– О нет, ошибаетесь, – не мог не возразить я.
Но она быстро пошла вперед, и он спустился за ней во двор. Забор давным-давно развалился; по утрам соседские буйволы, громко фыркая, спокойно здесь прогуливались; уже джунгли стали подступать к дому. Джим и девушка остановились в густой траве. За светлым кругом, в котором они стояли, тьма казалась сгущенно-черной, и только над их головами ярко сверкали звезды. Джим говорил мне, что ночь была чудная, прохладная и легкий ветерок дул с реки. Видимо, он обратил внимание на ласковую красоту ночи. Не забудьте, что сейчас я вам рассказываю любовную историю. Ночь любви, которая, казалось, окутывала их тихой лаской. Пламя факела развевалось, как флаг, и некоторое время ничего не было слышно, кроме тихого потрескиванья.
– Они ждут в сарае, – прошептала девушка, – ждут сигнала.
– Кто должен дать сигнал? – спросил он.
Она встряхнула факел, который разгорелся ярче, выбросив фонтан искр.
– Но вы спали так беспокойно, – продолжала она шепотом. – Я оберегала ваш сон.
– Вы! – воскликнул он, вытягивая шею и всматриваясь в темноту.
– Вы думаете, я сторожила только эту одну ночь? – спросила она с каким-то грустным негодованием.
Он говорит, что этими словами она словно нанесла ему удар. Он глубоко вздохнул. Почему-то назвал себя мысленно ужасной скотиной и почувствовал раскаяние; он был растроган, счастлив, горд. Разрешите еще раз вам напомнить: это любовная история; об этом вы можете судить по нелепости – не отталкивающей, но экзальтированной нелепости всего происходящего и этого разговора при свете факела, словно они пришли сюда специально для того, чтобы объясниться в присутствии притаившихся убийц. Если бы, как заметил Джим, у лазутчиков шерифа Али была хоть капля мужества, они использовали бы этот момент для нападения. Сердце у него колотилось не от страха. Но вдруг ему послышался шорох в траве, и он быстро вышел из круга света. Что-то темное, неясное скользнуло в сторону. Он громко крикнул:
– Корнелиус! Корнелиус!
Последовало глубокое молчание. Снова девушка подошла к нему.
– Бегите! – сказала она.
Старуха приблизилась к ним; ее сгорбленная фигура, подпрыгивая, ковыляла у края светлого круга; они услышали ее бормотанье и тихий протяжный вздох.
– Бегите! – взволнованно повторила девушка. – Они испугались… этот свет… голоса… Теперь они знают, что вы сильный, бесстрашный…
– Если это так, – начал он, но она его перебила:
– Да, в эту ночь! Но что будет завтра ночью? И послезавтра? И в долгие-долгие будущие ночи? Смогу ли я всегда сторожить?
Голос ее оборвался, и это подействовало на него так, что он лишился дара речи.
Он говорил мне, что никогда не чувствовал себя таким маленьким, таким бессильным; а храбрость… что толку в ней, подумал он. Он был так беспомощен, что даже бегство казалось бесцельным, и хотя она с лихорадочной настойчивостью шептала: «Бегите к Дорамину! Бегите к Дорамину!» – он понял, что спасение от этого одиночества, удесятерявшего все опасности, может найти только у нее.
– Я думал, – сказал он мне, – что уйди я от нее – и всему настанет конец.
Но, так как они не могли вечно стоять посреди двора, он решил пойти и заглянуть в сарай. Он не подумал протестовать, когда она пошла за ним, словно они были неразрывно связаны.
– Я бесстрашный, да? – бормотал он сквозь зубы.
Она удержала его за руку.
– Подождите, пока не услышите мой голос, – сказала она и, с факелом в руке, легко забежала за угол. Он остался один во мраке, повернувшись лицом к двери: ни шороха, ни дыхания не доносилось оттуда. Старая карга застонала где-то за его спиной. Он услышал пронзительный, почти визгливый крик девушки:
– Теперь толкайте дверь!
