– Ну-ко, ну-ко! – Прошка бесцеремонно ссыпает в свою ладонь изрядно ягод из Глебкиного туеска и, со свистом втянув носом густой земляничный дух, быстро закидывает горсть в разинутый рот.
Жрать он горазд, а не драться, лениво думает Глеб.
– Эй, оставь, всё не слопай…
Ветер вроде опять поутих. Вставать не хочется – на солнцепёке совсем разморило, так бы и лежал, смотрел бы сквозь траву на небо, слушал стрекотание кузнечиков и низкое гудение тяжёлых мохнатых шмелей. Но и впрямь пора возвращаться.
Глеб нехотя поднимается, стряхивает травинки-былинки, прилипшие к ладоням, бережно берёт берестяной туесок…
Вдруг совсем рядом – как грохнет, затрещит…
– Гремит, ого! Говорил, гроза будет! – Бежим скорее!
Крупные капли одна за другой сыплются с неба. Через несколько минут летний ливень припустит вовсю.
Они мчатся к кромке леса, под навес большого дощатого сарая. Дёма, вовремя успевший укрыться от дождя, встречает их – вымокших до нитки, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами – насмешливо улыбаясь.
Пока сидят, пережидая ненастье, разговор заходит о том, почему стоит работа.
– А я слыхал, – полушёпотом признаётся Прошка, потирая нос, – как Ондрей с Даниилом спорили.
– О чём спор-то?
– Про Страшный суд спорили. Даниил одно своё – эх, так можно чудище броско разделать: чтоб дым из ноздрей, и зуб кривой, и копыта, и хвост. И грешников рядом – пусть кривятся, плачут пусть. Грозно и страшно, человеку – в наставление: мол, не греши.
– Так оно.
– А Ондрей-то… Не хочет он чудище. И так, мол, зла в мире много. Зачем ещё добавлять? Ещё говорил – отвращаться надо от зла…
– А как без чудища-то? – хмыкает Дёма. – Страшный суд – без Сатаны, да без адовых мук? Так и вовсе не бывает…
Прошка пожимает плечами.
– По-другому он хочет сделать… Вот всё, видно, и думает – как лучше…
– А! – перебивает Дёма. – Пущай сами решают, как писать, – он зевает, лениво, протяжно, крестит не спеша разинутый рот. – Наше дело малое – краски тереть, да известь бить… – Дёма поднимается, выглядывает наружу. – Идём-ко, не льёт боле.
Бурный летний дождь, и в самом деле, быстро пролился – весь, до капли. Снова весело пригревает солнце. Играют, сверкают искры в мокрой, прибитой ливнем листве. Встрепенулись и вновь щебечут смолкшие было птицы. Умытые рощи и луга, подсыхая, курятся влажным паром.Мальчишки, подобрав завязанные тряпицами туеса, гуськом шагают по раскисшей, чавкающей под босыми ногами извилистой тропе.
Горе-бортник
Назад идут перелеском. Дёма сказал, так быстрее. Идут, поторапливаются, отгоняя сорванными ветками вьющееся вокруг, поднимающееся тучами из зарослей настырное комарьё. Глеб поотстав, слышит чуть впереди писклявую ругань. Это Прошка наступил на замшелую корягу, скользкую после дождя.
Отругавшись, никогда не унывающий Прошка машет рукой, кричит радостно:
– Глядите, вон! Я первый увидал!
Глеб задирает голову: высоко, метрах в пяти, а то и шести от земли, он видит дощатую дверку в стволе. Так выглядит снаружи борть – улей для диких пчёл, устроенный в дупле дерева.
– Сладкого охота-от! – мечтательно тянет обжора Прошка и громко сглатывает слюну. – Мёду бы…
– Давай-ко, Глебушко! Ты у нас самый молодой, да ловкий! Достань-ко нам медку! – вдруг просит Дёма.
Глеб с удивлением смотрит на Дёму, мол, не ослышался ли. Дёма улыбается ему – широко, открыто, ласково так. Мол, всё ты братец верно расслышал.
А глаза у Дёмы – наглые, испытующие, смеются холодно, берут на слабо.
– Высоко-о! – говорит Глеб чуть дрогнувшим голосом и снова задирает голову кверху, оценивает расстояние до земли… – Не, я б забрался… – осторожно заключает он, – да только…
Он смотрит на Дёму вежливо, отвечает миролюбиво, потому что с длинным, мосластым, жилистым Дёмой лишний раз ссориться ни к чему.
