– Не делай того! – Чудо взмолилося. – Нешто мне худо было без любови энтой?
– Худо аль ладно, до того мне дела мало, – Еська молвит. – А надо мной ить тоже начальствие имеется. Как оно распорядилося, так я и поступаю.
– Да нешто я такой особый, чтоб меня твоё начальствие небесное наособь от иных отметило?
– Знамо дело, особый. Потому у тя ширинка есть заветная.
Тут Чудо взъярилося так, что и сказать нельзя:
– Ах она, – говорит, – паскудница поганая, негодница Семимандовая! Навроде гостинца мне её всучила, а сама, выходит, меня любовию-то изувечить желала!
– Точно, точно так, – Еська молвит. – Только ты уж на её не серчай больно. Да и кака? друга? баба на ейном месте так бы не сделала? Ты же ж вона какой ладный да могутный, всяка б тебя любостью пометить возжелала.
– Нешто правду баешь? Будто ладнее да могутнее меня и в свете нету?
– Нету, – Еська молвит.
– Ну, в энтом разе не стану её карать. Только и мне любовь без надобности. Пособи мне, дух небесный.
– Так и быть, – Еська молвит. – Давай мне ширинку, а то с меня и так уж портки спадывают.
– Да нешто у духов небесных порты имеются? – Чудо засомневалось.
– Имеются. Порты, они у всех имеются. Ну так даёшь ширинку аль нет?
– Да бери её, проклятую!
Взял Еська ширинку, ею и повязался – заместо опояски, что у первого Чуда на елде осталось.
А Чудо тем временем мимо круч пролетело, за облака поднялось, до самой вершины добралось. А на вершине, как Еська уж и чуял, поляна. Вкруг неё тучи-облака, обочь поляны – пещера. Така пещера, что прежняя рядом с энтою щёлкой тараканьей кажется.
Из пещеры выбралась жёнка Чудова – Баба Двенадцатимандовая: три манды промеж ног, да по? три с боков, да три ещё промеж грудей. Стала она Чудо обнимать, да всю свою дюжину манд распахивать.
У него елды вздыматься и стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, что промеж ног – до пупа поднялись, да только те, что на груди – и не шелохнулись. Баба, ясное дело, в крик:
– Ах ты такой-сякой! Признавайся, где шлялся-шатался, с какими потаскушками знался!
А Чудо-то и отвечает:
– Над лесами, над горами я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился.
Только Баба Двенадцатимандовая не унимается:
– Добро б, мол, ещё гостинец принёс! Лети откеда явился, шалапут недоелдый!
Еська Чуду в ухо шепчет:
– Да растолкуй ты ей, что заместо гостинца любовь небесную доставил.
– Да нешто это против гостинца сообразно?
– Ан ты спытай!
Делать нечего, Чудо вздохнуло и слово в слово так молвило:
– Жёнка моя ты милая! Не привёз я для тя гостинца, а привёз куды против него вещь наилучшую – любовь свою.
– Каку? таку любовь?
– А таку. Небесну. Ко мне по пути дух оттелева слетел и чувство энто велел тебе передать.
А сам-то прям скукожился весь, ждёт, что Баба осерчает вконец: на что?, мол, така глупость бесполезна заместо гостинца! Ан и ошибся! Она, насупротив, его ласкать-миловать стала: мол, впрямь ты, муженёк мой ненаглядный, притомился, три елудшки, небось, в полёте застудил; разве ж можно, мол, сразу опосля полоскания на воздуха? сквозные вылётывать?
А он знай кивает:
– Застудил, застудил, истинно так? К тебе поспешал, вот и не дождался, чтоб они обсохли.
– Ну ничё, я ж тебя утешу!
Запахнула Баба Двенадцатимандовая три манды, да на траву повалилась. Стали они кататься-миловаться, девятью елдами в девяти мандах ковыряться. Не успей Еська средь облак затаиться, придавили б его и не заметили.
Наконец угомонилися. Чудо в пещеру завалилось. А Баба-то села на камень, пригорюнилась да причитывать зачала:
– Эх, что мне теперя делать? И муженёк-то у меня славный, ласковый, и девять елд моих утешил, да три-то остатние горят огнём.
Тут Еська из облак вылез и говорит:
– Не горюй, не печалуйся, сударыня-Баба. Знаю я способ горю твоему пособить.
– Уж не ты ль, козявка одноелдая, меня утешить можешь? Вот посажу я тебя в клеть, да и съем на ужин.
– Не делай этого, – Еська молвит. – А я за то тебе пособлю.
Не хотела верить Баба Двенадцатимандовая, да больно, видать, горело всё у ей в нутре.