Он с силой толкнул, и дверь с треском распахнулась; к величайшему своему изумлению, он увидел, что низкий, похожий на подземелье сарай освещен мертвенным колеблющимся светом. Завитки дыма опускались на пустой деревянный ящик, стоявший посреди сарая; клочья бумаги и солома словно пытались взлететь, но только слабо шелестели на сквозняке. Она просунула факел между брусьями окна. Он увидел ее обнаженную руку, вытянутую и неподвижную, державшую факел. В дальнем углу громоздилась почти до потолка куча старых циновок, больше ничего не было.
Джим объяснил мне, что был горько разочарован. Его мужество столько раз подвергалось ненужным испытаниям; в течение нескольких недель ему так часто намекали на близкую опасность, что теперь он ждал облегчения от встречи с чем-то реальным, осязаемым.
– Видите ли, это разрядило бы атмосферу хоть на пару часов, – сказал он мне. – Много дней я жил с камнем на сердце.
Теперь он думал, что наконец увидит что-то реальное, – и ничего! Никаких признаков присутствия человека. Он поднял револьвер, когда дверь распахнулась, но теперь рука его опустилась.
– Стреляйте! Защищайтесь! – крикнула снаружи девушка надорванным голосом. Она, стоя в темноте и просунув руку до самого плеча в маленькое отверстие, не видела, что делается в сарае, и теперь не смела вытащить факел и обежать кругом.
– Здесь нет никого! – предупредительно заорал Джим и хотел злобно захохотать, но не успел.
В тот самый момент, когда собрался уйти, он поймал на себе взгляд чьих-то глаз в куче циновок. Он увидел, как сверкнули белки.
– Выходи! – крикнул он с бешенством, все еще неуверенный, и темная голова (голова без туловища) высунулась из кучи – странная голова, смотревшая на него пристальным, грозным взглядом. Через секунду гора циновок зашевелилась и оттуда с тихим ворчанием выскочил человек и бросился к Джиму. За его спиной разлетелись циновки; рука его, согнутая в локте, была поднята, и над головой виднелся клинок криса, зажатого в кулаке. Повязка, туго стягивавшая бедра, казалась ослепительно белой на его бронзовой коже; обнаженное тело блестело, словно было влажное.
Джим все это заметил. Он говорил мне, что испытывал чувство невыразимого облегчения, мстительного восторга. Он умышленно медлил стрелять. Медлил в продолжении одной десятой доли секунды, – пока тот успел сделать три шага. Он медлил, чтобы иметь удовольствие сказать себе: «Вот мертвый человек!» Он был абсолютно в себе уверен. Он дал ему подойти, ибо это не имело значения. Мертвый человек! Он заметил раздувшиеся ноздри, широко раскрытые глаза, напряженно-страстное, неподвижное лицо, – и затем выстрелил.
Выстрел в этом закрытом помещении был оглушительный. Он отступил на шаг назад. Видел, как человек вскинул голову, вытянул руки и уронил крис. Позднее он убедился в том, что выстрелил ему в рот и пуля вышла, пробив затылочную кость. Человек, стремительно бежавший, продолжал двигаться вперед; лицо его внезапно исказилось, словно, слепой, он что-то нащупывал руками, и вдруг он тяжело упал, ударившись лбом как раз у босых ног Джима.
Джим говорит, что заметил мельчайшие детали. Он почувствовал успокоение; не было ни злобы, ни недовольства, словно смерть этого человека искупила все. Сарай наполнился удушливым дымом факела, горевшего кроваво-красным, немигающим пламенем. Джим решительно вошел, перешагнув через труп, и направил револьвер на другую обнаженную фигуру, смутно вырисовывавшуюся в дальнем углу. Когда он приготовился нажать спуск, человек с силой отшвырнул короткое тяжелое копье и покорно присел на корточки, прислонившись спиной к стене.
– Хочешь жить? – спросил Джим.
Тот не отвечал.
– Сколько вас тут? – снова спросил Джим.
– Еще двое, Тюан, – очень тихо сказал человек, уставившись большими зачарованными глазами в дуло револьвера.
И действительно, еще двое выползли из-под циновок и показали свои руки в знак того, что были не вооружены.
Глава XXXII
Джим занял выгодную позицию и заставил всех троих сразу выйти из сарая; все это время маленькая рука, ни разу не дрогнув, держала факел вертикально. Трое людей повиновались, безмолвные, двигаясь как автоматы. Он выстроил их в ряд и скомандовал:
– Возьмите друг друга под руку!