– Я б забрался, – повторяет Глеб, – только мёд там – есть ли? И как его брать, голыми руками что ли? Не-е, Дементий, не полезу я. – И потом, ну как свалюсь? – рассудительно добавляет он.
– Ой, да кто горевать-то станет? – хихикает Дёма, и щёлкает Глеба по носу.
Глеб не выдерживает спокойного тона, вспыхивает, отталкивает Дёмину руку:
– Отстань ты!
Но Дёма, чёрт такой, не отстаёт.
– Давай, Глебко, достань нам медку, – канючит он нарочно противным, тонким голоском. – Не то скажу отцу Варсонофию, что это вы с Аксиньей намедни кошель стянули.
Глеб, покраснев от возмущения, теряет дар речи.
Рядом сопит Прошка. Ему неловко, что дело принимает такой оборот. Получается, он, Прошка, своими разговорами про борть жадного Дёму надоумил, и Глеба подвёл.
– Грех тебе! – насупившись, хрипло вступается Прошка за товарища. – Не брал ведь он, – Это Кондрат стащил перед уходом, не иначе как его бес попутал…
Дёма будто и не слышит Прошкиных слов.
– Варсонофий и так уж ругался, ногами топал, – продолжает он. – Развели, кричал, голытьбы на митрополичьем дворе. Вот и непорядок. Вот и порастащили всё. Как Киприан-то помер, с той поры добра-то поубавилось! Новый митрополит ужо приедет, наведёт порядок-то!..
Глеб подумал, если кто и порастащил, так сам ключарь первый (вон хоромы какие за это лето себе отгрохал), но ничего не сказал. А за Аксинью испугался. Если и впрямь погонит – куда ей, сироте? Артель к зиме, даст Бог, работу закончит, и уйдут отсюда артельные дальше. А Аксинья?.. Ну, пойдёт по деревням христарадничать. Только зимой – холодно, замёрзнет где-нибудь в снегу…
– Так кто ж тогда кошель стащил? Не знаешь?
– Ну не Аксинья же…
– А-а… Так может – ты?
– Нет.
– А я скажу, что тебя на заутрене не было…
Глеб молчит. Что тут скажешь. Проспал он. Выходит, правда, не было…
– Ведь не было же? – торжествует Дёма. – А сразу после и обнаружилась пропажа-то. Погонит, как пить дать – и тебя, и немую твою заодно… Давай, полезай! Мёду охота! Достанешь мёду – буду молчать. Ей-богу, как рыба молчать буду. Я не вредный. Мне твоя «невеста» не мешает. Просто сладкое – страсть как люблю. Я б и сам, да видишь – у меня рука болит…
Рука у него болит… Это после вчерашней драки. Так тебе Дёма и надо. Мало тебе. Жаль, я не успел, а то бы добавил!
– Да не созрел мёд-то ещё, Дёма! – вставляет Прошка.
– А вот мы и проверим… – тянет Дёма, и облизывается, как кот.
* * *
Эх, дал бы этому этому гаду в рожу. Как следует бы двинул. Пусть тот и выше почти на голову! Да только… Аксютка-то потом как же? А если и правда выгонит ключарь девчонку со двора. Сирота, да ещё немая, да не шибко красивая… Кому нужна?
А драки с Дёмой Глеб не боялся. Если честно, драться всё равно было не так страшно, как на дерево лезть. Ещё потому и полез, вообще-то…
Мрачно сплюнул в горсть и, медленно растерев плевок между ладонями, Глеб начал карабкаться вверх.
* * *
Забраться высоко оказалось не таким уж простым делом. По деревьям он лазить не мастак… На Ямале, где Глеб прожил большую часть своей не такой уж длинной жизни деревья… – ха, так себе на Ямале деревья. Правда, Глеб был не последним в гимнастике, нормально подтягивался, даже переворот силой несколько раз подряд мог сделать, все дела.
Он поднялся метра на три, и глянул вниз, на землю. Артельные, вольготно развалясь в тени и задрав головы, не без интереса наблюдали за его стараниями.
«Расселись, будто в цирке», – зло подумал он, и полез выше.
Тяжело дыша и чувствуя, как немеют от напряжения мышцы, он подобрался к борти поближе, и упёрся одной ногой в сучок, чтобы дать себе небольшую передышку.
Наконец, неловко, вкось, попытался сдёрнуть дощатую заслонку.
