Николай Курочкин-Креве
Пират Ее Величества
Глава 1
ГОСУДАРЕВЫ ПСЫ
1Худородный боярский сын Онисим Крекшин доходов со своей подзолистой, к тому же каменистой, пашни на берегу Финского залива имел немного. Но жил на широкую ногу, притом на немецкий лад, не по-русски. Одевался сам и всех домашних, даже челядь свою, одевал в заграничные дорогие ткани, и ел, даже в будние дни, кушанья заморские. И так навык к нерусской еде, что и огороды развел с травами-овощами, у каких и названий-то русских нет. И травы эти делали его кухню богатой и тонкой. Люди добрые пареную репу едят и хвалят, а у реченого Онисима «салат из пареной репы с кервелем и пореем» — одно блюдо, «салат из пареной репы с кориандром и фенхелем» — второе блюдо, «пареная репа, запеченная с артишоками в белом соусе» — третье блюдо, «та же пареная репа в галанском соусе с омарами» — четвертое блюдо, и всего одна пареная репа давала с разными приправами да с соусами дюжину блюд разного вкуса!
А мог реченый Онисим такую жизнь себе позволить потому лишь, что еще деду его великий государь Всея Руси Иоанн Васильевич Третий, дед нынешнего царя, тоже Иоанна и тоже Васильевича, за посольские и иные государству полезные службы пожаловал привилей: право торговли на своих судах с портами Ганзейскими, и с Аглицкими, и со Свейскими, и с Норвецкими (что ныне под датским королем), и с Ливонией…
А когда в Швеции новый король Густав Первый Вася укрепился и с датчанами воевать начал, отцу Онисима Крекшина, Никифору, случилось какую-то, не в обиду Руси, услугу и королю Васе оказать. И за ту услугу король Вася выдал всему роду Крекшиных охранную грамоту — навечно чтобы им невозбранно было торговать по всему морю Варяжскому, и морю Студеному, и морю Немецкому с проливами Датскими. И ни в мир, ни в войну (пусть бы даже, чего не приведи Господь, Швеция с Русью воевать стали) чтобы никакой обиды от свейского и союзных ему флотов не иметь отнюдь…
А как государь нонешний, Иоанн Васильевич Четвертый, прозвищем Грозный, град Нарву у ливонцев отвоевал и порт велел дьяку Ивану Выродкову там выстроить — так Крекшины торг свой перенесли с устья Невы на Нарву. И завели на отвоеванной землице той верфь, причалы и склады-магазины.
Потом Онисим сговорился с земскими старостами погоста Анкудинова, что в Поморий — и с царева согласия, взявши на себя все тягло оного погоста, перевел его на свои земли, под Нарву. Вольные, черносошные поморские людишки того погоста и допрежь бегали на лодьях да на кочах в Нидарос норвейский, и в Гуль — город аглицкий, и даже в графства Галанского порт Зандам. А уж из Нарвы, откуль в заграницы путь удобнее и короче, стали добираться и до славного вольного града Гамбурха, и даже иногда до французского Гавра…
Причем осели эти поморы не в самой Нарве, где хватало, даже и на целое село, брошенных домов: и горожане были, и рыцари, предпочитавшие все свое побросать и в бега уйти, чтобы только под русскими не жить. Нет, поморы срубили себе деревеньку верстах в десяти от градских стен, на голой пустой земле, среди ижорских поселений. Им, вишь ли, привычно было с чудью белоглазой дружбы водить. А ижорские рыбаки все фарватеры в здешних мелководьях знали — и друзьям-новоселам показали. И даже костры на мысах жгли. Чужие не разумеют: ну костер, да и костер на берегу горит. Должно быть, мальчишки рыбачат или крестьяне в ночное лошадей выгнали да и жгут… А свои, кто в море плывет и язык огня понимает, видели и куда держать, и каких мест избегать, и даже каков ветер на берегу…
И зажили на этой скудной земле, где репа, редька, горох да капуста так-сяк растут, а рожь и ячмень удаются не каждый год — то сам-два соберешь, а то так и посевное зерно не возворотишь, все вымокнет, — зажили тут северные молчуны ладно и сытно.
2Воеводы царевы уже пол-Лифляндии покорили — но Ревель держался. А с ним от русских заперт был свободный выход из Нарвы в большое море. Впрочем, ни датским, ни любекским, ни иным многим купцам это не мешало. А уж людям Крекшина, имеющим охранную грамоту короля Васи, — и подавно. Торговля шла непрерывно — от самого ледохода да самого ледостава. Посуду и оружье, вина и ткани — к нам. Даже к государеву столу порой корицу, да перец, да раков морских — лангустов — доставлял Крекшин. А от нас в зарубежье — меха и воск, лен и пеньку, и холсты, и кожи, и мед… Сам толстопузый Крекшин после тридцати лет в море не ходил, рыхл стал. Но верные люди его держали глаз за корабельщиками, дабы не утаивали выручку, в каждом рейсе.
