Хоть и опасался остов, что тут подвох таится, но удержаться не мог – сунул руку в колодезь и вынес наружу одну каплю. Еська залупу подставил, он капнул, вся излишнесть-то вмиг и отвалилася.
– На?, забирай!
Остов хвать, стал промеж ног прилаживать, да, ясно дело, ничё не вышло. Кинулся на Еську:
– Ан обманул ты меня!
Хвать себя ладонью за рот – да уж слово вылетело. Сам признал, что проспорил.
И за проспор потребовал с его Еська две капли воды живой. Правда, в тот колодезь остов лезть не стал, а дозволил Еське самому шеломом Ивановым зачерпнуть.
Одну каплю Еська на кости капнул, от плеча Иванова отпавшие. И вмиг у того обратно рука сделалась.
А вторую каплю Марье в губы влил, она и ожила. Села на земле, озирается, очи светлые потирает. Ланиты румянцем покрылися, губки алые на солнышке засверкали. Протянул Еська руку, она встала и нежно, по-сестрински, его в щёку поцаловала.
Увидал то? остов да та?к ногою топнул, что она развалилася. И на другой ноге стоючи, как закричит:
– Где ж ты, погибель моя? Всё б я отдал, чтобы пропасть навеки и не помнить боле, как Еська энтот елдою свой махал да как краса-девица его цаловала. Всё я от злодея свово, Скопца Чёрного, терпел, веками службу нёс без ропота. Ан теперь проклинаю его за всё, что содеял он со мною, а перво-наперво – за память мою вечную.
– Где твоя погибель, то мне неведомо, – Еська молвит. – А коли ты и впрямь на Скопца ропщешь, то пособи нам евонную найти.
– Давай шелом!
Хвать шелом, да и ну черпать с мёртвого колодезя. Черпает да наземь выливает. Куда хоть капля падёт, трава чернеет, и от само?й земли чад вздымается. Вынул остов шелом в последний раз, тут с колодезя пёрышко вылетело. Белей луча солнечна оно сверкало, легче слова в воздухе парило. Все-то века, что Скопец по миру бродил, под спудом перо хранилося, но и ворсиночка водою погибельной не обмочилася, и едва только оно свободу вольную обрело, как вылетело на свет Божий.
А остов рухнул наземь и на косточки распался, даже шелома вылить не успел.
Подхватил ветер пёрышко да чрез ручей по-над болотом прямо к острову песчаному понёс.
Вслед за ним и птица в водух поднялася. Едва Еська да Иван, да Марья за хвост ейный уцепиться успели и на спину влезть. Так до Скопцова замка и долетели, даже перо опередили.
Опустилася птица пред замком и крикнула криком неистовым. В тот же миг из окошка Чёрный Скопец выглянул:
– Почто ты, пичужка моя, воротилася? Где ж хозяйка твоя, Марьюшка?
Тут Марья со спины птичьей ему и ответила:
– Вот она я! Да не одна. А с сопутниками.
– А почто ж у тя двое сопутников-то? Позабыла ты, чай, свово Ивашку, к другому перекинулася, да и одного мало оказалося?
– Не клепай ты на меня попусту, – Марья ему в ответ. – Не забыла я Ванечку мово ненаглядного. А и сопутников у меня не двое, а трое.
– Может, глаза мои мне изменяют? – Скопец Чёрный смеётся. – Аль счесть я двоих не могу? Аль под подолом сопутника третьего прячешь?
– Нет, Скопец Чёрный. И глаза у тя по-прежнему верны, только не долго им на свет Божий глядеть. И считать ты не забыл, только немного чего тебе ишо счесть осталося. И не прячу я сопутника мово последнего, только радости тебе он не принесёт. Потому третий мой сопутник – погибель твоя неминучая. Глянь-ка!
И пальцем в ту сторону указала, откель пёрышко уж приближалося. Повернул Чёрный Скопец голову, закричал голосом нечеловеческим. И в тот же миг пёрышко на грудь его опустилося. Тяжеле тыщи пудов оно оказалося, размозжило грудь проклятого, и рухнул он прямо с окошка во двор замка. И така увесистость в пере том таилася, что земля разверзлася да в тот же миг Скопца Чёрного и поглотила.
Тут замок вовсе исчез, а на месте его девица осталася. Иван-царевич к ей навстречь так и кинулся: «Марьюшка!» Но та лицо руками закрыла и – в слёзы, потому елда невынутая, колдуном опозоренная, её словно уголь жгла.
– Не горюй! – Еська молвил. – Полезай к нам.
