Боцман в ответ только безнадежно махнул своей волосатой красной и жилистой рукой и сердито плюнул в кадку.
И этот жест, и энергичный плевок, и раздраженное выражение загорелого, красно-бурого лица боцмана, опушенного черными, с проседью, бакенбардами, с красным, похожим на картофелину носом и с нахмуренными бровями – словом, все, казалось, говорило: дескать, лучше и не спрашивайте!
– Сердитый? – спросил кто-то.
Но боцман не тотчас ответил. Он сделал сперва две-три отчаянные затяжки, сплюнул опять и, значительно оглядев всех слушателей, жаждавших услышать оценку такого умного и авторитетного человека, наконец выпалил, несколько понижая, однако, свои зычный голос, стяжавший горлу боцмана репутацию «медной глотки»:
– Прямо сказать: чума турецкая!
Столь убежденная и решительная оценка произвела на присутствующих весьма сильное впечатление. Еще бы! После двухлетнего плавания со старшим офицером, который, по выражению матросов, был «добер» и «жалел» людей, не обременяя их непосильными работами и учениями, дрался редко – и то с пыла, а не от жестокости – и снисходительно относился к матросской слабости – «нахлестаться» на берегу, иметь дело с «чумой» показалось очень непривлекательным. Немудрено, что все лица внезапно сделались серьезными и задумчивыми.
С минуту длилось сосредоточенное и напряженное молчание.
– В каких, однако, смыслах он чума, Аким Захарыч? – заговорил молодой курчавый фельдшер, которому, по его должности, предстояло менее других опасности иметь столкновения со старшим офицером. Знай себе доктора да лазарет, и шабаш!
– Во всяких смыслах, братец ты мой, чума! То есть вовсе нудный человек. Зудит, как пила, и никакой не дает тебе передышки, немчура долговязая! Сейчас вот в каюте донимал. Глядит это на меня рыбьим глазом, а сам: зу-зу-зу, зу-зу-зу, – передразнил барона боцман. – Я, говорит, вас всех подтяну. У меня, говорит, новые порядки станут. Я, говорит, за береговое пьянство буду взыскивать во всей строгости… Одно слово – зудил без конца. Совсем в тоску привел.
– Унтерцер, что вчерась на катере с «Голубя» привез нового старшего офицера, тоже его не хвалил. Сказывал, что карактерный и упрямый и всех на клипере разговором нудил, – вставил один из унтер-офицеров. – На «Голубе» все рады, что он ушел, потому приставал, ровно смола… А драться, сказывали, не дерется и не порет, но только наказывает по-своему: на ванты босыми ногами ставит, на ноки на высидку посылает. Сказывал – очень придирчив и много о себе полагает этот самый… как его по фамилии?..
– Берников, что ли, – ответил боцман, переделывая немецкую фамилию на русский лад. – Из немецких баронов. А о себе он напрасно полагает, потому полагать-то ему нечего! – авторитетно прибавил боцман.
– А что?
– А то, что в ём большого рассудка незаметно. Это по всем его словам оказывает. И на понятие туг. Давече, я вам скажу, не мог взять вдомек, что Куцый конвертская собака… Какая, говорит, конвертская? Непременно ему хозяина подавай…
– Из-за чего у вас о собаке-то разговор вышел? – спросил кто-то.
– А вот поди ж ты! Не понравился ему наш Куцый, и шабаш! Нельзя, говорит, на судне держать собаку. И грозился, что прикажет выкинуть Куцего за борт, если он нагадит на палубе… И чтобы я, говорит, его не встречал!
– И что ему Куцый? Мешает, что ли?
– То-то все ему мешает, анафеме. И животную бессловесную и тую притеснил… Да, братцы, послал нам Господь цацу, нечего сказать. Другое житье пойдет. Не раз вспомним Степан Степаныча, дай Бог ему, голубчику, здоровья! – промолвил боцман и, выбив трубочку, опустил ее в карман своих штанов.
– Капитан-то наш ему большого хода не даст, я так полагаю, – заметил молодой фельдшер. – Не допустит очень-то безобразничать. Шалишь, брат! Не те нонче права… Вот теперь мужикам волю дают, и всем права будут, чтобы по закону.
– Недосмотреть-то всего капитану. Главная причина, что старший офицер ближе всего до нас касается! – возразил боцман.
– Можно и до капитана дойти, в случае чего. Так, мол, и так! – хорохорился фельдшер.
– Прыток больно! А ты рассуди, что и капитану, стало быть, быдто зазорно против своего же брата идти и срамить его, скажем, из-за какого-нибудь унтерцера. В этом самая загвоздка и есть! Нет, братец ты мой, поодиночке жаловаться не порядок, только здря начальство расстроишь, а толку не будет: тебе же попадет! В старину бывала другая правила! – прибавил боцман, строго охранявший прежние традиции, так сказать, обычного матросского права.
