Владетель Ниффльхейма - Карина Демина 33 стр.


Почему она никогда не отвечала отцу?

Теперь тоже, наверное, молчит. Или шубку новую выбирает. У нее шубок — бессчетно, в гардеробную уже не влезают, а она после каждой ссоры за новой едет. Зачем ей столько?

И почему отец, который готов был орать по любому, малейшему, поводу, никогда и словом про эти шубки не обмолвился. Наверное, потому что ему плевать.

Им вообще плевать друг на друга. И живут вместе только потому, что Алекс есть. Играют в семью. А не станет его, и что тогда?

Аллочке не придется терпеть отцовский крик. А он вообще не заметит перемен… никогда ведь никого не замечает.

— Мой юный друг печален? И с чего же? — Драконья голова поднималась над бортом. — Не той ли девы лик прекрасной виновен в мрачности твоей?

— Все хорошо.

— Все плохо. Ты не искусен лгать, но искушен, и искушенье это гложет душу.

Голова легла на борт, и тот согнулся, пошел крупными складками. Вздыбились доски, и весла заскрежетали, выдираясь из гранита.

— Оно как алчный зверь, что вырвался из клетки, — доверительно сказал Нагльфар. — И хитрый, шепчет, что волненья сердца, тысячи страданий, исчезнут в смертном сне. В единый миг сгорит высокомерье гордецов, тоска отвергнутой любви, бесстыдство судей и презренье тли, которая лишь кажется ничтожной, но льва любого сможет погубить.

— Чего тебе от меня надо?

— Мне? Ничего. Но что желаешь ты?

— Я не знаю, — Алекс сунул руки в подмышки. Он сел, прижавшись к борту спиной, заслонившись коленями и выставив локти. — Я уже ничего не знаю. Скажи… мой отец был здесь. Ты помнишь его?

— В дороге тени тысячи путей, — дыхание Нагльфара согревало затылок. — Не все они ведут к Нагльфару, а волен проводник избрать любой.

— Ясно. Извини.

— Там дева слезы льет… — дракон замолчал, вперившись в Алекса темными, выпуклыми глазами. Его зрачки — два узких полумесяца, застывших в черном хрустале. — Души ее нежнейшая фиалка глотнула яда ярости твоей.

— Извиняться не стану! Да и какого вообще… я что, должен?

— Не должен. Нет. Ничуть.

— Тогда отстань.

Нагльфар не шелохнулся, он и дышать перестал, зато теперь отчетливо был слышен ритм чудовищного сердца. Дракон не укорял, не торопил, но от взгляда его, от перевернутого отражения в серебряных лунах зрачков, становилось невыносимо тошно.

— Да… да в конце концов, что ты понимаешь?! Ты же мертвый!

— Я мертв. И мертвым был всегда. Но те, кто я — когда-то были живы. Когда на суд безмолвных, тайных дум я вызываю голоса былого, — утраты их приходят мне на ум, чужою болью я болею снова.

— И тратишь попусту слова, — кошка вышагивала по узкому краю борта. Хвост ее нервно дергался, словно желал получить свободу от кошачьего тела. — Алекс, он тебя совсем заболтал? Совсем… не будешь ли ты столь любезен проверить петли на руле? По-моему, их следует затянуть.

Удобный повод отступить, и Снот улыбается: она рада оказать услугу. Только вот улыбка ее фальшива, больше похожа на оскал.

— Ты чего творишь, змееголовый? — зашипела она, стоило Алексу отойти. — Или забыл о договоре?

Дракон ощерился, но сдержал рык, лишь мертвое пламя полыхнуло в пасти.

— Я помню все прекрасно, — Нагльфар потянулся, расправляя крылья весел. — И честь моя велит исполнить договор. Я исполняю.

— Тогда зачем эти задушевные разговорчики?

— Какой в них вред? Скажи, чего страшишься, о отродье света? Уж не того ль, что жить захочет он?

Глава 4. Водяной табун

Рев Нагльфара встряхнул море. Оно отпрянуло от берега, оставив след из крупных раковин, а затем, отойдя от испуга, хлынуло на сушу.

Волна бежала за волной. Волна сменяла волну, поднимая белую пену, словно щит. И скалы спешили убраться с пути. Море ворочало камни, сдирая с них инеистую шкуру, и швыряла на пороги длинные тела рыб. Оно карабкалось по скользким угриным спинам, гремело гнилым корабельным железом и чертило путь перезревшими жемчужинами.

Грим не мешал.