– Ладно, – говорит. – Но коль обманешь, съем тебя и косточек не оставлю.
– Сади меня на плечи свои и неси куда скажу.
И пошла Баба с Еськой на плечах тропою горною. Долго ли, коротко, спустилися с гор, пришли к пещере Чуда Семиелдового.
– Тута? – Баба спрашивает.
– Погодь, – Еська отвечает.
Из пещеры храп Чуда доносится, а навстречь им Баба Семимандовая выходит. Увидала госпожу Двенадцатимандовую, в пояс ей поклонилася.
Стала угощать гостью важную.
А Еська тихонько ей говорит:
– Рада ль ты знакомству с барыней этакой?
– Ой, как рада!
– А не хочешь ли, чтоб я ей всё поведал, отчего тута трава вымята?
– Да откель ты чего знашь? Может, ты врёшь всё?
– А поглянь, чем я опоясан-то!
Увидала Баба ширинку, шёлком шитую, спужалася, что он и впрямь всё знает, да и шепчет:
– Чего хошь, всё сделаю, только молчи!
– Ан отдай мне ширинку, се?ребром отороченную.
Той только и осталось, что согласиться.
Получил Еська серебряну ширинку, за шёлкову заткнул, обратно на Бабу Двенадцатимандовую забрался.
Пошли они дале. Внутри Баба вся огнём горит, сквозь чащу непролазную напрямки так и ломится.
Из лесу вышли, видят пещеру Чуда Трёхъелдового.
– Тута? – Баба спрашивает.
– Погодь ещё чуток, – Еська отвечает.
Навстречь им хозяин выходит, следом жёнка его Трёхмандовая, увидали барыню Двенадцатимандовую, до земли ей поклонилися.
Чудо Еську увидало, обрадовалось: уж не чаяло с ним встретиться.
Баба Трёхмандовая гостью знай угощает, да той кусок в горло не лезет:
– Скоро ль, Есюшка?
– Мало уж осталося.
И тихо так Бабе Трёхмандовой шепчет:
– А не поведать ли мне Чуду твому, отчего трава-то примята?
Слово за слово – увидала Баба, чем Еська опоясан, да и пришлось ей с ширинкой, золотой нитью изукрашенной, расстаться. Еська её за шёлкову ширинку спрятал, да и говорит:
– А пущай нас хозяин добрый дале проводит. Ну,? как мы в поле тропку потеряем? Пошли дале. Дошли до рощицы.
– Тута? – Баба Двенадцатмандовая спрашивает.
– А теперь тута, – Еська отвечает.
Соскочил с плеч ейных, да с Чуда все путы скинул.
Поняло Чудо, чего от него требовается, да и пуще прежнего загорюнилось:
– Как же я с дюжиной-то манд управлюсь?
– А ты не пужайся, – Баба ему в ответ. – Мне всего и надо – три остатние остудить.
Уж о том, как Чудо Трёхъелдовое с работою своей управилось, я вам сказывать не стану. Потому: сам не знаю. Да и Еська того дожидаться не стал.
Пошёл он прямо к реке. А ива, Чудом из земли вывернутая, на берегу лежит. Уж и листья пожухли, и ветки до воды не достают.
– Эх, опоздал!
Заплакал Еська, ширинки достал и ствол ими укрыл: спи, мол, ивушка!..
Вдруг слышит голосок звонкий:
– Спасибо тебе, Есюшка!
Глядь: а на месте ивы девица стоит, в три рубашки одетая: одна шёлком вышита, другая се?ребром оторочена, а третья золотой нитью изукрашена.
Повёл Еська Ирушку в село. Уж там её отец с матерью и оплакали давно. То-то радости было! Три дня пировали, на четвёртый Еська в путь собираться стал.
– Куды ж ты? – ему молвят. – Оставайся у нас, а мы тебе Ирушку в жёны отдадим.
– Нет, – Еська отвечает, – мне на месте сидеть нельзя. А Ирушка, я заметил, вона как с Климентием, кузнецовым сыном, перемигивается. Его в зятья и берите.
И ещё три дня гуляли. На сей раз на свадьбе Ирушки и Климентия.
А после Еська дале пошёл.
КАК ЕСЬКА ЕДВА СЕРДЦА НЕ ЛИШИЛСЯ
Шёл Еська, шёл, а навстречу ему слепой. Идёт, руки – в стороны, то слева дерево ощупает, то справа. Ближе подошёл, видит Еська: а у него и глазниц-то нету. Незрячих-то мало ль на пути встречается, а вот чтоб заместо глаз ровное место было, такого он ещё не видывал.
