— Идите! — сказала она финкам и, последние силы тратя, подхватила троих на ладонь, вытолкнула на поверхность. Сама же сорвала с груди ожерелье, сняла серьги и содрала перстни.
Ничего не нужно ей боле.
Вспомнилась вдруг белозубая, хорошая улыбка Харальда да светлые его глаза.
Завод «Северная марка» ушел под землю вместе с цехами, складами, автопарком и привычным уже белым забором. Болотная зыбь, прорвавшаяся, как прорывается старый нарыв, проглотила и семерых человек, в числе которых значилась и бессменная хозяйка предприятия. Ее-то и признали виновной в ненадлежащей эксплуатации здания, а также нарушении правил застройки, что и привело к прорыву подземных источников в верхние слои почвы.
Два дня котлован бурлил, качал щепу и дышал характерной кислой вонью перебродившего солода, на третий вода стала спадать, уступая место туману. Он же расползался по району, заглядывал в окна и подкатывался к дверям. Туман вздыхал и плакал, словно горюя о ком-то. Тот, кому удавалось преодолеть страх и открыть окно, слышал женские голоса.
Тени пели колыбельную на языке, которого никто не знал, но странное дело — каждое слово было ясно. И люди засыпали. Некоторые — насовсем, другие, чтобы проснуться изменившимися.
А тени все не уходили.
Они ждали чего-то, упрямо кружась над озерной гладью. Манили. Тянулись к людям тонкие руки, мяли воду босые ноги, а неестественно длинные косы-плети сами ложились в ладонь.
И находились дураки, которые хватали.
Озеро собирало жертвы.
На девятый день туман наполнился собачьим лаем, конским хрипом и гортанными голосами, перебивавшими песню. А на утро туман ушел, озеро же оцепили штакетником. На берегу появилась табличка: «Токсично. Купание запрещено».
Ниже слов клеймом горела министерская печать со змеей и чашей.
Глава 6. След для гончей
Мальчишку привезли из центра, и тот, по чьему следу Инголф шел, должен был отметиться здесь.
Двенадцатиэтажный дом-термитник с широким основанием и закругленной вершиной. Стеклянная глазурь окон и балконов. Бетонные швы и редкий серпантин петуний в горшках-корытцах.
Термитник притих в ожидании грозы. Набрякшее небо громыхало, изредка роняя капли-слезы, и редкие прохожие спешили укрыться. Когда первая молния хлестнула наотмашь, улица вовсе опустела.
Инголф стоял, сначала просто, затем на коленях. Растопыренные ладони упирались в грязный асфальт, а нос дрожал, спеша вобрать все запахи.
Люди… люди… еще люди… тысячи людей — бледные тени самих себя.
Булка. Майонез. Сосиска. Кот бродячий.
Собака.
Ее метка заставила Инголфа отпрянуть, сдерживая рык. Он обошел столб стороной, подвигаясь к подъезду, куда протянулся тот самый, нужный запах.
Швейцар в куртке с золотыми пуговицами наблюдал за Инголфом сквозь стекло. И взгляд его в кои-то веки выражал не прописанное должностной инструкцией дружелюбие, но явное презрение.
А громовые птицы кружили в поднебесье. И молнии предупреждали: уже скоро.
Инголфу надо время, ведь запах-след раздвоился… нет, не двое — лишь слабое эхо исконного, хрустальное, но неправильное, как если бы хрустальной бумагой обернули… грязь? Тину речную?
Закрыв глаза, Инголф всецело отдался новому аромату. Он ловил его на кончик языка, перекатывал к корню и сплевывал, чтобы схватить новую порцию.
Струи дождя ударили залпом.
Инголф с сожалением наблюдал, как угасает запах, сначала новый, затем старый, слишком живучий, чтобы сразу раствориться в желтоватой воде. Гудели трубы, извергая пенные потоки на асфальт. Лужи разрастались, сливаясь друг с другом, превращаясь в одного диковинного зверя. Он летел, унося мелкий городской мусор, спеша накормить им канализационные стоки.
Шагнув под козырек парадного входа, Инголф постучал по стеклу. Швейцар выставил средний палец, и удостоверение его не переубедило. Он махал руками, корчил рожи и что-то говорил, но для Инголфа оставался беззвучным, как рыбина, запертая в аквариуме холла.
