Они были взбешены, считая его трусливым пройдохой; он сосредоточил на них всю свою ненависть; он хотел бы отомстить им за то отвратительное искушение, какое встало по их вине на его пути. Лодка, затерянная в море… Дело не дошло до драки – вот еще одно проявление той шутовской низости, какой была окрашена эта катастрофа на море. Одни угрозы, одно притворство, фальшь от начала до конца, словно созданная чудовищным презрением тех сил, что всегда бы торжествовали, если бы не разбивались постоянно о стойкость людей.
Я спросил, подождав немного:
– Что же случилось?
Ненужный вопрос. Я слишком много знал, чтобы надеяться на единый возвышающий жест, на милость затаенного безумия и ужаса.
– Ничего, – сказал он. – Я думал, что это всерьез, а они хотели только пошуметь. Ничего не случилось.
И восходящее солнце застало его на том самом месте, куда он прыгнул, – на носу шлюпки. Какая настойчивая готовность ко всему! И всю ночь он держал в руке румпель. Они уронили руль за борт, когда пытались укрепить его, а румпель, должно быть, упал на нос, когда они метались в шлюпке, пытаясь делать все сразу, чтобы поскорей оттолкнуться от борта судна. Это был длинный и тяжелый деревянный брусок, и, очевидно, Джим в течение шести часов сжимал его в руках. Это ли не готовность! Вы представляете себе, как он, молчаливый, простоял полночи на ногах, повернувшись лицом навстречу хлещущему дождю, впиваясь глазами в темные фигуры, следя за малейшим движением, напрягая слух, чтобы уловить тихий шепот, изредка раздававшийся на корме? Стойкость мужества или напряжение, вызванное страхом? Как вы думаете? И выносливость его нельзя отрицать. Около шести часов он простоял в оборонительной позе, настороженный, неподвижный; а шлюпка медленно плыла вперед или останавливалась, повинуясь капризам ветра; море, успокоенное, заснуло наконец; облака проносились над головой. Небо, сначала необъятное, тусклое и черное, превратилось в мрачный, сияющий свод, засверкало блеском созвездий, потускнело на востоке, побледнело в зените, и темные фигуры, заслонявшие низко стоящие звезды за кормой, приобрели очертания, стали рельефными, вырисовались плечи, головы, лица. Угрюмо они смотрели на Джима; волосы их были растрепаны, одежда изодрана; мигая красными веками, они встречали белый рассвет.
– У них был такой вид, словно они неделю валялись пьяные по канавам, – выразительно описывал Джим.
Затем он пробормотал что-то о восходе солнца, предвещавшем тихий день. Вам известна эта привычка моряка по всякому поводу упоминать о погоде. Этих нескольких отрывочных слов было достаточно, чтобы я увидел, как нижний край солнечного диска отделяется от линии горизонта, широкая рябь пробегает по всей видимой поверхности моря, словно воды содрогаются, рождая светящийся шар, а последнее дуновение ветра, как вздох облегчения, замирает в воздухе.
– Они сидели на корме – шкипер посередине – и таращили на меня глаза, словно три грязные совы, – заговорил он с ненавистью, растворившейся в этих простых словах, как капля яда растворяется в стакане воды; но мысль моя не могла оторваться от этого восхода солнца.
Я видел под прозрачным куполом неба этих четырех людей, окруженных пустыней моря, видел одинокое солнце, равнодушное к этим живым точкам; оно поднималось по чистому своду неба, словно хотело с высоты взглянуть на свое великолепие, отраженное в неподвижных водах океана.
– Они окликнули меня с кормы, – сказал Джим, – словно мы были друзья-приятели. Я их услышал. Они меня просили быть разумным и бросить эту «проклятую деревяшку». Зачем мне так себя держать? Никакого вреда они мне не причинили, не так ли? Никакого вреда…
Лицо его покраснело, словно он не мог выдохнуть воздух, наполнявший его легкие.
– Никакого вреда! – вскричал он. – Я вам предоставляю судить. Вы можете понять. Не так ли? Вы это понимаете, да? Никакого вреда! О боже мой! Разве можно было причинить еще больше вреда? О да, я прекрасно знаю – я прыгнул в лодку. Конечно. Я прыгнул. Я вам это сказал. Но слушайте, – разве мог перед ними кто-нибудь устоять? Это было делом их рук, все равно как если бы они зацепили меня багром и стащили за борт. Неужели вы этого не понимаете? Послушайте, вы должны понять. Отвечайте же прямо!