Он сидел на острие рифа и перебирал струны скрипки. Звуки терялись в громе морского табуна, и лишь чуткое ухо Грима способно было вести мелодию.

Когда же пространство треснуло, пропуская всадника, Грим не удивился, равно как и не испугался.

— З-с-сдравствуй, Варг, — сказал он, пряча скрипку в волосах. — Вижу, ты с-стал конокрадом?

Черный жеребец дрожал, из разодранного рта его лилась пена и алая крашеная водица, в которой если и осталось тепло, то самую малость.

Всадник сидел прямо, ровно. Колени его крепко сжимали крутые конские бока, а руки лежали на седле. Поводья оставались свободны, но свободы коню не давали.

— И тебя приветствую, Грим, — Варг поклонился. — Не доводилось ли тебе часом видеть то, что принадлежит мне?

— А ес-сли и доводилос-сь?

— Тогда ты, верно, не откажешь мне в любезности указать нужную дорогу.

— Откажу.

Грим отвернулся.

Отступавшее море тащило шлейф из сундуков, разломанных бочонков, деревянных статуй и костей в прочных известняковых панцирях. То тут, то там на проплешинах дна проступали силуэты кораблей или же старые камни в убранстве из ракушек.

— Ты не ответишь?

— Твой тролль обманул меня.

Раковины закрывались, спеша спрятать сливочную мякоть тел от северного ветра. И трепетали, высыхая, жаберные дуги, сочились соленой слезой.

Море желало взять все, до капли.

Заберет ли оно и Грима? Было бы славно.

— И дело лишь в этом? — Варг не желал отступать.

Копыта коня звенели о воду, но не проваливались. Прозрачные капли питали трещины, щедро просаливая неживую плоть. Конь всхрапывал, вскидывал передние ноги, но не смел ослушаться седока.

— В этом лишь дело? — повторил вопрос Варг. — В том, что ты обманут? Тебе была обещана кровь? Бери!

Он сорвал флягу с пояса и бросил Гриму. Фляга пробила поверхность, удерживавшую коня, и задержалась на золотых нитях волос. А затем скользнула меж прядями, погружаясь глубже и глубже в рыхлую тину.

— У т-себя конь Ровы, — Грим сжал гриф скрипки. — Когда-то я играл для нее пес-стню ветра. Давно… т-сеперь ее нет?

— Мне нужно было попасть сюда.

Варг не станет оправдываться и юлить, не в его характере.

— Я не испытал удовольствия от ее смерти.

Злой ветер с разбега ударил Варга, норовя столкнуть с седла да в воду, поднялись со дна плети жгучей травы, готовые схватить за ноги, за руки, спеленать и утащить на дно.

Хлопнула крыльями белая рубашка, а Варг усидел.

— Но так было предопределено, последний скальд.

— Кем?

Грим вскинул скрипку на плечо. И теплое ложе ее приросло к руке. Заныли струны, истосковавшиеся по настоящей песне. Хрустнули смычковые пальцы.

Жеребец плясал по воде, и та прогибалась, но держала, как держала некогда Дикую Охоту.

— Ты не станешь говорить со мной?

Грим коснулся струн. Звук рождался внутри черного тела скрипки, рождался мучительно, вызывая боль в запястье, в костях, в грудине, о которую он ударялся, как стрела ударяется о щит. И не сумев пробить, этот звук возвращался назад, чтобы выплеснуться в море.

— Не станешь. Что ж, мне жаль…

Жалость лишена смысла. Она — слеза на девичьей реснице. И мимолетный взгляд луны, чья красота заставляет ночные лилии бледнеть от зависти. И бледные жадные пасти хватают полноликую за косы, тащат в омут, наполняя ночь дрожащей белой зыбью.

— Я помню то время, когда ты играл для Рейсо-Ровы. И для меня. И я хотел бы, чтобы это время вернулось.

Варг направил коня мимо гримовой скалы, не спеша, скорее сдерживая. И жеребец ступал по воде осторожно, недоверчиво.

А Грим играл. О лилиях и девах. О рассветах и жемчугах, о закатах и огненном рубине, что пылал в навершии утонувшего меча. О самом мече, вспоровшем тину. Он долго держался за жизнь, покрываясь ржавчиной и водорослями. О том, как сеть рыбачья вытащила меч, но не сумела спасти — хрупкое лезвие рассыпалось в человеческих пальцах. И лишь камень, ненужный камень, вставленный для красоты, уцелел…

Грим пел о паводках и засухах, когда река мелела, а устье трескалось, как трескается обожженная кожа. О ветре в камышах. О елях, соснах и ладьях. О кораблях драконоголовых и толстых кнаррах. О форели в стремлении ее преодолеть пороги, продолжая жизнь…

Влажно стучали копыта по воде. Скрывался всадник, и белая рубаха его сливалась с белизной просторов. А волны шли на зов Нагльфара, и силы их, утраченные было, возвращались.

