Ни медведицы, ни медвежонка не было. В раскрытую дверь лабаза высунулся разорванный мешок, из которого сочилась струйка муки.
— Ромашки сорваны, — орал Пронька, — увяли лютики!..
Голос его звучал хрипло, мотив Пронька врал, потому что
петь сроду не умел.
Он хотел кончить песню, но побоялся, что медведица где-нибудь рядом, и заорал для острастки ещё сильней.
Под песню разыскал он в кустах лестницу и полез наверх, в лабаз. Там было всё вверх дном.
Пронька слез на землю, поднял сплющенную банку сгущёнки. Медведица так сдавила её, что банка превратилась в жестяной блин.
«Вот уж кто действительно мог в темпе рубануть сгущёнку, — подумал Пронька, — а ведь Пахан-Метла не поверит, скажет: сам рубанул».
Он завернул сплющенную банку в тряпочку и сунул её в карман.
Пронька устал, от криков и от пения у него драло в горле, потому-то разболелась голова.
— Надо остановку делать, — сказал он. — Чай надо пить, а то голова чего-то болит… И чего она болит-то? Рога, что ли, растут?
Всё так же вытянувшись и закинув голову, лежал на снегу лосёнок. Лосиха рядом, в ольховом кусту. Она, наверно, не вставала с тех пор, как я ушёл. Хрипло крича, над поваленной сосной летали две сороки.
Булыга оглядел следы на снегу и на торфе, потом подошёл к лосёнку и наклонился над ним. Тут же послышался тревожный треск.
С трудом, неуклюже лосиха поднялась на ноги. Она казалась огромной на тонких, сухих ногах, и особо велика была её голова с насупленной губой. Ноги у неё дрожали.
— Экое буйло, — сказал Булыга, отходя на всякий случай в сторону. — Сгас твой парень, сгас…
Вздёрнув губу, лосиха прикусила осиновую веточку,
сгрызла с неё кору.
— А я думал, это ты его ударил. Теперь вижу: не ты.
А если не ты, тогда Шурка Сараев. Только он в лес ходил, искал, говорит, косачиные тока.
Лосиха поглодала осиновой коры, потом переломила зубами ветку и подошла к лосёнку. Постояла, наклонилась, положила ветку на снег.
Следующим утром налетели на деревню Стрюково скворцы. Они свистели на всех заборах, на вербах, на сараях. Дороги и оттаявшие огороды были усыпаны скворцами, будто подсолнечными семечками.
А за огородами, над полем, подымаясь высоко в небо, непрерывно пели жаворонки. Тёплое сдобное облако, плывущее над землёй, было утыкано жаворонками, как изюмом.
Утром я пил у Булыги чай, и за чаем мы помалкивали, ожидая Шурку Сараева. Мы фыркали, отдувались, кривились от кислой клюквы.
— Эй, хозяин! — заорал с улицы Шурка Сараев. — Дома, что ли?
Прогремев дверью, Шурка вошёл в дом, прислонил к стене ружьё, а сам присел на порог.
— Иди в комнату.
— Дак сапоги грязные.
— Скинь.
В белых вязаных носках Шурка прошёл в комнату, сел на диван, купленный для гостей, заслонил спиной вышитого на покрывале голубого петуха.
— Рассказывай, Шурка, как дело было, — сказал Булыга.
Голос его звучал спокойно, но в нём слышалась будущая
гроза, и Шурка забеспокоился:
— Како?
— Тако? — передразнил Булыга, торопливо отхлёбывая чай. — Ну-ка, подай ружьё!
— Како? — снова не понял Шурка.
— Твоё! — рявкнул Булыга и закашлялся, подавился клюквой. — Подай сей момент!