Хоть и упиралася она, просила оставить её одну-одинёшеньку на сем острове, Иван её на руки взял и на птичьей спине разместил.
Прежняя Марья заклинание шепнула, птица крыльями взмахнула и полетела. Прямо туда, где колодези были. Только добрались, глядь – небо потемнело: со всех сторон други? птицы-избы летят. И в каждой-то – некая Марья с неким Иваном.
Еська уж знал, как всех ослобонить: водою мёртвою, а после живою. Кинулся к колодцу, а тама пусто. Всё остов вычерпал, когда смерть скопцову доставал. Опустил Еська голову на руки, пригорюнился.
Но тут Марья его толканула: последний-то шелом остов выплеснуть не успел. Так он и стоял, до краёв наполненный. А рядышком – елда лежала. Марья – за елду, с неё же вынутую, а Еська – за шелом.
Ну и веселье началось: пошёл Еська етитские па?ры размыкать, на елдовы корешки по капле воды мёртвой капая. Всех разомкнул, тут и шелом опустел.
Велел Еська своих находить, стал живой водою е?лды на место ворочать. И как только елда к свому хозяину притачивалась, а верней сказать, – он к ей, – в тот же миг Марья-старушка молодою да красивой оборачивалась, а мандушка её легко ослобонялася. Иван же, что стариком допрежь смотрелся, стру?мент свой вытянув, в красного молодца обращался.
Цельный день и ночь это длилося, пока все друг дружку отыскали.
По-первости-то опасалися Иваны да Марьи сызнова орудия етитские соединить, да кто-то первым не удержался. Глядь: а они и слагаются и разобщаются без наималейших трудностев. Разбрелися тут все по лесу, да и принялись доделывать то, что у кого годы, а у кого века назад оборвано было.
К рассвету вкруг Еськи уж никого не осталося, окроме старушки одной, ветхой-преветхой.
Стоит и елдушку свою отомкнутую двумя пальцами заскорузлыми держит.
– Пособи, – шепчет, – и мне суженого сыскать.
Еська и смекнул, что это наипервейшая из Марий. Подвёл он её к костям, близ колодезя лежащим и, ни слова не говоря, на них указал.
Глянула старушка на кости, та?к у ей слёзы рекою и хлынули. Пали слёзы на кости мёртвые, да и оживили их. Вмиг собрался Иван, да не остовом, а молодцем добрым, только пониже живота – пустое место. Ну, да живая вода и с этим управилась, а первая Марья, хоть и последней, а всё ж молодою стала.
Обнялись они, а Еська прочь двинулся.
Уж далёконько ушёл, слышит: за спиною топот. Оглянулся: витязь. Только одно отличье было с тем, как он намедни скакал: за спиною его теперь красавица сидела, за плечи держалась. Знать, сыскал Иван полянку, где коня оставил.
Соскочил Иван-царевич с коня, по-братски обнял Еську и так сказал:
– Помнишь слова свои: мол, дорога покажет, кому как идтить? Так? оно и выходит по-твоему: садись теперя на мово коня, а я рядушком пойду.
Поблагодарил его Еська, но от милости отказался: мол, невесте твоей за чужой спиною сидеть неловко будет, да и пути наши, сказал, расходятся. Пожелал им счастья и пошёл своей дорогой.
КАК ЕСЬКА ХРАНИТЕЛЯ ПРОВЁЛ
1
Повстречалась Еське слепая старушка. Идёт, веткою дорогу шшупает.
– Куды, матушка, тебя сопроводить?
– А нешто ты меня видишь?
– Да как же иначе-то? Это ты незрячая, а я как есть при двух глазах.
– Нет, – та отвечает, – не по пути нам.
Но Еська ж упрямый. Та – одно, а он – своё, та – снова, а он – ни в какую: пойдём да пойдём.
– Я, матушка, коли тебе знать желательно, иду без цели, без направления. Одно слово – куды ноги несут. А нынче вот именно несут они тебя сопроводить, потому ты и в канаву свалиться очень даже запросто могёшь, и с пути сбиться.
– А мне, сынок, с пути сбиться невозможно, а коли б я в канаву упала да шею сломала, так оно б и не в пример лучшей было.
– А коли так, то что ж мучаться по-пустому? Я тя к самой крутой круче сопроводить могу, да ишо пособлю вниз сигануть.
Это он так шутковать начал, чтоб ейные мысли горестные развеять. Поняла старушка, что не отвязаться от него, пошла вперёд. И он рядышком.
