— Нет, — говорит нам Гоша, озабоченно покачивая взъерошенной, не прибранной ввиду позднего подъёма головой — у меня в высшей степени развито художественное воображение, и вся эта гора и всё, что на ней находится сидит у меня вот здесь… — Он выразительно стучит суставчиком указательного пальца по вместилищу художественного воображения…
— Инструмент режиссёра — не ноги, а голова, и место его не на передовой, а у пульта управления, в дирижерской яме — продолжает Гоша назидательным тоном, под «дирижерской ямой» подразумевая, очевидно, ложбину Северного Иныльчека, а склоны Хан-Тенгри приравнивая к передовой.
— Но, Гоша, почему бы тебе хотя бы не попробовать?.. Быть может, ты откроешь для себя что-то новое и неожиданное, увидишь тему и объект своего творения под иным углом. Быть может, — только для примера, поскольку такого, конечно же, не может случиться на самом деле… — восхождение на гору покажется тебе со склонов Хана не маршем просветлённых личностей, шагающих в экстазе к головокружительным высотам, а унылым караваном мазохистов и поразит тебя не сиянием льдов, а вонью немытых тел и нестиранных носков?.. Разве приобретенные опыт и причастность не освежат твой фильм, не придадут ему тёрпкости и остроты, а, быть может, и развернут его в новом, неожиданном направлении?.. Подбрасывать в топку воображения поленца реальности — это ведь полезно для истинного художника… Нет?
Гоша качает головой и задумчиво смотрит вдаль, — за оловянную жесть облаков, в те доступные ему одному миры, откуда взирают на него, привечая, великие коллеги и предшественники — режиссёры-документалисты, мудрые и всё понимающие, в отличие от нас, непосвященных…:
— Я не могу… — говорит он нам печально, — я хочу, но не имею права…
— На что ты не имеешь права, Гошенька?.. — спрашиваем мы оторопело…
— Не имею права рисковать своим мозгом… Не могу рисковать вот этим… — Он прикладывает указательный палец к тому месту, где находится мозг у всех высших многоклеточных, не исключая и кинодокументалистов…
— Если я заболею, — сокрушенно продолжает, Гоша — это нанесёт непоправимый вред всему нашему проекту… Вы не представляете себе, как бы я хотел быть с вами — там, на горе, но я не могу, — просто не имею морального права… Знаете, как это называется у нас, у художников?.. Это называется: «Ответственность Художника За Своё Произведение»!
Мы сражены и обезоружены, мы покорены… Мы долго молчим, подавленные величиной Гошиной ответственности и мощью его самообладания…
По мере того, как приближается время нашего выхода, погода портится: не торопясь, словно зная, что мы всё равно никуда от неё не денемся.
Спустилась с горы расстроенная Красимира, прервавшая своё восхождение на середине вершинной башни по причине потери фотокамеры: «я была к нему так привязчива… Он летел, и — ах!.. я не мОгу поверить!.. Всё пропадаешь, — все фотографии, такой несчастнический прошествие… и мне не нУжна вершина — я пОшла вниз…» Она сокрушенно покачала головой и тут же, безо всякого перехода, широко и солнечно улыбнулась подошедшей Вере, — словно включила внутри себя запасную лампочку взамен перегоревшей.
— Красимира, постой тут, я сейчас вернусь… — Говорю я ей и уношусь к своей палатке. Я вспомнил, что притащил с собой в базовый лагерь кое-какие безделицы: в качестве сувениров, — так, на всякий случай. Порывшись в пакетах с вещами, извлекаю пару «хамс».
«Хамса» («пятерня» на арабском) — это амулет от сглаза, популярный на Ближнем Востоке — редкое единодушие!.. — и среди евреев, и среди арабов. В центре стилизованной ладони, чаще всего, изображен глаз, очевидно, в соответствии с идеей о лечении подобного подобным… Арабы именуют хамсу «рукой Фатимы», а евреи — «рукой Мириам», сходясь, таким образом, хотя бы в том, что рука принадлежит именно женщине.