– Какая, Аким Захарыч?
– А такая, что ежели, примерно, безо всякого, можно сказать, рассудка изматывали нашего брата матроса и вовсе уже не ставало терпения, значит, от тиранства, тогда команда шла на отчаянность: выстроится, как следует, во фрунт и через боцманов объявит командиру претензию.
– И что ж, выходил толк?
– Глядя по человеку. Иной вместо разборки велит перепороть половину команды, ну а другой выслушает и рассудит по совести. Помню, раз на смотру – я еще тогда первый год служил – объявили мы адмиралу Чаплыгину претензию на командира Занозова – форменный зверь был! – так вместо разборки дела у нас на корабле, братец ты мой, целый день порка была. Так стон и стоял, и мне сто линьков всыпали – вот тебе и вся претензия! Опять же в другой раз тоже объявили мы претензию капитану Чулкову – теперь он в адмиралы вышел – на старшего офицера. Так совсем другой оборот. Выслушал это Чулков, насупимшись, грозный такой, однако, обещал по форме рассудить.
– Ну и что же? Рассудил?
– Рассудил. Через неделю старший офицер списался с фрегата, быдто по болезни, и мы вздохнули… И ничего нам не было. Вот, братец ты мой, какие дела бывали… Известно, шли на фарт.
– Ну, наш командир небось не даст команды в обиду!
– На капитана одна и надежда, а все-таки недоглядеть ему за всем. Зазудит нас долговязая немца!
Еще несколько времени продолжались толки о новом старшем офицере. Все решили пока что ждать поступков. Может, он и испугается капитана и не станет менять порядков, заведенных Степан Степанычем. Эти соображения несколько успокоили собравшихся. И тогда молодой писарек из кантонистов, отчаянный франт с аметистовым перстеньком на мизинце, спросил:
– А как же теперь насчет берега будет, Аким Захарыч? Отпустит он нас на Сингапур посмотреть?
– Об этом разговору не было.
– Так вы доложили бы старшему офицеру, Аким Захарыч.
– Ужо доложу.
– Всякому лестно, я думаю, погулять на берегу. Здесь, говорят, в Сингапуре, очень даже любопытно. И насчет красы природы, и насчет ресторантов. И лавки, говорят, хорошие. Уж вы доложите, Аким Захарыч, а то неизвестно еще, сколько простоим, того и гляди, без удовольствия останемся.
В эту минуту на бак со всех ног прибежал молодой вестовой Ошурков и сказал боцману:
– Аким Захарыч! Вас старший офицер требует.
– Что ему еще?
– Не могу знать. У себя в каюте сидит и какие-то бумаги перебирает.
– Опять зудить начнет! Эка…
И, выпустив звучную ругань, боцман побежал к старшему офицеру.
– А ты у нового старшего офицера остаешься, Вань, вестовым? – спрашивали на баке у Ошуркова.
– То-то остаюсь. Ничего не поделаешь… Придется с им терпеть. По всему видно, что занозу мне Бог послал заместо Степан Степаныча. Уж он мне зудил насчет евойных, значит, порядков. Чтобы, говорит, как машина, все сполнял!
IIIНенависть нового старшего офицера к Куцему и его угроза выбросить матросскую собаку за борт были встречены общим глухим ропотом команды. Все, казалось, удивлялись этой бессмысленной жестокости – лишить матросов их любимца, который в течение двух лет плавания доставлял им столько развлечений среди однообразия и скуки судовой жизни и был таким добрым, ласковым и благодарным псом, платившим искренней привязанностью за доброе к нему отношение людей, которое он наконец нашел после нескольких лет бродяжнической и полной невзгод жизни на улицах Кронштадта.
Смышленый и переимчивый, быстро усваивавший разные предметы матросского преподавания, каких только штук не проделывал этот смешной и некрасивый Куцый, вызывая общий смех матросов и удивляя их своей действительно необыкновенной понятливостью! И сколько удовольствия и утехи доставлял он нетребовательным морякам, заставляя их хоть на время забывать и тяжелую морскую жизнь на длинных океанских переходах, и долгую разлуку с родиной!
[8], спокойный приют на корвете и сытую, приятную жизнь среди добрых людей, выразивших бродяге с первого же его появления на корвете самое милое и любезное внимание, которого он уж давно не видал.В свою очередь и угрюмый, малообщительный матрос был сильно привязан к своему найденышу, оказавшему такие блистательные способности, не говоря уже о прекрасных нравственных качествах, и, кажется, только с ним одним и вел под пьяную руку длинные интимные беседы. Он рассказывал Куцему о том, как он неправильно, из-за одного «подлого человека», был сдан в матросы, и о своей жене, которая живет вроде быдто «форменной барыни», и о дочери, которая знать его не хочет… И Куцый, казалось, понимал, что этот угрюмый матрос, пивший джин стаканчик за стаканчиком в каком-нибудь иностранном кабачке, рассказывает невеселые вещи.
