Быть может, и в самом деле ничто не могло его теперь коснуться, раз он выдержал натиск темных сил. Все было безмолвно, все было неподвижно; даже на реке лунные лучи спали, словно на глади пруда. В это время прилив был на высшем уровне – это был момент полной неподвижности, подчеркивающий изолированность этого затерянного уголка земли. Дома, толпившиеся вдоль широкой сияющей полосы, не тронутой рябью или отблесками, подступали к воде, словно ряд теснящихся расплывчатых серых, серебристых глыб, сливающихся с черными тенями; они походили на призрачное стадо бесформенных тварей, пробивающихся вперед, чтобы испить воды из призрачного и безжизненного потока. Кое-где за бамбуковыми стенами поблескивал красный огонек, теплый, словно живая искра, наводящий на мысль о человеческих привязанностях, о пристанище и отдыхе.
Он признался мне, что часто наблюдал, как гаснут один за другим эти крохотные и теплые огоньки; ему нравилось следить, как отходят ко сну люди, уверенные в безопасности завтрашнего дня.
– Спокойно здесь, правда? – спросил он. Он не отличался красноречием, но глубоко значительны были следующие его слова: – Посмотрите на эти дома. Нет ни одного дома, где бы мне не доверяли. Я вам говорил, что пробьюсь. Спросите любого мужчину, женщину, ребенка… – Он приостановился. – Ну что ж, во всяком случае, я на что-то годен.
Я поспешил заметить, что в конце концов он должен был прийти к такому заключению. Я был в этом уверен, добавил я. Он покачал головой.
– Были уверены? – Он слегка пожал мою руку повыше локтя. – Что ж… значит, вы были правы.
Гордость, чуть ли не благоговение послышались в этом тихом восклицании.
– И подумать только, что это для меня значит. – Снова он сжал мою руку. – А вы меня спрашивали, думаю ли я уехать. Мне уехать! Особенно теперь, после того, что вы мне сказали о мистере Штейне… Уехать! Как! Да ведь этого-то я и боялся. Это было бы… тяжелее смерти. Нет, клянусь честью! Не смейтесь. Я должен чувствовать – каждый раз, когда открываю глаза, – что мне доверяют… что никто не имеет права… вы понимаете? Уехать! Куда? Зачем? Чего мне добиваться?
Я сообщил ему – в сущности, это и было целью моего визита – о намерении Штейна передать ему дом и запас товаров на самых выгодных условиях. Сначала он стал фыркать и брыкаться.
– К черту вашу деликатность! – крикнул я. – Это вовсе не Штейн. Вам дают то, чего вы сами добились. И во всяком случае приберегите ваши замечания для Мак-Нейла… когда встретите его на том свете. Надеюсь, это случится не скоро.
Ему пришлось принять мои доводы, ибо все его завоевания – доверие, слава, дружба, любовь – сделали его не только господином, но и пленником. Глазами собственника смотрел он на тихую вечернюю реку, дома, на вечную жизнь лесов, на жизнь древних племен, на тайны страны, на гордость своего сердца; в действительности же это они им владели, сделали его своей собственностью вплоть до самых сокровенных его мыслей, вплоть до биения крови и последнего его вздоха.
Было чем гордиться! Я тоже гордился – гордился им, хотя и не был так уверен в баснословных выгодах сделки. Это было удивительно. Не о храбрости его я думал. Странно, как мало значения я ей придавал, словно она являлась чем-то слишком условным, чтобы быть самым главным. Нет, больше поразили меня другие способности, которые он проявил. Он доказал свое умение стать господином положения, он доказал свою интеллектуальную живость в области мышления. А изумительная его готовность! И все это проявилось у него внезапно, как острое чутье у породистой ищейки. Он не был красноречив, но его молчание было исполнено достоинства, и великой серьезностью дышали его нескладные речи. Он все еще умел по-старому краснеть. Но иногда сорвавшееся слово или фраза показывали, как глубоко, как торжественно относится он к тому делу, какое дало ему уверенность в оправдании. Вот почему, казалось, любил он эту страну и этих людей, – любил с каким-то неукротимым эгоизмом, со снисходительной нежностью.