– Ты б, добрый человек, хоть палочку каку?-нибудь взял, дорожку-то ощупывать. А не то я тебя сведу. Мне спешить-то некуда. Ты куды путь-то держишь?
– Да я сам не знаю, куды.
– Как так?
– А вот как.
И рассказал.
Было их трое братьев. Один Еремей, другой Фалалей, а энтот Лексей. Пошли они на ярманку в соседне село. Ясно дело, вина выкушали малость, не без того. Иначе что ж за ярманка? Гостинцев родителям купили: батюшке шапку барашкову, а матушке сапожки красные. Назад пошли.
– До вечера гуляли, – Лексей говорит, – ночь нас в пути и застала. А темень была – хоть глаз: Вишь-ты, как оно, слово-то, сказалося: говорят «глаз коли», вот без них и остался.
Хотел было слезу утереть, да слезам и течь-то неоткуда. И продолжил.
Дорогу между сёлами они с детства знали. Хоть со светом, хоть в темноте бы нашли. Идут себе, песни поют. Глядь: огонёк светится. Вроде, жилья там никакого отродясь не было. Пошли на свет. Что за притча: избушка стоит. Может, думают, спьяну не на ту тропку свернули?
Вошли.
А там – в избушке-то – девица за столом сидит. И свету вокруг – будто днём ясным. А ни лучинки не горит. Зато сама-то! Румяная, коса до пола. Ручка как с муки пшеничной спечёная: белая, мягонькая, и кожа на ей вся будто дышит. Ноготочки кругленькие, розовые. Сидит красавица, щёчку ладошкой подпёрла, очи опустила, ресницы чёрные мало не в вершок длиною. Про губки и говорить нечего: пухленькие, атласные, уголки кверху загибаются.
Подняла голову да с братьями глазами встретилася.
Еремей с Фалалеем до полу поклонились, хозяйке честь отдали, а Лексей так рот раззявя стоять и остался: аж дыханье у него занялось. Увидала то хозяйка, да и молвит:
– Ох, миленький мой, глазоньки-то как разинул. Вся я в них будто в стекле. Никогда доселе таких глаз не видала. Ан оставь-ка мне их заместо зеркальца.
– И не успел я ни охнуть, ни вздохнуть, как очутился во тьме кромешной. И где я, куды меня ноги несут, ведать не ведаю.
Так Лексей рассказ свой завершил и спрашивает:
– Хоть скажи, мил-человек, ночь сейчас аль день настал.
– Утро пока, – Еська отвечает. – Давай-ка я тебя домой сведу.
– Нет, – Лексей отвечает. – Не желаю я у папаши с мамашей обузой быть. Пойду по свету Христа-ради милостыньку просить.
– Ан пойдём вместе.
– Пойдём, коль не побрезгуешь таким сопутником.
– Однако, – Еська молвит, – сдаётся мне, и братьёв твоих ведьмачка целыми не отпустит. Давай-ка костерок разожжём, да их обождём.
– Не, ты её ведьмачкой не брани. Она така: Така:
И слов больше нету. Отошли на полянку обочь дороги. Развёл Еська костёр, достал кой-каку? еду. Сели, разговоры говорят, время коротают. Лексей всё больше девицу поминает, красу – вот уж верно слово – ненаглядную.
– И то сказать, – молвит, – мне теперича во тьме, может статься, и лучше. Ничто не мешает ейным обликом мыслительно любоваться.
Не прошло и часа с минуткой, на дороге путник показался. Только не с той стороны, откель Лексей шёл, а с обратной вовсе. Подошёл ближе, увидал Лексея, да к нему кинулся. Головой трясёт, словечка не вымолвит. Глядит Еська: а у него рта-то нет.
Лексей его ощупал:
– Фалалей, никак ты?
Тот только головой мотает. А чего с им произошло, сказать не может. Ну, знать, недолго осталось третьего ждать.
И точно. Часа с минуткой не прошло, как из лесу треск раздался. Глянули, а оттель Еремей идёт. Вроде, целый. Кафтан на плечи накинул, да и ломит прямо через кусты да буераки. Еська с им поздоровался, да и говорит:
– Видать, ты самый из троих везучий. Красавица-то тебя невредимым отпустила.
Тот вздохнул лишь, да из-под кафтана руки выпростал. А то? – культи одни. Вот чего он рассказал:
– Отправила она тебя, Лексей, из дому, а глаза твои над столом укрепила. Глядим: а по стенам глаз-то энтих видимо-невидимо. От них-то свет и идёт. После за Фалалея взялася.
– А ты куды глядел? – Еська спрашивает.