Растерянно он впился в мои глаза, спрашивал, просил, требовал, умолял. Я не в силах был удержаться и прошептал:
– Вы подверглись тяжелому испытанию.
– Слишком тяжелому… Это было несправедливо, – быстро подхватил он. – У меня не было ни единого шанса… с такой бандой. А теперь они держали себя дружелюбно, – о, чертовски дружелюбно! Друзья, товарищи с одного судна. Все в одной шлюпке. Приходится примириться. Никакого зла они мне не желали. Им нет никакого дела до Джорджа. Джордж в последнюю минуту побежал за чем-то к своей койке и попался. Парень был отъявленный дурак. Очень жаль, конечно… Они смотрели на меня; губы их шевелились; они кивали мне с другого конца шлюпки – все трое; они кивали мне. А почему бы и нет? Разве я не прыгнул? Я ничего не сказал. Нет слов для того, что я хотел сказать. Если бы я разжал тогда губы, я бы попросту завыл, как зверь. Я спрашивал себя, когда же я наконец проснусь? Они громко звали меня на корму выслушать спокойно, что скажет шкипер. Нас, конечно, должны подобрать до вечера; мы были на главном пути следования судов из Канала; на северо-западе уже виднелся дымок. Я был ужасно потрясен, когда увидел это бледное-бледное облачко, эту низкую полосу коричневого дыма там, где сливаются море и небо. Я крикнул им, что и со своего места могу слушать. Шкипер стал ругаться голосом хриплым, как у вороны. Он не намерен был кричать для моего удобства. «Боитесь, что вас услышат на берегу?» – спросил я. Он сверкнул глазами, словно хотел меня растерзать. Первый механик посоветовал ему потакать мне. Он сказал, что в голове у меня еще не все в порядке. Тогда шкипер встал на корме, точно толстая колонна из мяса, и начал говорить… говорить…
Джим задумался.
– Ну? – сказал я.
– Какое мне было дело до того, что они придумают? – небрежно воскликнул он. – Они могли выдумать все, что им было угодно. Это касалось только их. Я-то знал правду. Никакая их выдумка, которой поверили бы другие, ничего не могла изменить для меня. Я не мешал шкиперу рассуждать. Он говорил без конца. Вдруг я почувствовал, что ноги мои подкашиваются. Я был болен, устал – устал смертельно. Я бросил румпель, повернулся к ним спиной и сел на переднюю скамью. С меня было довольно. Они окликнули меня, чтобы узнать, понял ли я. Спрашивали, разве не правдива вся эта история? Честное слово, с их точки зрения она была правдива. Я не повернул головы. Я слышал, как они переговаривались: «Глупый осел ничего не говорит!» – «О, он прекрасно понял». – «Оставьте его в покое; он придет в себя». Что я мог сделать! Разве мы не сидели в одной шлюпке? Я старался ничего не слушать. Дымок на севере исчез. Был мертвый штиль. Они напились воды из бочонка; я тоже пил. Потом они стали возиться с парусом, натягивая его над планширом. Спросили, не возьму ли я пока на себя вахту? Они подлезли под навес, скрылись с моих глаз – к счастью! Я был утомлен, измучен вконец, как будто не спал со дня своего рождения. Солнце так сверкало, что я не мог смотреть на воду. Время от времени кто-нибудь из них вылезал, выпрямлялся во весь рост, чтобы осмотреться по сторонам, и снова прятался. Из-под паруса доносился храп. Кто-то мог спать. Во всяком случае, один из них. Я не мог. Везде был свет, свет, и шлюпка словно проваливалась сквозь этот свет. Иногда я с изумлением замечал, что сижу на скамье…
Джим стал ходить размеренными шагами взад и вперед перед моим стулом; он задумчиво опустил голову, засунул левую руку в карман, а правую изредка поднимал, словно отстраняя кого-то невидимого со своего пути.
– Должно быть, вы думаете, что я схожу с ума, – заговорил он изменившимся голосом. – Неудивительно, если вы вспомните, что я потерял фуражку. На своем пути с востока на запад солнце все выше поднималось над моей непокрытой головой, но, вероятно, в тот день ничто не могло причинить мне вред. Солнце не могло свести меня с ума… – Правой рукой он отогнал мысль о безумии. – И не могло меня убить… – Снова рука его отстранила тень… – Этот выход у меня оставался.
– В самом деле? – сказал я, страшно удивленный этим оборотом; я взглянул на него с таким чувством, словно предо мной стояло совершенно новое лицо.