Глава XXV
– Вот где меня держали в плену три дня, – шепнул он мне в день нашего посещения раджи, когда мы медленно пробирались сквозь толпу приверженцев, собравшихся во дворе Тунку Алланга. – Грязное местечко, не правда ли? А есть мне давали, только когда я поднимал шум, да и тогда я получал всего-навсего тарелочку риса да жареную рыбку немногим больше колюшки… черт бы их побрал! Ну и голоден же я был, когда бродил в этом вонючем загоне, а эти парни шныряли около меня! Я отдал ваш револьвер по первому же требованию. Рад был от него отделаться. Глупый у меня был вид, пока я разгуливал, держа в руке незаряженный револьвер.
Тут нас провели к радже, и в присутствии человека, у которого он побывал в плену, Джим стал невозмутимо серьезен и любезен. О, он держал себя великолепно! Мне хочется смеяться, когда я об этом вспоминаю. И однако Джим показался мне внушительным. Старый негодяй Тунку Алланг не мог скрыть свой страх (он отнюдь не был героем, хотя и любил рассказывать о своей буйной молодости), но в то же время относился к своему бывшему пленнику с серьезным доверием. Заметьте! Ему доверяли даже там, где должны были сильнее всего ненавидеть. Джим – насколько я мог следить за разговором – воспользовался случаем, чтобы прочесть лекцию. Несколько бедных поселян были ограблены по дороге к дому Дорамина, куда они несли камедь или воск, который хотели обменять на рис.
– Это Дорамин – вор! – крикнул раджа. Словно бешенство вселилось в это дряхлое, хрупкое тело. Он извивался на своей циновке, жестикулировал, подергивал ногами, потряхивал своей спутанной гривой – свирепое воплощение ярости. Люди вокруг нас таращили глаза и трепетали. Джим заговорил. Довольно долго он, решительный и хладнокровный, развивал ту мысль, что не следует мешать человеку честно добывать еду себе и своим детям. Раджа сидел на помосте, словно портной на столе, ладони он опустил на колени, низко склонил голову и пристально, сквозь космы седых волос, падавших ему на глаза, смотрел на Джима. Когда Джим замолчал, наступила глубокая тишина. Казалось, никто не дышал; не слышно было ни звука. Наконец старый раджа слабо вздохнул, поднял голову и быстро сказал:
– Ты слышишь, народ мой? Чтобы этого больше не было!
Приказ был принят к сведению в глубоком молчании. Довольно грузный человек, видимо, пользовавшийся доверием раджи, с неглупыми глазами, скуластым, широким и очень темным лицом, веселый и услужливый (позже я узнал, что он был палачом), поднес нам две чашки кофе на медном подносе, который взял из рук слуги.
– Вам не нужно пить, – торопливо пробормотал Джим.
Сначала я не понял смысла этих слов и только поглядел на него. Он сделал большой глоток и сидел невозмутимый, держа в левой руке блюдце. Тут меня охватило сильное раздражение.
– Зачем, черт возьми, – прошептал я, любезно ему улыбаясь, – вы меня подвергаете такому нелепому риску?
Конечно, выхода не было, и я выпил кофе, а Джим ничего мне не ответил, и вскоре после этого мы ушли. Пока мы в сопровождении неглупого и веселого палача шли по двору к нашей лодке, Джим сказал, что он очень сожалеет. Конечно, риска было мало. Лично он не боялся яда. Почти никакого риска. Он уверял меня, что его считают в значительно большей степени полезным, чем опасным, а потому…
– Но раджа ужасно вас боится. Всякий может это видеть, – доказывал я, признаюсь, достаточно брюзгливо, и с беспокойством я ожидал первого симптома страшных колик. Я был сильно раздражен.
– Если я хочу принести здесь пользу и сохранить свое положение, – сказал он, садясь рядом со мной в лодку, – я должен идти на риск: я это делаю по крайней мере раз в месяц. Многие верят, что я пойду на это – ради них. Боится меня! Вот именно. По всей вероятности, он меня боится, потому что я не боюсь его кофе.
Затем Джим показал мне местечко у северной стены частокола, где заостренные концы нескольких кольев были сломаны.
– Здесь я перепрыгнул через частокол на третий день моего пребывания в Патусане. Они до сих пор еще не поставили новых кольев. Недурной прыжок, а?
Секунду спустя мы миновали устье грязной речонки.
– А здесь я сделал второй прыжок. Я бежал и с разбегу прыгнул, но недопрыгнул. Думал, тут мне и конец. Потерял башмаки, выкарабкиваясь из грязи. И все время думал о том, как будет скверно, если меня заколют этим проклятым длинным копьем, пока я здесь барахтаюсь. Помню, как меня мутило, когда я корчился в тине. Тошнило по-настоящему, словно я проглотил кусок какой-то гнили.