Знакомство с Куцым произошло совершенно случайно. Это было в Кронштадте в один ненастный и холодный воскресный день, после обеда, дня за три до отхода «Могучего» в кругосветное плавание. Порядочно «треснувши» и выписывая ногами самые затейливые вензеля, Кочнев возвращался из кабака на корвет, стоявший в военной гавани, как где-то в переулке заметил собаку, угрюмо прижавшуюся к водосточной трубе и вздрагивающую от холода. Жалкий вид этой намокшей, с выдающимися ребрами, видимо бесприютной, собаки, и притом самой неказистой наружности, обличавшей бродягу, тронул пьяненького матроса.
– Ты, брат, чей будешь?.. Видно, бездомный пес, а? – проговорил он заплетающимся языком, останавливаясь около собаки.
Собака подозрительно взглянула своими умными глазами на матроса, точно соображая: дать ли ей немедленно тягу или выждать, не уйдет ли этот человек. Но несколько дальнейших слов, произнесенных ласковым тоном, видимо, успокоили ее насчет его недобрых намерений, и она жалобно завыла. Матрос подошел еще ближе и погладил ее; она лизнула ему руку, видимо тронутая лаской, и завыла еще сильней.
Тогда Кочнев стал шарить у себя в карманах. Этот жест возбудил в собаке жадное внимание.
– Голоден небось, бедный! – говорил матрос. – А ты потерпи… Вот и нашел, на твое счастье! – прибавил он, вынимая наконец из штанов медную монетку.
Он зашел в мелочную лавочку и через минуту бросил собаке куски черного хлеба и отрезки рубцов, купленных им на свои не пропитые еще две копейки.
Собака с алчностью бросилась на пищу и в несколько секунд сожрала все и снова вопросительно смотрела на матроса.
– Ну, валим на конверт… Там тебя накормят до отвалу, коли ты такой голодный… Матросы – добрые ребята… Не бойся! И переночуешь на конверте, а то что за радость мокнуть на дожде… Идем, собака!
Он ласково свистнул. Собака двинулась за ним и не без некоторого смущения вошла по сходням на корвет и вслед за матросом очутилась на баке среди толпы людей, испуганная и будто сконфуженная своим непривлекательным видом.
– Бродягу, братцы, нашел! – проговорил Кочнев, указывая на собаку.
Несчастный ее вид возбудил жалость в матросах. Ее стали гладить и повели вниз кормить. Скоро она, наевшись досыта, заснула недалеко от камбуза (кухни) и, не веря своему счастью, часто тревожно просыпалась во сне.
Наутро, разбуженная чисткой верхней палубы, собака испуганно озиралась, но Кочнев значительно успокоил ее, поставил перед ней чашку с жидкой кашицей, которой завтракали матросы.
Спустя несколько времени, когда палуба была вымыта, Кочнев вывел ее наверх, на бак, и предложил матросам оставить ее на корвете.
– Пущай плавает с нами.
Предложение было принято с полным сочувствием. Обратились к боцману с просьбой испросить разрешение старшего офицера, и, когда разрешение было получено, на баке поднялся вопрос, какую дать этому псу кличку.
Все посматривали на весьма неказистую собаку, которая в ответ на ласковые взгляды повиливала обрубком хвоста и благодарно лизала руки матросов, которые гладили ее.
– Окромя как Куцым, никак его не назвать! – предложил кто-то.
Кличка понравилась. И с той же минуты Куцый был принят в число экипажа «Могучего».
Первоначальным воспитанием его занялся Кочнев и выказал блестящие педагогические способности. Через неделю уже Куцый понял неприкосновенность сверкавшей белизной палубы и строгость моряков относительно чистоты и сделался исправной собакой. В первую же трепку в Балтийском море он обнаружил и свои морские качества. Его нисколько не укачивало, он ел с таким же аппетитом, как и в тихую погоду, и не выказывал ни малейшего малодушия при виде громадных волн, разбивающихся о бока корвета. Вскоре смышленый и ласковый Куцый сделался общим любимцем и забавлял матросов своими штуками.
И такого-то славного пса грозили выкинуть за борт!
Весть об этом взволновала едва ли не более всех Кочиева, и он решил принять все меры, чтобы этот долговязый дьявол не встречал Куцего. И в тот же день, когда Куцый с веселым, беззаботным видом выскочил наверх, как только что просвистали к водке, Кочиев отвел его вниз и, указав место в самом темном уголке кубрика, проговорил: