Где-то в горах сверкал ярко, как свечка, огонек костра, неслась далекая песня, мелодичная, печальная, хватающая за сердце.
- Ну, ты устал, а потом завтра опять дорога, ложись спать.
Карташева положили в той же комнате, где когда-то они спали с Корневым, и опять воспоминания нахлынули на него.
Так среди них он и заснул крепким молодым сном.
Проснувшись и одевшись, он вышел на террасу, где уже был приготовлен чайный прибор, но никого не было. Он спустился по ступенькам в сад. Прямо от террасы крутым спуском шла аллея вниз, к пруду.
Пруд сверкал и искрился в лучах солнца, окруженный высокими холмами, а местами обнажившимися скалами, угрюмо нависшими над прудом.
У той скалы ловили они с Корневым раков, на том выступе жарили лягушек и ели, в то время как Наташа, Маня и Аня с ужасом смотрели на них.
Несмотря на июнь, было прохладно, и уже покрасневшая трава на холмах говорила еще сильнее об осени, придавая всему особый колорит и особую прелесть.
И небо было сине-голубое, какое бывает только осенью.
Карташев медленно возвращался назад к дому и был уже недалеко, когда двери дома вдруг распахнулись, и из них вылетела в белом пеньюаре с распущенными волосами Зина, а за ней взбешенный, растерянный Неручев.
Зина пронеслась мимо Карташева, бросив ему угрюмо, равнодушно:
- Спаси меня от этого зверя!
Лучшего слова нельзя было подобрать. С оскаленными зубами, страшными глазами, он уже настигал жену.
Он очень изменился с тех пор, как не видел его Карташев. Пополнел, обрюзг, с большим животом.
Худой и тощий Карташев, в сравнении с ним, массивным, коренастым, представлял из себя ничтожное сопротивление. Чтоб увеличить его, Карташев успел схватиться одной рукой за ветку дерева, и пригнувшись, другой обхватил Неручева и тоже схватился за ветку, и таким образом Неручев очутился в объятиях между Карташевым и веткой.
Карташев обхватил его вокруг живота, и ему казалось, что большой, жирный и мягкий живот Неручева переливается через его руки и вот-вот лопнет.
- Пустите! - прохрипел Неручев, безумными глазами впиваясь в Карташева. - Пустите, а то плохо будет!
И Неручев поднял над головой Карташева свои страшные кулаки.
- Я знаю, что плохо, потому обе руки мои заняты, и я в вашей власти. Но, дорогой Виктор Антонович, - заговорил Карташев, - бейте меня и даже убейте, не могу же я не удержать вас от того позорного, что неизгладимым пятном ляжет на вас. Ведь это же - женщина.
- А, женщина! - бешено закричал Неручев. - Вы знаете, что эта женщина сделала со мною? Она дала мне пощечину.
- Это ужасно, конечно, - заговорил Карташев, продолжая крепко держать Неручева, - это дает вам право прогнать ее, развестись с ней, но, ради бога же, не унижайте себя, не губите себя, меня...
- Пустите меня, - сказал Неручев уже другим, обессилевшим голосом, напоминавшим Карташеву тот голос, когда он говорил:
"Ну, давайте ножи, будем их резать!"
Карташев выпустил его, и тут же на скамейке Неручев начал плакать, жалобно причитая:
- Господи, господи, кто же когда в моем роду был бит и кто не убил бы тут же на месте за такое оскорбление!
Результатом этой сцены было то, что Зина с детьми в этот же день под вечер выехала с Карташевым, не повидавшись больше с мужем.
Впереди в маленькой коляске ехали Зина и Карташев, сзади в большом фаэтоне - дети.
Дорога из усадьбы спускалась к плотине, а потом уже на другой стороне вдоль пруда поднималась опять в гору.
К вечеру еще похолодело и сильнее пахло осенью.
Садилось солнце. И из-за туч какими-то густыми, с красноватым отблеском, лучами освещало и пруд, и сад, и всю на виду теперь усадьбу.
Было что-то бесконечно грустное в этих тонах заката, в безмолвии, холодно сверкавшем пруде, окруженном скалами, над которым взвивались и кричали орлы.
Зина сидела и с горечью смотрела на усадьбу, зная, что она никогда уж не увидит в жизни этого уголка, и думала, зачем она его видела, зачем здесь жила, зачем погибли шесть лучших лет ее жизни, похороненные здесь в этой могиле, и не только могиле шести этих лет, но и всех радостей ее жизни, всех иллюзий, всех надежд.
Она страстно и горько сказала брату:
- Будь все это проклято, будь проклят виновник моей разбитой жизни!
Она замолчала; молчал и Карташев. Село солнце, и заволакиваемая сумерками и угрюмо, точно в тон мыслям, молчала округа.
Зина прервала молчание.
- Боже мой, какая нелепая жизнь! И зачем надо было меня выдавать замуж?
Она еще помолчала.
- Если бы не ты, он убил бы уж меня сегодня... и я ничего бы не испытывала больше!
В голосе ее как будто звучало сожаление.
- Что произошло у вас?
- Э, он стал совершенно невозможным человеком. Весь род его такой выродившийся... Ты себе представить не можешь, какой это ужасный, какой извращенный человек!.. Какой ад я переживала с ним! Он всегда меня упрекал в холодности. Он судил по своей развращенной натуре и не допускал мысли, что я такова по природе. В его развратном, расстроенном воображении всегда гнездятся самые ужасные предположения... Он мне в глаза клялся, что поездка, например, к маме - предлог для того, чтобы в большом городе отдаваться самому ужасному разврату. Это я-то. Он рассказывал, что у него там есть они, которые ему и доносят всю эту ерунду. Наконец, что иногда он сам, переодетый, следит за мной и знает все отлично. Наконец, сегодня утром дошел до того, что... а... стал упрекать меня в связи с каким-то мужиком здешним... Вытаращил свои сумасшедшие глаза и кричал мне на весь дом: "Я сам своими глазами видел, и пускай весь мир провалится, пусть сам бог придет и скажет, что нет, я и ему не поверю". От этого гнусного оскорбления у меня в глазах потемнело, и я даже не знаю, как я его ударила... Но, слава богу, слава богу, теперь конец... Еще раньше я получила от него заграничный паспорт... Он твердо убежден, что и заграница мне нужна исключительно для удовлетворения моих всепожирающих страстей, и в периоде самоунижения жалобно твердит: "Я со всем мирюсь и прошу только об одном, чтобы не на глазах". Ведь он, негодяй, ездил ко всем и рассказывал все свои клеветы, изображая себя жертвой... Прекрасный человек, несущий терпеливо свой крест. Его знакомых я видеть не могу, потому что знаю, что он им наклеветал все, что можно... И как клевещет! Какие комедии разыгрывает! Боже мой, от одной мысли, что это ужасное свое свойство он передал и детям, я начинаю их ненавидеть, и моя жизнь такая ужасная, такая ужасная!
Из опасения, чтобы не было погони, ехали без остановки. Когда подъехали наконец на рассвете к станции, все та же пара прекрасных лошадей, когда-то гордость Неручева, дрожала от утомления, и кучер Петр с грустью говорил:
- Пропали кони, загнали коней.
Поезд, с которым ждали Неручеву с детьми, приходит в шесть часов.
Выехали встречать Зину все.
Ее увидали уж в окошко, и Маня, Аня и Сережа побежали с криком:
- Зина, Зина!
Красивое, суровое лицо Зины смеялось; она улыбалась и кивала головой.
Когда остановился поезд и появилась Зина и детки с бонной и няней, на них накинулись и стали целовать сразу по два - один в одну щеку, другой в другую.
Пока старший шестилетний мальчик радостно подставлял свои щечки, младший трехлетний Ло, кличку которого дал ему его старший брат, не обнаруживал никакой радости, начал огорченно и озабоченно рассказывать Мане о своих невзгодах.
Маня завизжала от восторга, вслушивалась в его воркотню и только отмахивалась от остальных, крича:
- Постойте, постойте!
Мальчик удивительно чисто и гладко, совершенно ровным и как падающая дробь голоском рассказывал, как он себе ехал и никого не трогал, и как тем не менее к нему приставали и один пузатый и один лохматый, и одна женщина его поцеловала.
- И у нее губы были толстые и мокрые, и она замочила мне лоб, и теперь у меня лоб мокрый! - Ло, с чудными черными глазенками, тип малоросса, снял свою шляпу и, окруженный восторженными лицами своих тетей и дядей и близких, усердно тер ручонкой свой лоб.
- Ах, ты мой бедненький, ах, мой миленький, - умирала над ним Маня, в то время как Зина, пренебрежительно махнув рукой, сказала:
- Вот уж немазаная арба - вечные жалобы, и все виноваты!
Их сестра, двухлетняя Маруся, маленькая красавица с остановившимися сияющими глазенками, восторженно смотрела на всех, на Ло, няню, бонну, мать.
- Дядя Тёма, а помнишь, в прошлом году ты обещал мне...
- Май! - возмущенно перебила его мать.
- Помню, помню! - отвечал Карташев, - и вот что: я с тобой сейчас же и пойду прямо к игрушкам.
- Ну, ради бога! - взмолилась было Зина.