Вот как обстояло дело, – а счастье его бежало подле него, прыгало через провал, барахталось в грязи… и все еще было закутано в покрывало. Вы понимаете – только потому, что он так неожиданно появился, его не закололи тотчас же копьями, не бросили в реку. Он был в их руках, но они словно завладели оборотнем, привидением, чудовищем. Что означало его появление? Как следовало с ним поступить? Не слишком ли было поздно идти на примирение? Не лучше ли убить его без лишних проволочек? Но что за этим последует? Старый негодяй Алланг чуть с ума не сошел от страха и колебаний. Несколько раз совещание прерывалось и советники опрометью кидались к дверям и выскакивали на веранду. Говорят, один даже прыгнул вниз с высоты пятнадцати футов и сломал себе ногу. У царственного правителя Патусана были странные причуды: в горячий спор он всякий раз вводил хвастливые рапсодии, понемногу приходил в возбуждение и наконец, размахивая копьем, срывался со своего помоста. Но, за исключением таких перерывов, прения о судьбе Джима продолжались день и ночь.
Тем временем он бродил по двору. Иные его избегали, другие таращили глаза, но все за ним следили, и, собственно говоря, он находился во власти первого встречного оборванца, вооруженного топором. Джим завладел маленьким полуразвалившимся сараем, чтобы там спать; испарения, поднимавшиеся над грязью и гнилью, отравляли ему жизнь, но, видимо, аппетита он не потерял, ибо, по его словам, все время был голоден. Время от времени какой-нибудь «суетливый осел», присланный из залы совещания, подбегал к нему и медовым голосом предлагал изумительные вопросы:
– Собираются ли голландцы завладеть страной? Не хочет ли белый человек отправиться обратно вниз по реке? С какой целью прибыл он в такую жалкую страну? Раджа желает знать, может ли белый человек починить часы?
Они действительно притащили ему никелированный будильник американской работы, и от скуки он им занялся, пытаясь починить. Видимо, возясь в своем сарае с этим будильником, он внезапно осознал серьезную опасность, какая ему грозила. Он бросил часы, «словно горячую картофелину», и торопливо вышел, не имея ни малейшего представления о том, что он сделает или, вернее, что он в силах сделать. Он знал лишь, что положение невыносимо.
Он бесцельно бродил за каким-то ветхим строением, напоминавшим маленький хлебный амбар на сваях, и тут взгляд его остановился на поломанных кольях частокола; тогда, по его словам, он сразу, ни о чем не размышляя и нимало не волнуясь, занялся своим спасением, словно выполнял план, созревавший в течение месяца. С беззаботным видом он отошел подальше, чтобы хорошенько разбежаться, а когда огляделся, то увидел поблизости какого-то туземного сановника с двумя копьеносцами, собиравшегося обратиться к нему с вопросом. Он ускользнул «из-под самого его носа, словно птица», перелетел через частокол на другую сторону. От тяжелого падения все кости затрещали, и ему показалось, что череп его раскололся. Тотчас же он вскочил на ноги. В то время он решительно ни о чем не думал; по его словам, он помнил только, что поднялся громкий вой. Первые дома Патусана находились на расстоянии четырехсот ярдов; он увидел речонку и инстинктивно побежал быстрее. Ноги его как будто не касались земли. Добежав до последнего сухого местечка, он прыгнул, поднялся на воздух, а затем, без всякого толчка, опустился на очень мягкую и вязкую грязевую отмель. Тут только, попытавшись высвободить ноги и убедившись, что не может этого сделать, он, по собственному его выражению, пришел в себя. Тогда он стал думать о «проклятых длинных копьях».
В действительности, принимая во внимание, что люди, находившиеся за частоколом, должны были добежать до ворот, спуститься к причалу, сесть в лодки и обогнуть мыс, он опередил их на значительно большее расстояние, чем предполагал. Кроме того, был отлив, в речонке не было воды, хотя и сухой ее не назовешь, и Джим временно находился в безопасности и мог опасаться лишь дальнобойного ружья. Твердая земля была в шести футах от него.
– А все-таки я думал, что мне придется тут умереть, – сказал он.