Идут-идут, до реки дошли. Посредь неё – лодка с рыбаками. С борта невод свешивается, а у рыбаков – сперва-то Еське показалось, что удилища, он и подумал: зачем, ко?ли – невод? А после углядел – плети. И стегают они воду со всех своих сил. Подивился Еська, спрашивает, мол, это обычай старинный аль новомодный – воду сечь? А те в ответ:
– Это, прохожий путник, наш царь-батюшка повелел, чтоб лучше рыба в невод шла. Потому по-хорошему река ни за что людям помогать не станет.
Подивился Еська, но боле слова не сказал. А старушка вздохнула глубоко этак и с лева глаза слезу смахнула.
Дале идут, до сада дошли яблоневого. Там и того дивней вид: на ветвях – оковы железны, да ишо на свободну ветку кузнец цепь прилаживает.
– А это что ж за новость – деревья ковать? Аль от веку у вас так деется?
– А это чтоб дерево руку хозяйску знало. У нас, мол, не зашалишь.
– И энто ваш царь-батюшка удумал?
– А кто ж?
Пуще давешнего старушка вздохнула и правый глаз утёрла. Глядит Еська: а пальцев-то у ей на руке – четыре, середнего не хватает.
После коровницу повстречали. Она под вымя ведро-то поставила, да заместо чтоб за соски дёргать, коровёнку бедную почём зря ругает да прутом охаживает. Та – му да му, а в ведёрке-то пусто.
Тут Еська и спрашивать не стал, потому что, перво дело, понял, что это тоже царёв указ. А второе – чтоб сопутницу свою не огорчать. А та-то и так, дояркину брань услыхавши, с обоих глаз слёзы утёрла. Но, обратно, слова не вымолвила.
Дошли до поля хлебного. «Ну, – Еська мыслит, – тута либо розгою землю порют, либо по крайности матерщиной обругивют, а то и огнём палят для острастки».
Ан нет: посредь поля жница на коленках стоит, мешок расстелила, к колосьям таки? слова обращает: «Будьте, мол, так любезненьки, дайте зёрнышка». А колос тучный, на ветру качается, изредка зерно созревшее обронит, так она вскочит и челом бьёт.
– А это чё ж? Неужто у царя вашего супостат имеется, что строгости евонные обойти желает?
– Зачем супостат? Это по са?мому царёву указу и деется, чтобы боли колосьям ни-ни не чинить ни рукою, ни тем паче серпом вострым, а урожая ласкою да нежностью добиваться.
Тут-то старушка улыбнулася и молвит:
– Вот какой добрый. Где иного такого царя сыщешь?
Не удержался Еська.
– Да дурень же царь ваш! Только вы-то ишо дурней выходите.
Жница руками замахала: что?, мол, ты такое говоришь! Ступай скорей отседова.
И что заприметно-то: все, с кем толковать пришлось, к одному Еське обращались, а той – словно и не бывало.
Отошли немного. Тут-то слепица и говорит, слёзы обтеревевши:
– Не знаешь, так и не говори. Уж тем паче – не брани. А вот лучше слухай.
История царя Долматия, матери его и няньки-ворожеиТы не гляди, что я нынче убогая. Была я некогда в энтой са?мой стране царицею. Выдали меня замуж, а после и говорят: двух уж супружниц царь-батюшка в монастырь спровадил, потому они ему девок родили.
Вот на?! А я как раз понесла. Как бы, думаю, узнать, кто тама, внутри-то? Да и велела ворожею сыскать.
День проходит, другой, на третий – ведут ворожею. Глянула на меня, молвит: девка, мол, в тебе сидит и никто иной. Я, понятно, в слёзы. Потому мне годов от роду едва-едва семнадцать стукнуло, и в монастырь идтить вовсе не хотелося. Хотя, как нынче мыслю, куды б как лучше там было, чем оно на деле вышло.
А та-то: утри, мол, очи свои изумрудны; коли хошь, я её парнем обращу.
– А нешто можно?
– Зачем нельзя? Допусти только меня в свою опочивальню.
– А много ль за работу возьмёшь? Может, у меня и платы такой нету.
– Есть она у тебя. Да и то теперя мне её отдавать не надобно. А вот как ты энтой самой вещи лишишься, так и отдашь.
– Как же я тебе дам, опосля как лишусь?
– А тогда и узнаешь. По рукам, что ли?
Подумала я и согласилась: велика ль потеря – то? отдать, чего и так лишилась?
Однако я разговор этот нянюшке моей старой пересказала.
