Со вздохом огромного облегчения ступил я на другой берег. Теперь перед нами огромная острая гора Щебнюха. Ее было видно еще с берегов Бухтармы. Огромной отвесной стеной стояла она на нашем пути. Куда мы пойдем дальше?
— А вот прямиком на гору.
И Лопатин рысью взял первый пригорок. Потянулись и остальные. Не верилось, что здесь могут взобраться лошади. Скоро нам пришлось сойти с седел. Один «польской» старик, держась за гриву, сидел на коне. Идти здесь он был не в силах. Подъем временами был так крут, что приходилось браться за хвост лошади и так тянуться вслед за нею.
С вершины Щебнюхи были далеко видны белки в вершине Тургусуна, Зыряновские безлесные горы. При спуске Семен показал мне денник медведя и его следы по снегу. Они походили на отпечатки распухших ручищ человека-великана.
— Ишь, на дорогу выходит. Ждет, когда табун в белки погонят. Каждый год собирает свой продналог. Лонись двенадцать лошадей задавил, а бывает, что и по два десятка задирает за лето.
Снег на северной стороне был еще глубок и крепок. Он нас огорчал и радовал. Пробираться по нему было трудно, но он же суживал район прогулок зверя. Лопатин, мужик военной выправки, облегченно заметил:
— Снег еще держится по сиверу. Трав по прогалызинам не так-то еще много. Зверь будет по утрам и вечерам захаживаться на прозеленках.
Часов десять протащились мы до Развил. К закату солнца мы стояли у места слияния двух рек. На том берегу, по ущельям гор, как тараканы по щелям, расположились пасеки. Ко всему можно привыкнуть. Я теперь довольно равнодушно смотрел на беснующийся Тургусун. А он разлился в ширину метров на сто, гремел камнями, взбрасывался мощными водяными гривами. Лодку завели на «тихое» и широкое место и начали переправляться. Лошадей развьючили и погнали на ту сторону. Вода сбивала их, несла вниз. Отчаянно фыркая, они благополучно выбрались на берег. Сели и мы в лодку. Семен сидел на корме и правил. Он не рассчитал, завел лодку слишком высоко, под огромные камни — булки, с которых цветным водопадом падала вода. Нас моментально накрыло волнами. Лодка почти до бортов наполнилась водою. Я думал, что она сейчас же пойдет ко дну, но ее так бешено вынесло на стремнину, что когда я воскликнул: «Назад, что ли?» — мы уже неслись посередине. «Гребите сильнее!» — крикнул Семен. Сидя по пояс в воде, мы изо всех сил заработали веслами. Всего с полчетверти борта было над водою. Минуты две-три нас несло по волнам, потом неожиданный толчок — и мы уже у берега на камнях. Все это произошло так молниеносно, что нам некогда было испугаться. Стоявшие на берегу крестьяне, оказывается, уже начали креститься, молясь о наших душах. Все было измочено вконец. Но я не опечалился — был радостно взбудоражен миновавшей серьезной опасностью. Зазубрин ревел от ярости, — его гордость, германские пластинки намокли. Поток самых отчаянных проклятий несся над рекой. Я утешал его, как мог. Семен смущенно отряхивал вещи от воды…
Бросив на берегу багаж, мы пошли с Зазубриным скорее на пасеку к Агафону Семеновичу. До нее оставалось километра два, не больше. Теперь мы как-никак в Развилах, в центре промыслового района этого края. А кроме того, сейчас мы будем на пасеке, где нас ожидает избушка, горячий чай, рассказы об охоте и даже черная баня.
Мы повеселели, энергично проползли на четвереньках каменный приторчик, выдвинувшийся над Тургусуном, и спустились в луговину, где за тальником стояла пасека Агафона Семеновича… На луговине, у весенней болотины, в дождевом тумане мы увидали трех журавлей, важно разгуливавших по зелени. Я пустил в них пулю из своего винчестера, но снизил и только обрызгал птиц грязью. Они тяжело умахали вверх по Тургусуну, а рядом из тальника поднялся кряковый селезень.