– Я не заболел воспалением мозга и не упал мертвым, – продолжал он. – Меня не тревожило солнце, палившее мне голову. Я размышлял так же хладнокровно, как если бы сидел в тени. Эта жирная скотина – шкипер – высунул из-под паруса свою огромную стриженую голову и уставился на меня рыбьими глазами. «Donnerwetter! Вы умрете», – проворчал он и, как черепаха, полез назад. Я его видел. Слышал. Он не помешал моим мыслям. Как раз в эту минуту я думал о том, что не умру.
Мимоходом он бросил на меня внимательный взгляд, пытаясь угадать мои мысли.
– Вы хотите сказать, что размышляли о том, умрете вы или нет? – спросил я, стараясь говорить бесстрастно. Он кивнул, продолжая шагать.
– Да, до этого дошло, пока я сидел там один, – сказал он.
Он сделал еще несколько шагов, а потом повернулся, словно дойдя до конца воображаемой клетки; теперь обе его руки были глубоко засунуты в карманы. Он остановился как вкопанный перед моим стулом и посмотрел на меня сверху вниз.
– Вы этому не верите? – осведомился он с напряженным любопытством.
Я не мог не заявить торжественно о своей готовности верить всему, что бы он ни счел нужным мне сообщить.
Глава XI
Он слушал меня, склонив голову к плечу, а я еще раз увидел проблеск света сквозь туман, в котором он двигался и существовал. Тускло горевшая свеча трещала под стеклянным колпаком; то был единственный источник света, позволявший мне видеть Джима. За его спиной была темная ночь и яркие звезды, их блеск уводил взоры в еще более сгущенную темноту; однако какая-то таинственная вспышка, казалось, осветила для меня его мальчишескую голову, словно в этот момент юность его на секунду вспыхнула и угасла.
– Вы ужасно добры, что так меня слушаете, – сказал он. – Мне легче. Вы не знаете, что это для меня значит. Вы не знаете…
Казалось, ему не хватало слов. Я увидел его отчетливо на секунду. Он был одним из тех юношей, каких вам приятно видеть подле себя; таким вам хочется представлять самого себя в юности; одна его внешность пробуждает к жизни те иллюзии, которые вы считали забытыми, угасшими, холодными, но близость иного пламени их оживляет – они трепещут где-то глубоко-глубоко, дают свет… тепло… Да, тогда я увидел его на секунду… и это было не в последний раз.
– Вы не знаете, что это значит для человека в моем положении, когда ты можешь говорить начистоту с тем, кто старше тебя. Это так тяжело… так ужасно несправедливо… и так трудно понять.
Туман снова сгустился вокруг него. Я не знаю, каким старым я ему представлялся – и каким мудрым. Но в ту минуту я себя чувствовал вдвое старше и таким бесполезно мудрым. Конечно, только у тех, кто связан с морем, сердца так широко раскрываются навстречу юности, стоящей на грани, – юности, что взирает блестящими глазами на сверкающую гладь, которая является лишь отражением их взгляда, полного огня. Какая великолепная неопределенность заложена в ожиданиях, которые каждого из нас увлекали к морю, какая прекрасная жажда приключений, и эти приключения – наша неотъемлемая и единственная награда.
То, что мы получаем… ну, об этом мы не говорим, – но может ли хоть один из нас сдержать улыбку? Лишь в жизни на море иллюзия – подлинная реальность, лишь здесь вначале все – иллюзия, и нигде разочарование не наступает так быстро, а подчинение не бывает более полным. Не все ли мы начинали, жаждая только одного, кончали, зная только об одном, и проносили сквозь ряд отвратительных дней воспоминания о тех же чарах? Не чудо, что мы ощущаем связующие узы, когда тяжелый удар настигает одного из нас; и, помимо содружества на море, нас объединяет иное, более широкое чувство – чувство, которое привязывает взрослого человека к ребенку. Он сидел передо мной, веря, что возраст и мудрость могут найти лекарство против мучительной истины; он дал мне заглянуть в свою душу, и я увидел юношу, попавшего в беду – дьявольскую переделку, услыхав о которой седобородые старики будут торжественно покачивать головами, скрывая улыбку. А он размышлял о смерти! Об этом ему приходилось размышлять, ибо он думал, что спас свою жизнь, когда все чары ее потонули в ту ночь вместе с судном. Что может быть более естественно? Трагично и забавно было вслух взывать к состраданию, – и чем я был лучше всех остальных, чтобы отказать ему в жалости?.. Пока я глядел на него, клубы тумана затянули просвет и раздался его голос:
– Я был так растерян, знаете ли. Такого положения никто никогда не мог бы ожидать. Это не похоже было, например, на сражение.