Рука сорвалась. Глеб, едва не ухнув вниз, замер, неловко прижимаясь разодранной в кровь щекой к шершавому стволу, пытаясь восстановить шаткое равновесие. Сердце колотилось.
Он помедлил, дожидаясь, когда успокоится дыхание. Потом приноровился поудобнее и, с силой дёрнув, отодрал заслонку. Его обдало сладким, медвяным духом.
Жужжат. Недовольное жужжание. Вот они, у самого лица вьются. Кто бы сомневался, что так и будет.
Глеб неловко отмахнулся – заслонка полетела вниз.
– Эй, поосторожнее! – послышались недовольные крики снизу. – Нас не поубивай, бортник аховый!
Глеб, морща покрытое испариной лицо, и опасливо отдуваясь от гудящих, вьющихся у самого носа пчёл, взялся за край дупла рукой и…
И тут руку словно обожгло. И не только руку! Лицо, шею словно сунули в кипяток – такой нестерпимо, пронзительно горячий, что поначалу кажется ледяным.
Всё опрокинулось. Качнулось пронзительно синее небо, и крона дерева, упиравшаяся в тугие высокие облака, ушла под ноги. Замелькали ветки, взмывая куда-то вверх.
Он даже не врубился, что уже летит.
На землю.
Вниз головой.
Последнее, что мелькнуло перед глазами, было Тонино лицо, и Глеб, понимая, что теперь уже точно больше никогда её не увидит, заорал дико, отчаянно:
– Ма-ма-а-а!
Лето длиною в ночь
…Он с трудом разлепил опухшие веки. За окном был серенький петербургский рассвет. Надо же, я снова здесь.
Словно длинный-предлинный сон наконец кончился…
* * *
Падая с дерева, Глеб не долетел до земли, а каким-то чудом оказался здесь, на Итальянской. Что и говорить, возвращение было неожиданным. Грохот обрушившейся крышки бехштейновского рояля до сих пор стоял у него в ушах. Пчелиные укусы, приземление на рояль… Зверски болело всё тело.
Но он был рад уже тому, что остался жив. И что они с Тоней снова вместе.
* * *
Антонина была рядом. Спала сидя, зябко закутавшись в шерстяной платок, устало привалившись к изголовью его постели. Волосы – растрепались, под глазами – тёмные круги…
Глеб вздохнул. Осторожно, чтобы не разбудить, вынул из оттопыренного кармана её халата телефон, разблокировал одним движением большого пальца. Мобильник тихонько пискнул, засветился. Глеб выбрал в меню пиктограммку «дата», посмотрел на число и тихонько присвистнул. Прошла всего одна ночь?!! Фантастика! А там, в той удивительной жизни, протекло едва ли не целое лето…
Это только на Ямале подобное возможно было – чтоб почти полгода длилась ночь… И – зима кромешная. Не, ну его… Чем полгода зима – лучше лето, пусть и длиною в одну лишь ночь…
Руся разом вспомнил сладкий дух нагретой на солнце земляники, и купание до одури в тихой приветливой Клязьме, и особый вкус колдезной воды, и ночи на сеновале – терпкий, щекочущий в горле запах свежего сена, колкая труха под рубахой, шумные протяжные вздохи хозяйской коровы откуда-то снизу, и звёзды на небе – огромные, похожие на крупицы крупной соли, – видные ему сквозь щели в дощатой стене сенника.
Так неужели и правда это был всего лишь сон?
Можно, конечно, признать всё это плодами его воображения, бредом, сном… Но пчёлы! Они кусались более чем реально! И опух он по-настоящему.
Хотя… Говорят, под влиянием гипноза от простой монетки может возникнуть настоящий волдырь, как от ожога…
Глеб покосился на Тоню, осторожно, чтобы не побеспокоить её, откинул край одеяла, высунул ноги и потёр грязные босые пятки друг об друга. М-да, улёгся с такими ножищами да в чистую постель. Ну, если честно, не до мытья уж тут было.
Хорошо, кстати, что Тоня ничего не заметила, подумал он, пряча немытые пятки обратно. И плохо, что он вчера начал рассказывать ей всё как было на самом деле… Да, зря брякнул, не подумав… Просто очень уж больно было – даже и соображать перестал.
Но Тоня, похоже, не поверила. Смотрела озабоченно, трогала лоб, гладила по волосам. В этом мире в путешествия во времени поверить могут только ненормальные, вроде каких-нибудь уфологов или парапсихологов, которые притворяются, что верят во всякую несуществующую чушь… Но Тоня же не Полумна Лавгуд – с редисками в ушах вместо серёжек.