Но Карташев настоял. Ло тоже пожелал с ними ехать. Ло Карташев посадил к себе на колени. Май сел рядом, и они поехали.
Их не ждали и пообедали без них.
Наконец появились и они, нагруженные игрушками.
Май, не снимая шапки, присел на стул, скучающими глазами обвел комнату и спросил:
- А теперича куда?
- Что куда, голубчик? - наклонилась к нему Маня.
- Куда опять поедем?
Все рассмеялись, а Зина говорила:
- Ведь мы все время из имения в имение, с железной дороги в экипаж, из экипажа на железную дорогу - совсем разбештались.
- Теперича, голубчик, никуда больше, теперича вы кушать будете! объяснила ему Маня.
Май ел с аппетитом, широко раскрывая рот и громко чавкая, и в это время его раскошенные слегка глазки закрывались нежными, почти прозрачными веками, и во всем лице, во всей фигурке чувствовалось что-то беспомощное, слабое.
Аглаида Васильевна сидела над ним, гладила его тонкие, как шелковинки, каштановые волосы и приговаривала:
- Голубчик мой, шутка сказать, два воспаления мозга перенести.
- А дифтерит еще, баба! - напомнил Май.
- Да, да, и дифтерит.
Ло сидел, сдвинув черные брови, и в упор куда-то смотрел острыми глазенками.
Маруся переходила с рук на руки, с восторгом принималась опять и опять целоваться и радостно, неподвижно смотрела на всякого нового, кто брал ее.
- Солнышко! - говорил Сережа. - Будь и всегда такой: грей, свети, кружи головы. Бог даст, и я еще поухаживаю за тобой. А тот, - он показывал на своего брата, - тот уж нет, тот и теперь старый. Плюнь на него и разотри. Вот так, - Сережа плевал, и Маня, нагнувшись, тоже плевала.
- А теперь вот так ножкой разотри.
Ло слез, никем не замеченный, со стула к важно направился на террасу.
Маня первая схватилась его и бросилась за ним.
Ло уже успел в это время перелезть через ограду и расхаживал по плоской железной крыше подвального навеса. До земли было больше сажени, и каждое мгновение Ло мог полететь вниз.
Маня так и замерла, увидев это.
Она заговорила жалобно:
- Ло, миленький, иди назад.
Но Ло даже не ответил, делая вид, что не замечает ее.
Маня продолжала упрашивать его, а сама незаметно подвигалась к перилам. Но как только она хотела тоже перелезть на крышу, Ло встрепенулся и быстро побежал к противоположному краю крыши.
Совсем жалобно, замирая от ужаса, она быстро заговорила:
- Не полезу, не полезу, вот - даже отойду!
Она отошла и стала ломать голову, как уговорить упрямца возвратиться на балкон.
- Я к вам больше никогда не приеду, - начал сам Ло переговоры.
- А почему, голубчик? - робко спросила Маня.
- А потому, что вы никто со мной не хотите разговаривать, вы любите только Мая и Марусю, а меня не любите. Никто меня не любит, ни мама, ни вы, никто...
- Ой, голубчик, я тебя так люблю, так люблю!
- Нет, нет, не любишь, а я знаю одну песенку и умею играть ее.
- Сыграй же мне, мой миленький, дорогой.
Ло еще подумал и ответил безнадежным голосом:
- Нет!
- Ну, хотя отойди от края!
Ло еще подумал и, уставившись в свою тетю потухшими глазенками, ответил еще безнадежнее:
- Нет.
- Почему же все нет, золото мое?
- А зачем ты ко мне пристаешь все?
В это время на террасу вышел Сережа. Маня прошептала ему:
- Спаси его, я сейчас в обморок упаду.
Сережа с напускной суровостью накинулся на Маню:
- Зачем ты пристаешь к Ло? Зачем ты обижаешь его? Постой же, я сейчас выброшу тебя через перила!
И Карташев потащил Маню к перилам.
- Ло, голубчик, спаси меня! - закричала Маня.
Ло бросился, мгновенно перелез через перила и с отчаяньем ухватился за фалды Сережи.
- Ах, ты не хочешь, чтоб я ее бросил! Ну, бог с тобой - держи ее!
- Ах, он спас меня, спас! - обнимала и целовала Маня Ло. - Ты знаешь, Сережа, он знает новую песенку и умеет ее играть.
- Да не может быть!
- Он тебе не верит, сыграй ему!
Ло снисходительно усмехнулся и пошел в комнаты. За ним пошли Маня и Сережа.
Ло подошел к роялю, вскарабкался на стул, и, пока собирался, Маня уже успела шепотом рассказать, что было.