Хорошо жил Крекшин. Только нагрянула такая беда: начал царь Иоанн с крамолой боярской бороться и от лютой, насмерть, борьбы той озверел. А от озверенья государева всему народу стало жить страшно, как в грозу: застигнет в поле и, повинен ли, грешен ли в чем, или вовсе невинен, все едино. Молись православный, не молись — вдарит гром и до смерти убьет!
Стал царь ходить войною на собственных вельмож и на знатные города российские: сначала на княжат Ярославских ополчился, потом — на Ростовских. А потом на господин Великий Новгород, и…
На десятый год после взятия Нарвы русскими полками наступило, наконец, для торговых людей времечко золотое. Государев печатник Иван Висковатов в Можайске с новым шведским королем Эриком Васей мир заключил!
Шведы отвели флот от Нарвы и пропускать русских гостей стали совсем свободно. Правда, от свободы доступа в порт цены на ввозимые товары упали — зато оборот вырос. Год прожили нарвские жители в довольстве, и в мире, и в надежде на совсем уже развеселую жизнь. Но тут… Короля Эрика Васю сверг финляндский герцог Юхан, севший сам на престол, приняв имя: Иоанн Третий Вася. И снова блокада, и снова война…
3Осенью 7076 года от сотворения мира (как в ту пору на Руси считали; это от Рождества Христова лето 1568) возвращалась из дальнего заморского плавания одна из лучших лодей Онисима Крекшина — трехмачтовый «Св. Савватей».
Мореходы сгрудились двумя кучками: на носу, на крыше поварни, и на корме. Первые — чтобы по команде кормчего Михея большой парус перекидывать быстро — фарватер здесь узок и времени на маневр дает мало, зазевался на полминуты — вынесет враз на мелководье! Последние — чтобы рулем и бизанью править, и тоже быстренько. Парус, промокший по нижней шкаторине от брызг, тяжел, надобно всем впрягаться, кто ни есть на борту: кок не кок, до одного всем.
Кормчий усиленно вглядывался во мрак. Ночь, на счастье, была пасмурная, а луна, смутно желтеющая сквозь облако, — в малой четверти. Авось, шведы и не заметят? Мудрый старик-кормчий не ведал, признают ли люди нового свейского короля Ивана Третьего Васи тарханную грамоту короля Густава или не признают? А рисковать ценным грузом он не хотел. Идя впусте, не побоялся бы и шведов. Но с таким грузом…
Тут и вина ренские в бочках, и сукна тонкие фландрские и аглицкие цветные, и посуда луженая немецкая, и кубки цветного стекла венецейские… Новый-то король ихний не по закону престол унаследовал, а оружьем его взял, — о том кормчий слыхал от верных людей в немецкой земле. Так что, не ровен час, могут и не признать грамоту. А могут издали, не слушая слов, влепить в борт из пушки… Лучше не связываться.
Тут кормчий оторвался от своих мыслей. Пора уж было показаться костерку по правому борту, на Курголовском мысу. А вместо того показалось великое зарево, и сильно уж справа. И великоват огонь, и глубоко в бухте, как бы не на мысу, а на берегу разведен… Уж не снесло ли лодью? Вроде все течения здесь за десяток навигаций изучил, а вот поди ж ты… Если что иное, а не снос — то что же?
А это что за звук? Как бы весла плещут — но как бы и не они. Черед звуков как раз гребной, а сами звуки глуховаты…
4К левому борту, с мористой, чухонской стороны, подвалил малый челночок. Гребец привстал и швырнул на крутой борт лодьи шнурок-легость с гирькой на конце. Гирька зацепилась за фальшборт, ее подняли и вытянули за шнурок канатец-фалинь с навязанными через локоть узлами. По фалиню гребец взобрался на борт, перехватываясь от узла к узлу.
— Федька, это ты, что ли? — спросил, не веря себе, кормчий. Вовсе не этого мальца ожидал он, а его дядю-лоцмана.
— Я, дядя Михей, — странным дребезжащим голосом ответил паренек.
— А дядя твой, Симеон Гаврилыч, где?
— Не будет его боле! — маловразумительно ответил малец и неожиданно торопливо молвил: — Крестный, дай пищаль.