3. В Развилах
Наконец-то мы доползли до промыслового района этого края. Сюда недели через две после покрова, в конце октября, сползаются на лыжах промышленники самых отдаленных деревень. Живут чуть ли не всю зиму, забираясь под Холзунский хребет. Из-за Уймонов сюда перекочевывают на зиму калмыки, лучшие местные охотники. Сейчас не видно здесь белки, но к осени, когда созреет пихтовая шишка, она собирается к Тургусуну целыми полчищами. Здесь коренное гнездовище медведей. В россыпях по вершинам ютится мечта всякого промышленника — темно-серебристый соболь. Его запретили добывать — этого драгоценнейшего зверка. Немало здесь хорька, еще больше — колонка; попадается рыже-пятнистая рысь, изредка встречается темная росомаха. Осенью по ручьям, в погоне за рыбой, показывается выдра, бродит по ночам неуклюжий барсук, живет в корнях деревьев белоснежный к зиме горностай. Как редкость, заходит и куница, есть белка-летяга, хищная ласка — «ласу-чек» — охотится здесь за рябчиком. Много сеноставок, — их зовут здесь «горными кошечками». Они и заяц служат пищей хищному соболю, когда ему не удается промыслить глухаря или рябчика. По обнаженным от леса склонам гор встречаются норы сурка и суслика. В обоих Тургусунах много чудеснейшей рыбы хариуса — род форели. Заходит в разливы из Бухтармы тяжелый таймень. Богатый край! Но не легко дается это богатство промышленнику. Не так-то уж много настоящих охотников и в Кутихе. Из ста пятидесяти домов большинство занимается хлебопашеством, хотя они и зовут себя безземельными. В самом деле, удобной для пашни земли у них всего три четверти гектара на душу, а сенокосной — всего одна четверть. По горам разбросано немало пасек. По Тургусуну крестьяне плавят бревна по найму.
Но последнее время зверовой промысел соблазняет все больше и больше народу. Прошлый год белка здесь прошла по рублю с полтиной за шкурку — цена изрядная. О ружьях возмечтали даже те, кто отроду не держал их в руках.
Совсем недавно вывелись здесь из практики кремневые ружья. Весом они доходили чуть не до десяти килограммов.
— Ну-ка, походи по горам с такой фузеей! Дуло у них, — рассказывал Агафон Семенович, — такое, что собака в него лезет без задержки полизать масла. Пуля настолько больша, что видна на полете. Жужжит, как шмель — ша-ша-ша…
На зверя ходят промышленники с шомпольными винтовками старинного образца, с утолщением на конце, как у ружья Тараса Бульбы. Такая «бабушка», или «старуха», имеется до сих пор у Агафона Семеновича. Дробовые ружья охотники понаделали себе в большинстве случаев из пульных берданок старого образца.
Пасека, куда мы теперь подходили, служит зимой пристанищем для кутихинских промышленников.
Моросил дождь. Ревел мутно-голубой Тургусун. Мы неслышно подошли к избушке. Зашли под берестяной навесик и стали осматриваться. Агафон Семенович сидел под крышей амбара — место хранения зимой ульев — и возился со шкурой медведя. Зазубрин громко кашлянул. Сквозь щель я увидел, как на амбаре сторожко вскинулось широкое, темное, цвета старинных икон, лицо и два черных круглых глаза удивленно глянули в нашу сторону. Потом быстро, по-звериному, на землю скинулась плотная, коренастая фигура. Мой спутник быстро юркнул в избушку. Передо мной стоял черный седоватый мужчина и с вопрошающей ласковой улыбкой смотрел на меня. Одет он был в темно-серый «шабур» (зипун) нараспашку. Также не застегнута была на нем синяя рубаха без воротника, с цветной ленточкой вместо ворота. Весь он был удивительно широкий, почти круглый. Я бы счел его за монгола, если бы не круглые темные славянские глаза, полные в эту секунду детской растерянности. Глубокий шрам посреди лба еще больше оттенял черноту и ласку его глаз. Грудь у него поросла черными волосами.
Что за люди? Откуда и куда пробираетесь?
К вам в гости, Агафон Семенович.
Доброе дело. Вас, гляжу, двое, и оба городские. Как вы меня отыскали в моей норе?
Он уже заприметил наши следы и по отпечаткам сапог определил, откуда мы. В эту минуту из избушки показался Зазубрин. Радостные восклицания и удивление: Зазубрин жил одно лето на этой пасеке.