– Да я, вроде как, и не глядел. Я спал будто. И сон это мне такой снился, что подобного в жизни не видал, да и не увижу боле. Перво-наперво обняла она Фалалея, да губами к его губам прильнула. Что, Фалалеюшка, сладко было аль нет?
Фалалей, бедный, лишь руками всплеснул.
– Уж так они миловалися! – Еремей продолжает. – После одёжку скинула, да на лавку легла. И прильнул Фалалей к ей губами-то своими. Она задрожала вся – ровно лепесток розовый под дождиком. А он её с ног до головы обцаловывать зачал. И будто бы слаще ничего и в свете нету. Я глядел только и то? чуял, что никакой пряник медовый с энтим телом не сравнится. То прям вопьётся в кожу ейную, то будто пухом легчающим нежненько пронесётся. В таки места забирался – срамно сказать. А она-то, она! Телом трепещет вся, а лицом корёжится, бровки к серёдке сдвигает, а с глаз слёзы катятся. Ну, вроде как если б в ей огонь пылал, а Фалалей губами его у поверхности хотя и утишал, а всё одно вглубь проникнуть не мог. И вся-то она словно до нутра самого раскрыться хочет. То ручку отведёт, подмышкой волосики кудрявенькие покажет, он на их подышит да губами прищемит. То коленку приподымет, он и к ей прижмётся. Ай-ай, что за коленка! Розова, гладка, словно воском покрыта. А Фалалей-то не останавливатся. То за ушком пощекочет, то по шейке пройдётся – от того места, где кудельки начинаются, до самого загривочка. Долго ль, коротко ль это длилося, однако дрожь ейная утихать стала. Вдруг она ко мне оборотилась. Оборотилась, а Фалалея-то ручкой отвела в сторонку. «Ну и губки у тебя, – молвит. – Ан оставь их мне». Хвать их, да в сундук заперла. А Фалалея и дух простыл. Одни мы с нею. «Ну погладь же меня», – молвит. И зачал я её ласкать. А нежнее-то её тела ничего нету не только что на земле, а, прикидываю, и в небесах. Аж неясно, кто кого холит: моя ль рука её кожу, аль она мою ладонь гладит. Да и кака? это кожа-то! Крылышко мотыльковое – и то погрубее будет. Обернулась ко мне спиною, лопаточки подняла, а промеж них ложбиночка, да такая, что век бы тама елозил. Ан нет, спереди-то ещё куда несравненнее: промеж-то грудочек тугоньких. Тама – на спине-то – прохладно, ровно ветерок вешний пролетает, а тут – тёпленько да бархатисто. А уж что ниже творится, сказать невозможно. Пупочек словно манит: щекотни меня. Ан останавливаться нельзя, надо дальше идтить. Туды прямым ходом, где кудряшечки шелко?вы, волосок с волоском сплетается да расплетается. Ну, а что под ими, для того не то что слов нету, а и вообразить нельзя, кто этого не гладил, да не погружал туды, в самую теплоту, руки своей. Да что теплота-то: жаром всё пышет! Нет, братцы, вы как хотите, а мне и не жаль, что я руки ей оставил. Всё одно уж лучше ни до чего касаться не довелося бы.
Тут Лексей обратно завёл свою песню, что глаза ему теперь без надобности. И Фалалей головой закивал, поддакивает.
– Ну, – Еська говорит, – знать, и мне надобно с нею знакомство свесть.
Не стали братья его отговаривать.
– А как же мне идти-то? Вы все с разных сторон шли.
Стали братья спорить. Один налево кажет, другой – направо, третий – вовсе в сторону от дороги.
– Ну, ясно, – Еська говорит. – Сидите тута до завтрева, никуда не уходите. Либо мне вовсе воротиться не суждено, либо вам целыми быть.
И в четвёртую сторону двинулся.
Только полянка из виду скрылася, избушка показалась. Постучался Еська, дверь отворил. Вошёл, да и стал столбом. Уж как братья расписывали красоту хозяйкину, а и половины не сказали того, что он увидал.
Оглядела она Еську, вздохнула, да и вымолвила:
– Здоро?во, путник-странник. Знаю я, что? тебя сюда привело. Да только мне до тебя антиресу нету. Глянь-ка сюда.
Он осмотрелся. И точно: очи отовсюду так и горят жаром, и во всех она отражается. Сундучок выдвинула, отворила, а тама – губ-то энтих не счесть. Другой сундук – в ём руки. А уж в третьем – елд не мене трёх дюжин, а то и поболе. И длинные, и толстые, и с большой залупою, и с деликатным оконечником – на любой скус.
– Ну что? – спрашивает. – Нешто мало мне сего богатства? С тебя-то что взять? Славный ты парень, ну и ступай восвояси. И вот те шапка в память о доброте моей.