благочестивая, богобоязненная, к Господу усердная, к молитве и к посту…»
Мысли вихрем кружились в голове Уленьки в то время, как желтые зубы ее работали вовсю. И все-таки смутно, где-то внутри нее, какой-то голос шептал ей в уши:
«— Бойся, Уленька! Бойся дьявола! Неладное ты делаешь теперь! Близок к тебе враг рода человеческого!»
И эти странные, беззвучные речи сеяли в душе лакомившейся послушницы все больший и больший, смутный ужас. Завывания ветра и дикие песни непогоды усугубляли ее волнение.
— Господи помилуй! — прошептали губы Уленьки, и разом все лакомства потеряли для нее всю свою заманчивую прелесть.
Она сидела теперь затихшая, странно ошеломленная и подавленная своим мистическим настроением. Тяжелое, острое чувство страха все мучительнее и мучительнее вползало в душу. Ей вдруг стало страшно одной, со всеми этими тюричками и коробками сластей, олицетворением ее грешных побуждений.
Дикие и страшные голоса за окном и мертвая, сонная тишина пансиона навели необъяснимый трепет на Уленьку.
«Враг человеческий близок! Он здесь! Он рядом с тобою, грешница!» шептал внутри ее назойливо-властный голос.
В ту же минуту ветер диким голосом завыл в трубе. Нагоревший незаметно огарок с треском потух, и Уленька очутилась в полутьме, освещенной лишь неровным мерцанием лампады.
Ей стало жутко до духоты. Болезненно жутко. О недавнем пиршестве не было и помину.
— Закрою шкаф… Лягу скорее… Буду молиться пока не усну, буду призывать имя Господне… — роняли бледные губы Уленьки.
Но тот же непонятный страх мешал ей подняться, встать, отойти от шкафа. Она побледнела. Руки захолодели. Ноги отказывались служить… Несколько минут простояла Уленька, прислушиваясь и глядя в темный угол комнаты…
В это время тихо, с легким скрипом отворилась дверь и кто-то вошел, страшный, грозный. Уленька чувствовала, что вошел этот «кто-то», и не сомневалась, что был «он», враг рода человеческого, пришедший казнить ее.
Смутные, страшные догадки рождались в ее голове одна за другою. Но двинуться с места она не смела, не могла… Ужас сковывал все ее движения…
А «шаги» приближались. Она чувствовала их приближение, и кровь незримыми молоточками ударяла ей в голову, холод мурашками пробегал по всему ее телу, пот каплями выступил на лбу…