Ждать скоро надоело. Завтра сюда явится кто-нибудь — Инголф еще не знал, кому поручит этот разговор и, признаться, не особо задумывался. След был старым.
Зверь не вернется в это логово, следовательно, появилось время для отдыха.
В супермаркете Инголф долго, придирчиво выбирал мясо. Он обнюхивал каждый кусок, не обращая внимания на ворчание хмурой продавщицы. Она самодельным крюком вытаскивала куски с витрины, плюхала на раскрытую ладонь и вытягивала, приговаривая:
— Хороший… берите уже… хороший кусок.
Инголф сдался и взял самый свежий из имевшихся. От куска почти не разило падалью и химией, да и выглядело мясо розовым, нежным. Дома, не удержавшись, Инголф отрезал тонюсенький ломоть и, положив на язык, прижал к небу. Слюна мешалась с мясными соками, живой рекой стекала в глотку, дразня желудок. Инголф глотал, глотал, пока мясо не стало безвкусным, как бумага. Обесцвеченное, оно отправилось в урну.
Оставшийся кусок Инголф разрезал на толстые ломти, которые кинул на сухую раскаленную сковороду. Жарил мало, страшась убить то живое, что было в мясе. Ел быстро, обжигаясь и облизывая жирные пальцы. Сковороду кинул в мойку, похлебал воды и, сняв плащ, побрел в комнату. Сытость вызывала сон. Инголф был рад.
Он любил спать, особенно когда приходили сны.
Его постель — старый продавленный матрац и несколько простыней, одинаково грязных, сбитых в ком — стояла в самом темном углу комнаты. Сквозь заклеенные газетами окна пробивался ленивый свет фонаря, но Инголф слишком устал, чтобы его беспокоили подобные мелочи.
Стащив ботинки, он рухнул в постель, обнял подушку, придавив ее коленями, и уснул.
Он снова был собакой, гончей с мощными лапами и сильной спиной. Полуслепые глаза его лишь мешали, тогда как нос разукрашивал мир палитрой живых ароматов.
Нужен лишь один.
Подковы на глине — холодное железо и влажная грязь. Плевок наездника — человек мертв, хотя держится в седле. Странно? Не имеет значения. Снова железо, но иное. И третье. Катышки конского навоза. Заяц. Чистотел. Полынь. Кошачья трава. Дохлый тетерев. Его аромат дурманит, и гончая забывает о том, что надо бежать.
Она застыла. Напряженный хвост дрожал, передние лапы уперлись в землю, а задние загребали, подталкивая к волшебным миазмам.
Ближе… еще… прилечь на траву, измаранную гнилью, вытянуться на ней, прижимаясь всем телом. Шерстинками поймать чудесный запах и, покорившись ему, кувыркнуться на спину, упасть и кататься, скуля от удовольствия, втирая в шкуру, становясь иным…
Обессилев, гончая легла и лежала. Ее глаза слезились, а из открытой пасти текла слюна.
Инголф открыл глаза. Он точно знал, где искать новый след.
Свалка раскинулась бескрайним морем. Маяком вздымалась над ним старая вышка, тянула руки в стороны, держала провода и жирных осоловелых по жаре ворон. Застыли под зорким оком солнца волны из мусора, и древний горб — зарождающееся цунами — не спешил обрушиться на остов автомобиля.
На свалке воняло. Не льдом и хрусталем, не тетеревом из сна, а обыкновенно — гнилью.
Инголф шел по проложенной кем-то тропе, уверенный, что тропа эта выведет к нужному месту. Она же закончилось у грязной норы, прикрытой листами картона. У норы на зеленой эмалированной кастрюле сидела старуха.
Она?
Инголф разглядывал старуху — несколько юбок, напяленных одна поверх другой, и длинные костлявые ноги в черных колготках. Руки прямые, пальцы — скрюченные. Руки шевелятся, и пальцы ерзают по грязной тряпке, бывшей некогда ковром.
— Чего? — она почуяла присутствие Инголфа и содрогнулась. — Чего надо?