Они исполнили приказание.
– Тот, кто выдернет руку или повернет голову, умрет на месте, – сказал он. – Марш!
Напряженные, они дружно шагнули вперед; он следовал за ними, а подле него шла девушка в длинном белом платье и несла факел; ее черные волосы спускались до талии. Прямая и гибкая, она словно скользила, не касаясь земли; слышался лишь шелковистый шорох и шелест высокой травы.
– Стой! – крикнул Джим.
Берег реки был крутой, снизу понесло холодком; свет падал на темную воду у берега, пенившуюся без журчания. Направо и налево виднелись ряды домов под резко очерченными крышами.
– Передайте мой привет шерифу Али, пока я сам не пришел к нему, – сказал Джим.
Ни одна из голов не шевельнулась.
– Прыгай! – прогремел он.
Три всплеска слились в один, взлетел сноп брызг, черные головы закачались на поверхности воды и исчезли; слышались лишь плеск и фырканье, постепенно замиравшие. Люди усердно ныряли, страшась прощального выстрела. Джим повернулся к девушке – безмолвному и внимательному свидетелю. Сердце его вдруг словно расширилось в груди, и что-то сдавило ему горло. Вот почему он, должно быть, молчал так долго, а она, ответив на его взгляд, взмахнула рукой и бросила в реку горящий факел. Резкая огненная полоса, прорезав ночь, угасла с сердитым шипением, и тихий, нежный звездный свет спустился на них.
Он не сообщил мне, что сказал, когда наконец вернулся к нему голос. Не думаю, чтобы он был очень красноречив. Было тихо, ночь окутала их своим дыханием, – одна из тех ночей, какие словно созданы для того, чтобы служить приютом неясности; бывают моменты, когда душа как будто освобождается от темной своей оболочки и молчание становится красноречивее слов. Про девушку он рассказал мне:
– Она разнервничалась немножко. Возбуждение, знаете ли… Реакция. Должно быть, она страшно устала… и все такое. И… и… черт возьми… понимаете ли, она ко мне привязалась… Я тоже… не знал, конечно… и в голову мне не приходило.
Тут он вскочил и стал взволнованно шагать взад и вперед.
– Я… я горячо ее люблю. Сильнее, чем могу выразить словами. Конечно, этого не расскажешь. Вы по-иному относитесь к своим поступкам, когда начинаете понимать, когда каждый день вам дают понять, что ваша жизнь нужна – абсолютно необходима – другому человеку. Мне это дано почувствовать. Удивительно! Но подумайте только, какова была ее жизнь. Ужасно, не правда ли? И я нашел ее – словно вышел на прогулку и неожиданно наткнулся на человека, который тонет в темном глухом местечке. Она словно доверила себя мне… Я думаю, что в силах принять это доверие.
Должен сказать, что девушка незадолго до этого оставила нас вдвоем. Он ударил себя в грудь:
– Да! Я это чувствую, но я верю, что достоин принять свое счастье.
У него была способность находить особый смысл во всем, что с ним случалось. Так смотрел он на свою любовь; она была идиллична, немного торжественна, а также правдива, ибо он верил с непоколебимой серьезностью юноши. В другой раз он сказал мне:
– Я живу здесь всего два года, и теперь, честное слово, я не представляю себе, как бы я мог жить в другом месте. Одна мысль о внешнем мире пугает меня, потому что, видите ли, – продолжал он, опустив глаза и кончиком ботинка разбивая кусок засохшей грязи (мы прогуливались по берегу реки), – потому что я не забыл, почему я сюда пришел; еще не забыл!
Я старался на него не смотреть, но мне послышался короткий вздох; некоторое время мы шли молча.