— Да ты что? Белены объелся, малой?
— Да давай же поскорее! — сказал паренек таким страшным голосом, что кормчий только качнул сивой головой и приказал принести зуйку, что он просит. Принесли. Федька снарядил оружие и… И выпалил через борт — прямо в середину днища того самого челнока, на котором приплыл. Потом малец скинул за борт легость с гирькой, которую сам же только что сюда и закинул, и перекрестился:
— Ну, вот и все. Умре раб божий Феодор. Утоп я, крестный. Пошел сети дорогие, норвецкие, снимать, чтобы буря не разметала, — да и утоп. И сети потерял, и челн, и себя. Царствие мне небесное!
— Окстись, парень! Что ты несешь-то?
— Не понял еще? Мертвый я, крестный. Мертвый. И я, и ты тоже, и Марфа Васильевна твоя, и детки все, и внучек…
— Ребята, вяжите его! Обезумел парень!
— Погоди с этим, крестный. Я ж никуда не сбегу. И в огни те вглядись лучше. Разве ж то костер?
— Да я уж гляжу, что не костер. Но тогда что же? Может быть, пожар лесной?
— Нет. То село наше догорает.
— Ахти! Неужели пожар?
— Если б так. То поджог, а не пожар.
— Все село в поджоге? Это кто же такой злодей?
— Злодей кто, спрашиваешь? А царь наш. Иван Васильевич, прозвищем Грозный.
— Но-но, парень! — испуганно вскрикнул кормчий. — Ты, я вижу, вконец заворовался!
— Ну, коли и не сам царь, то верные псы его.
— Что ж никто и не тушит? Спасать село надобно!
— Уже не к чему.
— Как то есть так?
— А так, что ни одной живой души там нет. Три дня, как никого, кроме меня не осталось. Ты бы, крестный, приказал паруса покуда свернуть. Я по порядку все обскажу, тогда и порешите, как быть. Может статься, что и приставать не захотите…
— Как то есть «не приставать»? Мы же с товаром…
— Товар теперь ваш.
— Ох, парень, не нравиться мне то, что ты говоришь.
— А мне, думаешь, нравиться?
Кормчий оглядел Федьку-зуйка внимательнее и охнул. Весь в мусоре, в волосах сено, да это бы еще пустяки. Но морда побитая, в синяках, на голове рассечина до крови. А виски у парня седые! Это при том, что ему четырнадцать едва минуло, и в роду у него седели поздно, уже облысевши…
— Ребята, паруса долой и якорь за борт!
Глубины в губе были — не более пяти сажен, грунт на дне всюду — глина с валунами, так что становиться на якорь можно было в любом месте, дно держало надежно.
5— Неделю назад прискакали в Нарву опричники. Многих казнили, еще больше замучили, запытали. Домов множество пожгли и почти все разграбили, кроме бедных самых. И даже самого государевого окольничего, воеводу Нарвского, как ворога связали и в полон увели. Напали и победили.
— Да неужто ж и Лыкова-воеводу? Михаилу Михайловича? Он же самим царем поставлен.
— И его. Меня-то намедни батюшка в город послал — денег дал и наказал купить на торжище октан навигацкий: лодья Ивана Лопарева в досмотр попала к данцигским мореходам. А те товар в море повыкидывали, а навигацкий прибор весь поотбирали. Вот поэтому я и цел остался.
В городе зашел в корчму «У Рихарда» пообедать — а то на монастырском подворье, в странноприимном дому, где я остановился (пришлось заночевать, потому что октан не хлеб, его на торгу не каждый день увидишь, и делается это не в одночасье), был день строгого поста, одной капустой вареной кормили. Сижу, ем, вдруг слышу — пьяная речь за соседним столом и вроде как батюшку нашего, Онисима Никифоровича, через слово на второе поминают. Ну, я шапку на лоб надвинул, словно чудин, и сижу, щи хлебаю — да так, чтобы ложка о миску не скребла, слушать не мешала — и ушки на макушку! И такое услышал, такое!
Приказчик гостя Петры Лодыгина дружку своему рассказывал, что хозяин его от опричного нашествия бо-ольшую прибыль чает иметь. Дескать, сговорился он с двумя другими торговыми людьми и на кормильца нашего «слово и дело» объявил. Будто бы боярский сын Онисим Никифоров Крекшин в литовскую измену переметнулся со всеми своими людишками. И будто он, под видом заморского торга, от князя Володимера Андреевича Старицкого, который ноне в главных изменниках и злодеях состоит, записки разные через кормчих, доверенных своих, пересылает из Руси и в вольный город Данциг, и в Мемель, а оттуда — изменнику и вору князю Андрею Михайловичу Курбскому! И так же — от князя Курбского в Россию.