– Ой, худо, – молвит, – недоброе дело ворожея затеяла. Ну да уговор состоялся, его не отменишь. Токо как станешь раздеваться да булавки востры с одёжи вымать, одну-то утаи да под одеялом в руку себе воткни, чтоб не заснуть ране времени.
Вот смерклось. Приводят ворожею. Она мне раздеться пособила да на кровать уклала. А сама, свечу задувши, на лавочку села в окошко глядеть.
А я, по нянюшкиному совету, булавку под одеялом по саму алмазну головку в руку себе вонзила. Вид делаю, что сплю, однако промеж век подглядаю.
Полночь наступила. Она к столу подходит, руку леву на него ложит, а правой – ножик с-под юбки вымает да середний палец одним ударом отсекает. Кровь было брызнула, а она к ране губами присосалась, та вмиг и закрылася.
После задрала мою рубашку, живот открыла да угольком, с печи вынутым, кру?гом его очертила. На пупок плюнула, кожа по угольному кругу-то и разошлася. Сняла она её, ровно крышку с короба, да изнутри дитя достала. И точно – девочка.
Я чуть было не крикнула: до того славное дитятко было. Но удержалась.
А ворожея-то палец свой промеж ножек ей прилаживает, а после её – аль уже верней сказать: его – обратно ложит и кожею прикрывает.
Сызнова на пупок плюнула, и словно не было ничего. Рубашку обдёрнула, одеялом прикрыла и к окошку села.
Наутро спрашивает, как ночь-то прошла? Я в ответ: мол, больно крепко спала, ничё не ведала, не чуяла. Ну и ладно, говорит, только не забудь про обещанье-то своё. И, словно туман, истаяла.
Рассказала я обо всём нянюшке, та и молвит:
– Теперя твоё дитя уж не вовсе твоё, а отчасти ейное выходит. Да и на какую ишо часть – на саму главну мужеску оконечность.
– Да что ж делать-то?
– Коли ты свово пальца не пощадишь, может статься, осилим злодейку.
И на следущу ночь уж нянюшка в опочивальню мою пришла. Всё точь-в-точь по рассказу повторила. В полночь мне палец отсекла, только уж не на левой, а на п равой руке (у меня ведь доныне ладонь-то скалечена). Угольком брюхо обвела, на пупок плюнула да крышку кожану сняла.
Но только она в нутро моё руку с пальцем отсечённым запустила, как в окошко чёрный ворон влетел и нянюшку мою бедную в само темя клювом стукнул. Та только охнула и на пол упала.
Тут-то я боль и почуяла. Да ишо б не чуять, коли кожи кус такой заживо снят. Закричала я и чувств лишилася.
Вот очнулась. Гляжу: муж мой царь рядышком, вкруг бояре толпятся, а пуще – боярыни, потому это дело женскому полу боле соответствует. А у изголовья? ворожея с младенцем. Правой рукою держит, а левой – культяпой-то – головку гладит.
Я – в крик: мол, отымите у ей дитя. А муженёк в ответ: зачем, мол? Она, мол, повитуха, сыночка нашего приняла, кому, мол, и нянькой при ём состоять?
Да, говорю, у ей ведь на руке пальца нету, ну? как не удержит младенца.
Сказала, а сама ответа жду: на себя, мол, глянь. Куды! Все лишь поразились словам моим: где ж, говорят, нету? – у ей все пальцы на месте, ровным счётом десять. А она ишо руку вытянула и считать принялась: раз, два? На пустое место кажет, «три» говорит, а все кивают: три, мол.
И мово увечья никто не заметил.
Так и пошло. Много кой-чего я видала, другим невидимого. Да я главного– то не сказала! Едва глянула я на младенца – Господи Боже ж ты мой! – а у его мало что колдовкин палец промеж ножек, так ишо мой – заместо носа! Видать, как его нянюшка уронила в утробу мою, так он к личику-то и прирос. И хоть бы кто иной заметил! Конечно, опричь ворожеи – та-то всё видала да зубами скрежетала, на носик энтот глядючи? А иные, супружника мово включая, только дивилися, до чего же пригожий мальчик уродился. Долматием окрестили.
Дни идут, за ими месяцы, там и годы пошли, а Долмаша ни на вершок не вырос. Весь рост в нос идёт, да зато уж тот агромадный стал – аккурат, как цельному дитяти быть положено. И обратно – словно так и надобно. Только двух парнишков, боярских сынков, приставили – с обеих сторон от носа ходить да на подушке шелко?вой его поддерживать. Дальше – больше: нос так вырос, что и двоим не удержать. Так ишо двоих боярчиков прибавили, и дело с концом.