— Добрым людям я завсегда рад. Побеседуемте, — показал пасечник на узкую лавку. Это обычное приглашение алтайцев присесть. — А я-то размышляю, что за люди. Прежние года через пасеку много народу проследовало. Иные живали у меня подолгу. Один паренек, Пантелеевым назывался, с месяц хоронился здесь от белых. Сдружились мы с ним за милую душу. Ох, ласковый человечина был! Как провожал его на Ридер земной тропой через Острую гору, он заплакал. Сказывают, что
потом его заловили белые и порешили. Ах, жалко человека, вот жалко! А теперь, думаю, беглецов как бы не должно быть. Река-то по всей земле поутихла. Всегда так оказывается: пошумит, поскачет она через камни, а потом утишится, в берега войдет. Я в вас заподозрил, собственно, нового лесничего. А у меня вон березка для рам сушится. Ну, думаю, оштрафует. Одначе чего ж это я так распространяюсь! Чай у меня еще горячий. Откушайте. Мой бадан не хуже китайского, а главное — не дорогой. А завтра я свежих наростов от березы заварю. А там лабазнику насбираем, малиннику нащиплем. Есть еще шипишник, кипрей. Скоро смородина распустится. Не будем без чаю, — шутил Агафон Семенович.
Скоро прибрели с лошадьми и остальные. Как хорошо было переодеться в жарко натопленной, дымной, по-черному устроенной избушке, напиться горячего бадана с чистым, как слеза, алтайским медом, пожевать горного сочного, в палец толщиною чесноку, красноватого ревеню — род кислятки — и послушать художественные рассказы Агафона Семеновича об охотах на белку, медведя, соболя.
Совсем вечером из-за туч на момент выглянуло солнце. Усталые путешественники располагались в избушке по нарам. Только мне не хотелось уйти с берега, где мы сидели с Агафоном Семеновичем. Желто-бледными пятнами солнце осветило макушки вершин. Мы сидели в глубокой горной чаще и ждали ночи. Белый от пены Тургусун изнывал от рева. Позади нас самая высокая гора Лбы, как застывшая пятерня окаменевшего великана, пятью увалами сбегала к реке. Тени неотвратимо взбирались по западным отвесам громадных скал, окутывали серым сумраком камни, темно-зеленый пихтач, серые осины и нераспустившиеся березы. Снег тропами сбегал вниз по прорезам гор. Серые камни, будто кондовые старожилы, немотно лежали на вершинах. Агафон Семенович, взволнованный собственными рассказами о молодых своих похождениях, тосковал. От непогоды у него заныла старая рана на лбу — удар лошади.
— Старость меня скоро убьет. Ох, тоскливо мне без Развил станет…
По сторонам буйным сплошным ковром лежала зеленая густая трава с белыми и бледно-сиреневыми цветами, желтыми колокольчиками.
— Ишь ты, трава-то выпирает, как тесто из квашни, — тихо заметил мой собеседник и порывисто охнул: — Ну, красота!.. А там, смотри, горы чернетью-то как захлебнулись! — показал он на сивера, покрытые полосами сумрачного леса. Вверху, над ними, тяжело повисли горы… Казалось, что они неслись по небу и резали его нежную ткань, просочившуюся на западе алою кровью позднего заката. — Ишь как хорошо подает запах медок, — жадно вздохнул ноздрями старый промышленник.
У избушки Агафон Семенович, рассказывая о медведях, приходил в неистовое возбуждение: он то воображал себя зверем, припадал к земле, вставал на дыбки, ползал, ревел, ворчал, бормотал в экстазе медвежьи слова, то говорил тихо, размеренно, сам прислушиваясь к словам своим. За свою жизнь он убил не меньше тридцати зверей. Недаром Зазубрин его звал «медвежьим профессором». До сих пор он обучает молодежь охотиться.
— Тятенька у нас завсегда за главнокомандующего, — говорит о нем сын его Семен. — Всегда стоит на гляденье.
А вот сейчас старик сам записывает себя в инвалиды.
— До прошлого года я ходил у них передом. Весело шел. А вот прошлый год уж так мне запаскудилось, скушно вдруг идти стало. Рана замозжила вдруг… А горазд я был молодым на лыжах, ух горазд!..
И он рассказал мне, как поймал здесь, на Лбах, руками дикого козла.