— Вот же злодей!
— И то еще не все. Сговорился он также показать, будто товары за рубеж и из-за рубежа мы ввозим негодящие, и вся наша торговля — только для отводу глаз. А все доходы наши и Онисима Никифоровича — и не от торговли вовсе, а от воровства нашего: якобы плата за соглядайство, плаченная врагами царя российского! Так и это еще не все! Еще один донос на епископский двор отправили: будто батюшка-кормилец наш — еретик и молится не на святых угодников образа, а на поганые парусины, из немецких земель вывезенные.
— Ахти! И что же?
— А то, что не стал я дослушивать долее, побег на монастырское подворье, отвязал лошаденку свою и поскакал в село наше во весь дух. Мало, что коня не загнал! Известил старосту и боярина нашего. Сразу начали собираться. Известно же, что от опричного суда ни правому, ни виноватому нет другого спасенья, кроме утека. Порешили утечь в свеям в Выборг-град. Да немного времени не хватило: нагрянули эти…
Главный у них — сам ростом с колокольню, кафтан весь златом расшит, яко пасхальная риза у попа, — а по колено, стало быть, с чужого плеча достался. Наверное, с убитого содрал или с замученного. У седел у каждого — метла, а с другой стороны — голова собачья отрубленная.
— Тьфу ты, Господи! А эта пакость зачем же?
— Крамолу, значит, выметать, как метлой, и врагов государевых загрызать, яко псы, будут. И шли они с облавой. Кто из наших к ижорцам в их деревеньку спасаться побег — первыми на опричников и наткнулись. Их — в кнуты, девок всех снасильничали. А сборы наши недоконченные нам в доказ вины поставили: мол, точно изменники! Боярина нашего сразу под стражу, а людишек — на дыбу по очереди, чтобы доносы подтвердили. Ну, послабже кто, не выдержали…
— И что ж сказывали?
— А много ли с дыбы скажешь? — огрызнулся зуек. — Кивнет на вопрос или там крякнет: «Да!» — и все. Да им и не надобно было много. Это так только, для потехи. Одни с бабами и девками забавлялись, другие — с клещами да дыбой. Смотря по тому, чья к чему душа лежит. А больше всего средь них охотников чужие сундуки потрошить да свои тороки нашим добром набивать оказалось…
— А что, много ли наших-то до смерти поубивали?
— А всех до одного.
Сгрудившиеся вокруг кормчего и зуйка поморы замерли. Пошевельнуться боялись. А зуек деревянным голосом, точно не о родных, близких и соседях сказывал — как неживая кукла, «автомат» по-заграничному, продолжил:
— Как допросы кончили да с женщинами натешились, всех в срубах заперли и подпалили. Так и сгорели все. Боярина нашего на воротах вздернули, а рядом — жену его, Олену Ильинишну на ее же косе. А наших всех пожгли.
— Неужто ж и деток?
— Тех, кого прежде того не истребили. Всех. Только Карпа-приказчика в Москву увезли, чтобы еще пытать насчет подробностей нашей якобы измены. Только не довезут, я думаю.
— Что так?
— Да он еле жив после дознания огненного и палочного.
— А ты сам-то как жив?
— А я в толмачи попал. В гостях у нашего кормильца Онисима Никифоровича, царствие ему небесное, был иноземец. Как бы фряжин, именем Жиован Брачан. Про него в купецком навете ни слова сказано не было, — а ломать его опричники поперву опасались, потому как у него цельный сундук был бумаг с государьскими печатями разных держав. Он нашего языка якобы не разумел — а они все, по московскому обычаю, не бельмеса в немцех. Ну, а я помаленьку ж немецкий понимаю, на меня и показали. Ну, послушал я — точно, по-немецки говорит, только не совсем так выговаривает, как ганзейцы. Я собрался переводить с умом да с оглядкой — не то, что он скажет, а то, что надобно сказать. Но он умнее меня оказался вдесятеро. Зело хитер был сей фряжин — впрочем, он и не фряжин вовсе, а словен. Императорский подданный, а по вере реформатор-лютор. Дружбы с нашим боярином водил не измены ради, а ради союза с Русьским государством супротив турок, ляхов и иных врагов общих земли нашей и ихней. Дескать, на южных ляшских украинах и в царьстве венгерском, что ноне под турком, ноне довольно много-де люторов, Да и словен тоже…