Однако ноги грязные, это факт. Так что приходится признать: всё было по-настоящему.
А в разговоре с Антониной на этой версии настаивать не стоит. Ещё всерьёз подумает, что он спятил! Учитывая, что здесь прошла всего одна ночь, можно было бы вообще ничего не объяснять. А укусы списать на какую-нибудь внезапную аллергию – мало ли чем он мог объесться…Ладно, отмажусь как-нибудь, решил он. Скажу – сон приснился…
Часть четвёртая. Вор поневоле
Пыльные амуры
Четвёртый день их петербургских каникул подходил к концу.
Луша в махровом халатике и с полотенцем на плече она стояла у окна гостиной, и глядела сквозь стекло на боковой фасад Шуваловского дворца, который выходил на Итальянскую, как раз напротив их дома. Влажные, только что вымытые волосы её сияли.
– Какие они пыльные, эти бедняги путти… – вздохнув, вдруг сказала она.
Глеб с Русей, развалившиеся на диване, скептически хихикнули. Девчачьей жалости к пыльным амурам они явно не испытывали…
Мальчики, ну что с них возьмёшь… Луша гордо встряхнула мокрой головой, распространяя благоухание. Просто сегодня ей хотелось, чтоб весь мир сиял чистотой вместе с нею!
Мир, надо заметить, не разделял этого желания. На кухне стоял страшный кавардак, и Лушу там поджидали грязные тарелки: сегодня была её очередь мыть посуду. Впрочем, оптимистка Раевская унывать не собиралась. Гора посуды ей явно была нипочём. Тарелки она вымоет в два счёта, вот только волосы подсохнут…
– «Амур скорбел – и ничего другого/ Не оставалось мне, как плакать с ним,/ Когда, найдя, что он невыносим, / Вы отвернулись от него сурово…», – медленно проговорила Тоня, оторвавшись от штопки Глебова дырявого носка и с иронической усмешкой уставившись в окно, на покрытых копотью путти.
– Кто это сказал? – заинтересовалась Лукерья, не прекращая прихорашиваться.
– Это – Петрарка… – ответила Тоня. – Франческо Петрарка, великий итальянский поэт.
– Ой! Это он прям об этих амурах написал? – удивилась Луша.
– Да нет, что ты. Именно этих амуров, что напротив, Петрарка никогда не видел, ведь он жил в 14 веке. А Санкт-Петербургу всего-то триста лет… А писал он о неразделённой любви. Он любил, а его возлюбленная не отвечала ему взаимностью. И он писал и писал сонеты, и посвящал их своей Лауре…
Глеб вдруг поперхнулся леденцом. Скривился, закашлялся и, схватившись за свою «пиху», принялся с какой-то неожиданной, прям-таки неуёмной злостью давить на кнопки.
Луша удивлённо скосила глаза на резко помрачневшего Рублёва.
– А-а, – вдруг вспомнила она, – Тоня, так это его книжка у тебя тут валяется. Ну та, что на итальянском…
Глеб молча, со свирепым выражением лица склонился над «пи-эс-пи», отстреливаясь от скачущих по пятам отвратительных монстров.
– Так его тоже Франческо зовут, как кого-то из твоих знакомых итальянцев? – сообразив, обрадовалась Луша, и в глазах её тут же запрыгали лукавые искорки. – Вот это совпадение!
– Это распространённое в Италии имя, – пробормотала Тоня.
– Ха-ха, по крайней мере у этого Франческо не было ни малейшего шанса, – зло бросил Глеб, казалось бы не слушавший разговор.
– О чём это ты? – карие Лушины глаза уставились на него в упор. – О любви?!
– Вот ещё! Я про этих… – он ткнул пальцем в окно, – про амуров ваших пыльных…
– Наши? – У Луши что-то вдруг сжалось внутри… – Не наши, а ваши, питерские… – нарочито-беззаботно засмеялась она, тщательно скрывая смутное разочарование. И – ушла с независимым видом, встряхивая мокрыми кудрями.
Рублёв только невесело усмехнулся.
Из глубины квартиры зашумел фен. Глеб зыркнул в сторону Тони, и снова мрачно уставился в экран. Тоня озабоченно посмотрела на часы, потом – недовольно – на Глеба с «пихой» в руках, и холодно процедила:
– Та-ак, у тебя ещё пять минут и ты сдаёшь мне эту штуковину. Хватит глаза портить.
Молчание было ей ответом.