— Мальчишка твой?
— Какой мальчишка? Я не знаю никакого мальчишки!
Старуха протухла, но продолжала жить. И это было неправильно.
— Не знаю я… не знаю…
Инголф присел и, наклонившись, заглянул в светлые старушачьи глаза. В них, пленкой на молоке, плавали бельма катаракты.
Когда-то Инголф любил молоко. Давно. Он смутно помнил вкус, и еще запах.
— Убью, — пообещал Инголф.
— Напугал! Ой напугал! Матушка Вала боится! Матушка Вала трясется! Посмотри! Посмотри! — она попыталась поднять руки, плечи задергались под старой кофтой, но ладони не оторвались от земли. — Не боюсь смерти! И ничегошеньки не боюсь! Кому я теперь нужна? Ай, повелась… ай одна осталась… одна-одинешенька! Сирота несчастная!
Отвислые веки полнились слезами, старуха причитала.
— Мальчишка твой? — повторил вопрос Инголф и зацепился за старушачий взгляд.
— Чужой. Как есть чужой. Пришел. Сел. Сидел. Сдох бы, если бы не Матушка Вала. Добрая она… — старуха запнулась и выдавила из себя правду. — Варг попросил приглядеть. Я приглядела. Мальчишечка хороший. Хороший… я его выходила. И говорить начал. Поначалу-то ни-ни. А я пригрела, словечко сказала и… жили-поживали, добра наживали. Нажили полный дом. И где награда-то? Как он Матушке Вале отплатил?
— Мальчишка?
Обычно Инголф не задавал вопросов, опасаясь нарушить связь с объектом, но старухе поводок не требовался — крохотного толчка хватило.
— Воробей славный… славный Воробышек… я была к нему добра… я была добра! Я сделала все… и отдала мальчишку. Хотела предупредить. Хотела… сказала бы — беги, Воробей. Но куда ему бежать? Чему должно — то и случится. И ты, гончак Рейса-Ровы, не побежишь дальше, чем поводок отпустят. Думаешь, сам идешь? Ведут! Меня вели-вели и привели… бросили… позабыли… сироту-сиротинушку.
Скулила она без прежнего надрыва, хотя плечи продолжали дергаться, вырываясь из паралича.
— Наклонись… скажу… хочешь знать? Все тебе скажу.
Инголф наклонился. От старухи смердело скорой смертью, и запах этот шевелил волосы на затылке, но Инголф был сильнее запаха.
— Не бегай. Жди. Он не оставит мальчишку. Придет. А там ты. Вот потеха будет, правда?
— Правда.
— Только ты ж побежишь… глупая гончая. Себя не переломить, верно? Сделай доброе дело, а? Убей старушку! Убей, убей… я устала тут сидеть. Устала и вот… а он не отпустит. Обещал придти. И где теперь?
— Ты сама умрешь, — подумав, ответил Инголф. — Скоро.
— Умру? Чуешь? Это хорошо. Славный песик. Не уходи. Посиди рядышком. Рядом, рядом… Я тебе скажу… все про него скажу. Лжец! Ложь убивает мир. Хорошо, что собаки врать не умеют.
Инголф сел на ковер и скрестил ноги.
— И я врать не стану. Скажи, ты знаешь, зачем богам нужны дети?
Глава 7. Кое-что о варгах
Доктор Вершинин подходил к дому с опаской. Недавний дождь отмыл здание почти добела, оставив лишь смоляные разводы на торцевой стене. Там же старый куст сирени выкинул белую свечу, словно капитулировал перед грядущей жарой.
Капитуляция — неплохая в сущности идея. Кошмары исчезнут. Жизнь наладится. А совесть… как-то же с совестью ладят.
Парню и вправду не выжить.
Но вдруг случится чудо?
— Вдруг? — спросил Вершинин котенка, который за прошедшие дни вытянулся и порыжел. По хребту его протянулась золотая полоса. Ворсинки были жесткими, колючими, как если бы и вправду сделанными из металла.
— Но вот скажи, что мне от этого чуда? Если разобраться, то… смысла в чудесах никакого.