– По совести сказать, – заговорил он снова, – если только можно забыть такое… то я думаю, что имею право выбросить это из головы. Спросите любого человека здесь… – Голос его изменился. – Не странно ли, – продолжал он мягким, почти умоляющим тоном, – не странно ли, что все эти люди, которые готовы для меня на все, никогда не смогут понять? Никогда! Если вы мне не верите, я не могу их вызвать свидетелями. Почему-то тяжело об этом думать. Я глуп, не правда ли? Чего мне еще желать? Если вы их спросите, кто храбр, честен, справедлив, кому готовы они доверить свою жизнь, – они назовут Тюана Джима. И, однако, они никогда не смогут узнать истинную правду…
Вот что он мне сказал в тот последний день, какой я с ним провел. Я не пропустил ни одного его слова; я чувствовал, что, хотя он и хочет еще что-то сказать, все-таки не сумеет осветить сущность дела. Солнце, своим сгущенным сиянием превращавшее землю в беспокойный комок пыли, опустилось за лесом, и свет опалового неба, казалось, окутывал мир иллюзией спокойного и задумчивого величия. Слушая его, я – не знаю почему – так отчетливо замечал, как постепенно темнеет река, воздух, неумолимо надвигается ночь, безмолвно опускаясь на все видимые предметы, стирая очертания, все глубже погребая мир, словно засыпая его неосязаемой черной пылью.
– Боже! – неожиданно начал он, – бывают дни, когда человек кажется себе слишком нелепым; но я знаю, что могу сказать вам все. Я говорил о том, что покончил с этим… с этим проклятым происшествием, оставшимся позади… Стал забывать… Честное слово, я не знаю! Я могу об этом говорить спокойно. В конце концов, что это доказало? Ничего. Полагаю, вы думаете иначе.
Я шепотом запротестовал.
– Не важно, – сказал он. – Я удовлетворен… почти. Мне нужно только заглянуть в лицо первого встречного человека, чтобы вернуть себе уверенность. Нельзя заставить их понять, что во мне происходит. Ну так что ж! Послушайте! Я действовал не так уже плохо.
– Не плохо, – сказал я.
– И все-таки вы бы не хотели видеть меня на борту своего собственного судна, а?
– Черт бы вас побрал! – крикнул я. – Прекратите!
– Ага! Видите! – воскликнул он с добродушно торжествующим видом. – А попробуйте-ка сказать об этом кому-нибудь из здешних. Они сочтут вас дураком, лжецом или еще того хуже. Вот почему я могу это выносить. Кое-что я для них сделал; но вот что они сделали для меня?
– Дорогой мой, – сказал я. – Для них вы навсегда останетесь неразгаданной тайной.
Последовало молчание.
– Тайна, – повторил он, не поднимая глаз. – Ну что ж, я должен навсегда здесь остаться.
После захода солнца тьма как будто налетала на нас с каждым дуновением ветерка. Посреди обнесенной изгородью тропы я увидел неподвижный, тощий, настороженный и словно одноногий силуэт Тамб Итама, а по другую сторону окутанной сумерками площадки что-то белое двигалось за столбами, поддерживающими крышу. Когда Джим в сопровождении Тамб Итама отправился на вечерний обход, я один пошел к дому, но внезапно дорогу мне преградила девушка, которая, несомненно, ждала этого случая.
Трудно объяснить вам, что именно хотела она у меня выпытать. Видимо, это было что-то простое – чрезвычайно простое и невыполнимое, как, например, точное описание формы облака. Она хотела получить от меня уверение, подтверждение, обещание, объяснение, – не знаю, как назвать, нет для этого имени.
Было темно под выступом крыши, и я видел только расплывчатые линии ее платья, бледный овал маленького лица, белые блестящие зубы. Когда она ко мне поворачивалась, я видел большие темные орбиты глаз, где, казалось, что-то двигалось – такое движение чудится вам, когда вы смотрите на дно бесконечно глубокого колодца. «Что такое там движется?» – спрашиваете вы себя. Слепое ли чудовище или лишь затерянные отблески вселенной?
Мне пришло в голову – не смейтесь, – что она в своем детском неведении была более таинственна, чем сфинкс, предлагающий путникам ребяческие загадки. Ее увезли в Патусан раньше, чем она прозрела. Здесь она выросла; она ничего не видела, ничего не знала, ни о чем не имела понятия. Я задаю себе вопрос, была ли она уверена в том, что существует что-то иное. Не постигаю, какое представление составилось у нее о внешнем мире: из обитателей его она знала только обманутую женщину и злобного мужа. Ее возлюбленный также пришел к ней оттуда, неотразимо чарующий; но что будет с ней, если он вернется в тот непостижимый мир, который, казалось, всегда требовал назад свое достояние? Об этом мать со слезами предупреждала ее, умирая…