И морской табун, умерив бег, распался. Мелькали гладкие спины, разбивались брызгами гривы и пена поднималась выше и выше.

Спрятав скрипку, Грим схватил водяного коня за хвост и быстро, пока не лопнула становая жила, вскочила на спину.

— Хэй! — крикнул он, ударяя тяжелой косой, словно плетью. — Хэй! Хэй!

Полетел Бекахест, водяной жеребец, вынес Грима в голову табуна, на самое острие воды.

Быстрей, быстрей… опережая время. Прыжком через разлом. Вихрем — по лесу, питая влагой прах, выворачивая недоразвитые дерева и кроша кости. Ветром по желобам, наполняя их гудением, злым, упреждающим.

Нагльфар лежал на боку, подставив второй, разломанный, небу. Бекахест заплясал, чуя близость старшего брата. Но стоило сделать шаг, как конь разлетелся на осколки-брызги.

— Не спеши, музыкант, — сказала мара в кружевном туманном наряде. — Не спеши туда… поговори со мной.

— Не о чем.

— Почему же? Иль нехороша. А если так? Узнаешь ли меня, скальд?

Рыжий волос, что пламя живое, лицо солнцем отмечено, веснушками-пятнышками. Видел это лицо Грим сквозь воду, любовался и налюбоваться не мог. Юный был. Глупый был.

А она приходила каждый день, садилась с пряжей и тянула шерстяную ровную нить. Сама же, знай, поглядывала на воду. И сердце Гримово томилось чувством странным, непознанным. Звало наверх.

И Грим не устоял.

Он вынырнул из омута и, заглянув в синие глаза, схватил то драгоценное, без чего не мыслил жизни. Сомкнулись пальцы на горле, рванули и потянули в омут.

Плескалась дева рыбкой в сетях, рвалась на волю, и воздушные пузыри поднимались из горла. Грим ловил их губами и пил ее жизнь, а после, обезумев от страсти, пил и кровь. Опомнился лишь когда потухли синие глаза.

— Убийца, — со смешком сказала Мара.

— Не тронь! Ее не тронь.

— Иначе что?

Скрипка легла в руку.

— Думаешь, я испугаюсь музыки? А ты… ты не боишься исчерпать себя?

Солнце рисует круги на воде. Волос к щеке прилип. Кружит стрекоза. Рыба играет. Тишина.

— Твоя музыка — это просто звуки… — рыжина волос Мары блекнет.

Лопается водяная пленка, соединяя миры. И падает тяжелое горячее тело в Гримовы ласковые руки. Он хотел быть ласковым с нею, с первою… он не умел.

Солнце летит, посылает лучи, словно стрелы. Но что с того? Грим не отпустит…

— Звуки и ничего больше!

От косы отходят клочья тумана. И руки плывут… лицо растекается. Зато хрипят застоявшиеся водяные кони.

— Она все равно тебя не любила и не полюбила бы! Ты же нежить! Убийца! Ты только думаешь, что умеешь любить! — Мара таяла, истончаясь до прозрачности. — А на самом деле тебе просто нужна кровь! Как мне — память… только я не притворяюсь.

И Грим не притворялся.

Он просто играл. Теперь вот он умел играть… теперь бы он не позволил огненноволосой умереть…

— Ты все равно опоздал, — шепнула Мара, прежде, чем исчезнуть. — Смотри…

И Грим, пусть сам не желая, повернулся туда, где застыл Нагльфар. Спеша опередить море, несся к кораблю драугр, синей, мертвой поземкой слался он.

Замерло море, готовое бежать.

Не будет этого! Грим вышел из воды и сделал первый шаг по сухому берегу. Второй. Третий. Он шел, волоча за собой отяжелевшую косу, и на ней, будто на привязи, — море.

— Не успеешь… — смех мары дробил камни. — Не успеешь, глупый Грим.

Возможно. Но он хотя бы попытается.

Не ради себя, но ради той, рыжей, кровь которой научила музыке. Пришло время отдавать долги. И Грим в третий раз за день поднял скрипку. Единственное, о чем жалел он, так об утонувшей фляге.