— Узорил я его издали в лощине, пошел за ним колесить. Закружил его, не дал ему уйти в гору. Обошел я его в последний раз сверху, он опять вниз пошел. Ну, думаю, теперь не минует моих рук. Кинулся я, он вильнул, я тож надулся — повосходнее его вильнул. Он сел в снегу, не уйти. Я к нему, рукавицы на снег, да хвать его за середку; он как брыкнет меня башкой, я пал на спину, а за брюхо держусь, не опускаю. Он опять меня норкой в маску-то, в кровь. Я удержался, связал его опояской и поволок по снегу. На дорогу вышел — развязал, за шею ремешком и веду. Шел он мирно всю путину, а как услыхал под деревней собак, оглядается на меня, да так доверчиво, словно спрашивает: «Куда ведешь?». И все испуганней смотрит, докучливей. Хотел ему глаза завязать, он как брыкнется и повязку-то мою кумачовую в ленточки растоптал. Дома я его больше овсом кормил, — хорошо ел. И знал он меня, как собачонка. Как приду и заговорю, так он из горницы выглядывает. Принес я ему зимой калины да дал вволю. Обожрался, подох. Жалко мне его страсть было. Как дружка в могилу провожал. Сам и шкуру не стал сымать.
Незаметно до ночи просидели мы на берегу со старым промышленником и только при звездах вернулись в избушку.
4. Весной на медведей
Два дня проливной дождь не выпускал нас с пасеки. Наконец с гор подул прохладный ветер. Обрывки туч рваными клочьями стали опадать за горы. Обнажились голубые просветы неба. Решаем двинуться вверх по Малому Тургусуну на Коровок. В прежние годы там медведи бродили веснами, как коровы на пастбище.
Мне довелось идти с Агафоном Семеновичем по левой стороне реки, Зазубрин и Лопатин отправились правым берегом. К полудню мы уже забрались в глухие медвежьи места. Высокие хребты сдавили реку с обеих сторон. В бинокль мне удалось увидать спутников, ползущих вершиной хребта далеко позади нас. Их путь оказался длиннее и утомительнее нашего.
Агафон Семенович посвящает меня в тайны медвежьей охоты:
— Весной у нас легче всего добыть. зверя. Осенями он уходит в берлог. Место для лежки он выбирает на крутиках и утесах, туда и доступу, почитай, совсем нет. Белошный зверь ложится в берлог с воздвиженья, а подгорный — с покрова. На волю он показывается на благовещенье. Тогда по горам мало еще прогалызин, и зелени на талесах нет. Ходьба для зверя узкая. Вот по этим местам, — показал он на восточные склоны, — он и захаживается пастись. Как к вечеру или поутру тени пойдут, он под тенью и выходит на прозеленки и начинает шапериться. Здесь я много зверя побил, еще больше, конечно, попугал. Это самые притонные места и для соболя и для медведя.
Теперь мы карабкаемся в гору долиной ручья, засыпанного сплошь крупным камнем. Нигде не видно и капли воды, но внизу, как под аркой, непрестанно ревет ручей. Сквозь шум доносится короткий посвист сеноставок. Я спрашиваю промышленника, не испугаю ли я медведей, если попытаюсь застрелить зверка.
— Стреляй, не опасайся. Зверь ни глазам, ни ушам не верит. Не раз доводилось мне подходить к нему по чистому лугу из-под ветру. Уставит на тебя свои щелки, ну, тогда не шевелись, он ничего не поймет. Если ты его не одушнил, он не потревожится и за пятнадцать шагов. Одушнишь, тогда забеспокоится, завертит башкой, норку вверх подымет, тут уж не медли, надувайся и юхай по нем скорее.
«Кошечку» оказалось убить совсем просто. Пока мой спутник рвал чеснок, я подкараулил зверка, высунувшегося из-под камней. Сеноставка немного покрупнее суслика, чуть-чуть потемнее его окрасом, с красивой голубой подшерсткой, с крысиной мордочкой и курдючком на месте хвоста.
Скоро мы вползли на вершину, откуда стали видны крутые склоны хребтов. За нами по-прежнему высились Лбы — темно-серые башенные скалы, названные Агафоном Семеновичем «монастырем».
— Там можно спасаться, с сосны в реку бросаться, — смеялся он.
Ниже шли серые и черные россыпи. По вершинам, еще запятнанным снегом, одинокими деревьями разбежался темный круглый кедрач. По северным склонам — пихтач и среди него нежная, только что начавшая невеститься кудрявая береза. По полянам серый кустарник, тарнач-чилига, зеленый черемушник, а низом, куда редко заглядывает солнце, — бахрома сплошного пихтача. И всюду по диким прорезам гор, — узкие прозеленки и гребни скал, бегущие книзу. Какими жалкими козявками казались наши сотоварищи среди этого каменного дикого величия!
Солнце уже коснулось линии гор, длинные тени побежали по их восточной стороне. Мы стали зорко осматриваться вокруг. Глаз то и дело встревоженно натыкался на камни, напоминавшие зверя. Но бинокль рушил наши надежды.