Он отчаянно бился и цеплялся руками и добился лишь того, что отвратительный холодный ил облепил его до самого подбородка. Ему казалось, что он хоронит себя заживо, и тогда он, обезумев, стал разгребать грязь кулаками. Она попадала ему на голову, на лицо, в глаза, в рот. Он говорил мне, что вспомнил двор раджи, как вспоминаете вы место, где были счастливы много лет назад.
Ему страстно хотелось снова быть там и сидеть за починкой часов. За починкой часов – вот именно! Он делал отчаянные усилия, от которых глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит; он переставал видеть и, задыхаясь, всхлипывая, напрягал все силы, чтобы выкарабкаться из грязи, очистить от нее свое тело. Наконец он почувствовал, что ползет по берегу. Он лег на землю и увидел свет, небо. Затем, словно счастливая догадка, мелькнула мысль, что сейчас он заснет. Он настаивает на том, что действительно заснул; минуту он спал или секунду – он не знает, но отчетливо помнит, как, судорожно вздрогнув, проснулся. С минуту он лежал неподвижно, а потом встал, грязный с головы до ног, и подумал о том, что он – один, совсем один; сотни миль отделяют его от тех людей, среди которых он жил, и не от кого ждать ему, словно загнанному животному, помощи, сочувствия, жалости. Первые дома находились не дальше двадцати ярдов от него; отчаянный вопль испуганной женщины, пытавшейся унести ребенка, заставил его снова побежать со всех ног. Он мчался в носках, облепленный грязью, потеряв всякое подобие человеческое. Он миновал большую часть поселка. Женщины как более проворные разбегались направо и налево; мужчины, менее подвижные, роняли то, что было у них в руках, и, пораженные ужасом, застывали с отвисшей челюстью. Он походил на какое-то страшное чудовище. Он помнит, как маленькие дети пытались убежать, падали на животик и колотили ногами. Проскочив между двумя домами, он стал карабкаться по склону, в отчаянии перелез через баррикаду из поваленных деревьев (в то время в Патусане ни одна неделя не проходила без сражения), пробился сквозь изгородь в маисовое поле, где перепуганный мальчик швырнул в него палку, выскочил на тропинку и с разбегу налетел на кучку изумленных людей. У него едва хватило сил выговорить:
– Дорамин! Дорамин!
Он помнит, как его, поддерживая, вели на вершину холма. Он очутился на широком дворе, засаженном пальмами и фруктовыми деревьями; его подвели к стулу, на котором сидел массивный человек, а вокруг стояла возбужденная, взбудораженная толпа. Джим стал шарить руками, нащупывая под своей грязной одеждой кольцо, и вдруг очутился на спине, недоумевая, кто его повалил. Видите ли, они просто перестали его поддерживать, а он не мог устоять на ногах. У подножия холма раздалось несколько выстрелов, сделанных на авось, и над поселком поднялся глухой изумленный вой. Но Джим был в безопасности. Люди Дорамина баррикадировали ворота и лили воду ему на грудь; старая жена Дорамина, суетливая, исполненная сострадания, пронзительным голосом отдавала распоряжения своим девушкам.
– Старуха, – сказал он мягко, – так хлопотала, словно я был родным ее сыном. Они положили меня на огромную кровать – ее кровать, – а она то входила, то выходила, вытирала глаза и поглаживала меня по спине. Должно быть, у меня был жалкий вид. Не знаю, сколько времени я пролежал как бревно.
Казалось, он сильно привязался к старой жене Дорамина. И она полюбила его как мать. У нее было круглое коричневое мягкое лицо, все в мелких морщинах, толстые ярко-красные губы (она усердно жевала бетель) и прищуренные, мигающие, добродушные глаза. Постоянно она находилась в движении, суетилась, отдавала приказания толпе молодых женщин со светло-коричневыми лицами и большими серьезными глазами – своим дочерям, служанкам, рабыням. Вы знаете, как обстоит дело в таких домах: обычно разницу невозможно уловить. Она была очень худощава и даже в своей широкой одежде, скрепленной спереди драгоценными застежками, производила впечатление тощей. Она надевала на босу ногу желтые соломенные туфли китайской выделки. Я сам видел, как она носилась по дому, а ее удивительно густые длинные седые волосы рассыпались по спине. Она изрекала простые мудрые слова, происходила из благородной семьи и была эксцентрична и властна. После полудня она садилась в очень большое кресло против своего супруга и пристально глядела в широкое отверстие в стене, откуда открывался вид на поселок и реку.