Кровь ему бы пригодилась.

Глава 5. Волосы и нити

Юленька изо всех своих сил старалась не плакать. Она закусила сначала верхнюю губу, потом и нижнюю. Но пальцы все равно дрожали, и ей казалось, что все вокруг видят эту дрожь и ее, Юленькину слабость. И что сочувствуют ей, или напротив — смеются?

От мыслей становилось горько.

— В слезах нет смысла, — сказала Снот, забираясь на колени. Поднявшись на задние лапы, она передние положила на плечи и коснулась щеки мокрым носом. — Послушай меня, крылорожденная. Не дело рыдать над несбыточным.

Она не рыдает. Совсем не рыдает. Ни капельки!

Было бы из-за чего…

— Вот так уже лучше, — кошка лизнула в щеку. Язык у нее оказался колючим, как наждак.

Мама не разрешала кошку заводить, потому что от кошек шерсть и токсоплазмоз, а еще у них вши бывают. Или глисты. Или лишай, от которого выпадают волосы, а кожа шелушится.

— П-почему над несбыточным? — Юленька все-таки поймала слезинку, первую и последнюю, потому как теперь, рядом с Снот плакать расхотелось.

— Ну… разве будешь ты ждать весну в час неурочный? Или вьюгу летним зноем?

— Не знаю.

— А цветов от земли, что растрескалась, подрастеряв всю воду?

— Я… я думала, что ему нравлюсь.

— Нравилась, — поправила Снот, прижимаясь к щеке. — Раньше. Ты же сама видела. Ты заглядывала далеко, так что вспомни.

Юленька не хотела вспоминать, во-первых, потому что заглядывать в чужую украденную память было стыдно, во-вторых в этой памяти обитала Лизка и все остальное, мерзкое, о чем Юленьке думать не хотелось. А стоит потревожить и оно всплывет.

— Ты юна. И он тоже. Вы тянулись друг к другу, как тянутся ивы к воде. Разве понимают они желание это? Ничуть.

— Я не ива!

Стряхнуть бы кошку, она мерзкая! Пахнет как старая мамина шуба, которая хранится в полиэтиленовом чехле и летом, в августе, вывешивается на балкон. Шубу приходится переворачивать, подставляя то один, то другой ее бок солнцу. И на руках, одежде, остаются длинные темные волоски…

Мама хотела бы новую шубу, а лучше несколько, чтобы как у Аллочки…

— Ты не ива. Ты — дева. И желаешь любви. Ты ищешь ее везде и готова принять тень за сущность. Понимаешь? Не злись на меня. Я лишь пытаюсь унять твою боль, маленькая Бедвильд, поверившая кузнецу, который говорил о любви, но желал лишь мести. Он принес ей боль и позор…

— Алекс не станет…

— Тише, — жестко сказала кошка. — Не спеши обманывать себя. Ты видела его изнутри. Ты знаешь, что он такое. И повторюсь, это не стоит слез. Лучше подумай о том, что ты умеешь летать.

Почему мамина шуба не пахла лавандой? Ведь Юленька запихивала пакетики в карманы и еще в отвороты рукавов. А шуба все равно не пахла, то есть лавандой. От нее тянуло пылью и еще чем-то резким, грязным.

Уж не шерстью волшебной кошки?

— Я чую смерть в уродливом обличье! — воскликнул Нагльфар и голос его оглушил Юленьку.

Надо сказать, что драконий корабль не то, чтобы пугал, скорее уж смущал ее самим фактом своего существования. Он был живым и неживым. Вещью и существом. Или наоборот, сначала существом и существом разумным, а после уж вещью.

Но как бы то ни было, первые шаги по палубе Юленька делала осторожно, боясь причинить вред. А Нагльфар, наблюдая за ней, улыбался во всю ширь драконьей пасти.

— Ты, милая, пушинки легче, — сказал он и облизнулся, как если бы собирался съесть. — Жемчужина рассвета на ладони тьмы!

— Спасибо, — и Юленька покраснела, потому что никто и никогда не говорил ей таких вещей.

Внутри стало хорошо, радостно, но только до того разнесчастного неудачного разговора, перешедшего в разговор другой, тоже неудачный.

И замечательно, что дракон прервал его.

Снот не права. Алекс — другой.

Какой?

Просто другой.

— И бег ее стремительный несет погибель юным асам. Поспешите! Я море позову! О море, море!

Назад Дальше