– Не похоже, – согласился я.
Он как-то изменился, словно внезапно возмужал.
– Не было уверенности, – прошептал он.
– А, вы не были уверены, – сказал я. Слабый вздох, пролетевший между нами, словно птица в ночи, умиротворил меня.
– Да, не был, – мужественно признался он. – Это как-то походило на ту проклятую историю, какую они выдумали: не ложь и в то же время не правда. Это было что-то… Настоящую ложь сразу узнаешь. А в том деле ложь от правды отделяло что-то более тонкое, чем лист бумаги.
– А вам нужно было больше? – спросил я; но, кажется, я говорил так тихо, что он не уловил моих слов. Он выставил свой аргумент с таким видом, словно жизнь была сетью тропинок, разделенных пропастями. Голос его звучал рассудительно.
– Допустим, что я не… Я хочу сказать, допустим, я бы остался на борту судна. Отлично. Долго бы я там продержался? Скажем, минуту-полминуты. Послушайте, тогда очевидным казалось, что через тридцать секунд я буду за бортом; и вы думаете, я бы не завладел первым, что попалось бы мне под руки, – веслом, спасательным бакеном, решеткой, – чем угодно. Вы бы так не поступили?
– Чтобы спастись, – вставил я.
– И я хотел бы спастись! – воскликнул он. – А этого желания не было, когда я… – он содрогнулся, словно готовясь проглотить какое-то отвратительное лекарство… – прыгнул, – произнес он с судорожным усилием.
А я пошевельнулся на стуле, как будто его напряжение передалось мне.
– Вы мне не верите? – вскричал он. – Клянусь!.. Черт возьми! Вы меня сюда позвали, чтобы я говорил, и… Вы должны!.. Вы сказали, что будете верить.
– Конечно я верю, – возразил я деловым тоном, сразу его успокоившим.
– Простите, – сказал он. – Конечно, я бы не говорил об этом с вами, если бы вы не были порядочным человеком. Я должен был знать… Я… я тоже порядочный человек…
– Да, да, – поспешно проговорил я.
Он посмотрел на меня внимательно из-под полуопущенных век, потом медленно отвел взгляд.
– Теперь вы понимаете, почему я в конце концов не… не покончил с собой. Я не боялся того, что сделал. Ведь если бы я и остался на судне, я приложил бы все силы, чтобы спастись. Бывало, что люди держались на воде несколько часов в открытом море и их подбирали целыми и невредимыми. Я мог продержаться дольше, чем многие другие. Сердце у меня в порядке. – Он вынул из кармана правую руку и ударил себя кулаком в грудь; удар прозвучал как заглушенный выстрел в ночи.
– Да, – сказал я.
Он задумался, слегка расставив ноги и опустив голову.
– Один волосок, – пробормотал он. – Один волосок отделял одного от другого. И в то время…
– В полночь нелегко разглядеть волосок, – вставил я, боюсь, раздраженно. Вы понимаете, что я подразумеваю под солидарностью людей одной профессии? Я был против него озлоблен, словно он обманул меня – меня! – отнял у меня прекрасный случай укрепить иллюзию, лишил общую нашу жизнь последних ее чар. – И поэтому вы покинули судно немедленно.
– Прыгнул, – резко поправил он меня. – Прыгнул, заметьте! – повторил он, придавая этому какое-то непонятное мне, особое значение. – Да! Быть может, тогда я не видел. Но в этой шлюпке времени у меня было достаточно, а света сколько угодно. И думать я мог. Никто бы не узнал, конечно, но от этого мне было не легче. Вы и этому должны поверить. Я не хотел этого разговора… Нет… Да… Не стану лгать… я хотел его; единственное, чего я хотел! Да. Вы думаете, что вы или кто-нибудь другой мог бы заставить меня говорить, если бы я… Я не боюсь слов. И думать я не боялся. Я смотрел правде в глаза. Я не собирался бежать. Сначала… ночью, если бы не эти люди, я, может быть… Нет, клянусь богом! Это удовольствие я не намерен был им доставить. И так они много навредили. Они сочинили целую историю и, пожалуй, в нее верили. Но я знал правду и должен был жить с нею… один… наедине с самим собой. Я не намеревался подчиниться такой проклятой несправедливости. В конце концов, что это доказывало? Я был чертовски подавлен. Жизнь мне надоела, сказать вам по правде; но что толку было спасаться… таким образом? Не так следовало поступить. Я думаю… я думаю, что это не был бы конец…