Есть не хотелось. Вершинин плеснул в кружку спирта, подумал и вылил в умывальник, смывая этанолом грязь с единственной целой тарелки. На душе было тошно, и урчание Аспирина ничуть не унимало тошноту.
Много ведь не потребуют… просто отвернуться.
Он и отворачивался, не желая видеть каменные лица, которые вырастали на стенах пещеры, как волдыри на обожженной терракотовой шкуре. И волдырями же лопались, выплескивая смесь гноя и кремния. Осколки били прицельно, по губам, по глазам.
— Узнаешь? — его мучитель сидел в кресле, и во?роны привычно хранили его покой. — Ты узнаешь этих людей?
Сегодня Варг был особенно бледен. Его косы слились с плащом, а по шерсти соболей скакали крохотные молнии статических разрядов.
— Узнаешь?!
Очередное лицо набухало на выступе. Пробивался из камня нос, тянул за собой узкие щеки и массивные надбровные дуги. Последним выбрался скошенный подбородок со старым шрамом.
— Уссснаешь? — спросили губы, с трудом проталкивая слова. И следом за ними — рвоту.
Его и в человечьем обличье рвало, долго, мучительно, насухую. И в самом конце — кровью.
— Зачем ты их показываешь? — Вершинин сумел посмотреть в глаза мертвецу и только тогда понял — мертвец слеп. Веки его прочно сшиты суровой ниткой.
— Затем, что хочу тебя понять. Ты убил этого человека. Ты убил и остальных.
— Я не сумел помочь.
— Убил, — Варг взмахнул рукой, останавливая движение камня.
— Нет!
— Морозова Анна. Пятнадцать лет. Ожог четвертой степени.
— Сепсис… мы не справились.
— Ты не справился, Борис Никодимович. Ты. Алтуфьев Геннадий, пятьдесят четыре года.
— Инфаркт миокарда…
— Он ведь жаловался на боли в груди. Или вот Сигизмундова Татьяна и ее ребенок.
— Родился мертвым.
— Пересмешкин Антон. Трушина Валентина. Заславский Игорь…
Он говорил и говорил, втыкая имена, как иглы. Несправедливо! Люди умирают! У всех умирают. У хирургов чаще, чем у других…
— И это твое оправдание? — поинтересовался Варг.
— Я не оправдываюсь! Я многих спас… многих… больше, чем… судьба.
Вершинин заставил себя заткнуться. Не следовало злить Варга? Пусть так, но теперь и Вершинин был зол. Не за себя, а за людей, которые ушли и теперь вернулись, упрекая его в бездействии. Но это не они — иллюзия, взятая из Вершининской памяти. Разве такое возможно?
— Возможно, — заверил Варг. — Ты и представить себе не можешь, сколько всего возможно.
— Кто ты?
— Варг.
— Это имя?
— Это преступник. Тот, кто совершил нечто, не имеющее прощения. Ему не откупиться вирой, хоть бы он принес все золото цвергов. Ему не защитить честь в круге хольмганга, потому что никто не пустит его в этот круг. Варг — волк, которого гонят. И тот, кто добудет волчью шкуру, станет славен. Знаешь, сколько их было? Тех, кому не давала покоя моя шкура?
— Много.
— Чуть больше, чем убитых тобой, — Варг оскалился, и вор?оны над его креслом обменялись взглядами. — Варг — клятвоотступник. Варг — бьющий в спину. Варг… повешенный. Но и сам Всеотец висел на древе мира, а после вешал многих во славу свою.
Ворон раскрыл клюв:
Этот голос исходил не от статуи, а из стен пещеры, он перекликался сам с собой. И себе же отвечал, хотя вторая птица повторила движение первой:
— Откуда ты родом? — спросил Вершинин.
— Оттуда, где виселицу зовут деревом варгов, а хозяином над ним — Всеотец. И это правильно. Он же предавал. И бил в спину. Если ас стал варгом, то станет ли варг асом? Как ты думаешь?
— Тебе этого надо? Стать богом?
Вершинина вытолкнуло в черноту. Не осталось в ней ни пещеры с переменчивыми лицами, ни воронов, ни самого Варга, как не было и Вершинина. Его тело распадалось на молекулы и атомы, перемешиваясь с благим небытием и питаясь покоем.