Красимира принимает подарок с бурной радостью открытой и непосредственной личности.
— Когда я вернусь домой, я перешлю тебе свои фотографии. Я снимал и тебя, и вообще — лагерь, гору, людей. Конечно, это не заменит потерянного, но это лучше, чем ничего…
Для Красимиры всё уже закончилось, а мне пора собирать рюкзак.
В тоске поглядываю я в набухающее небо. Провисло, черт бы его побрал, как вымя старой коровы: дёрнешь за сосок, и прольётся на тебя тощее ледяное молочко…
В палатку заглядывает Лёша:
— Рита предлагаем нам смерить давление.
— Это ещё зачем?.. Меньше знаешь — лучше спишь…
Лёша понимающе хмыкает, но проявляет неожиданную приверженность дисциплине:
— Ну да, вообще-то… Но проверить стоит, я думаю, раз так принято.
Врач Рита — миловидная (и действительно милая…) женщина — ввела эти проверки после того как у одной из девиц украинской команды случилось резкое падение давления (что, впрочем, не помешало ей, после некоторого отдыха, взойти на гору…)
На медосмотр мы явились всей своей дружной кино-командой. Привели с собой даже Гошу, который, хоть и не собирался идти на гору, но представлял повышенную ценность для производства нашего фильма и для мировой культуры в целом…
— Рита, а норма для этой высоты отличается от нормы на равнине? — я протягиваю руку, и надувной рукав плотно охватывает мой не борцовский бицепс.
— У каждого по-своему… Но, обычно, нормальным мы тут считаем сто сорок на девяносто.
Я скашиваю глаза на пульсирующую стрелку…
— Сколько?
— Сто пятьдесят на сто десять. Чуть повышенное.
— Не страшно?..
— Не страшно…
Мы с интересом и некоторой ревностью выясняем друг у друга полученный результат. У Лёши и Валеры — сто шестьдесят на сто десять, а у Саши Коваля — базлаговская норма… Как в аптеке. Саша одаряет нас мудрой улыбкой и загадочно улыбается, как картёжник, знающий прикуп и лишь по собственной причудливой прихоти оказавшийся не в Сочи, а на забытом Богом леднике.
Последним, невозмутимо поблескивая очками, из «медпункта» спускается Георгий Молодцов. Молчит, смотрит в даль…
— Ну?..
— Что ну?..
— Давление какое?..
— А, давление… Сто двадцать на восемьдесят.
— ????
— Что-то не так?..
— Да тебя, блин, в космос отправлять можно!..
— Активная творческая жизнь благотворно влияет на здоровье. — Небрежно пожал плечами Гоша, и в этот момент начал сеять ледяной дождь, по которому нам вскоре предстояло месить грязный снежный склон, увязая почти по колено, а потом продрожать всю ночь в промозглой, сырой палатке, чтобы утром снова увязать в снегу, и я понял, что он тысячу раз прав, этот Гоша, предпочитая всему этому дирижерскую яму и дирижерскую долю, и лучше бы это я учился во ВГИКе и режиссировал фильмы о мужественных восходителях…
Вышли ближе к вечеру, — примерно в пол-пятого. Втроём, поскольку Саша Коваль решил не растягивать предстоящее удовольствие, а идти завтра во второй лагерь прямиком из базового.
Дождь барабанит по капюшону «гортекса» с весёлым упорством идиота — минута за минутой, час за часом. Промокли брюки, купленные в 1989 году перед горным походом второй категории сложности, набухли флисовые перчатки. По лицу текут талые мартовские ручьи, ноги разъезжаются на вымытой из ледника каменной крошке. Иду через силу, помирая под грузом вчерашнего Hennessy, не говоря уже о «Журавлях», ругаю себя за проявленную слабость характера.
Поднимаясь зигзагами по склонам пика Чапаева, мы несколько раз пересекли грузные, как бы раздавленные собственным весом и распавшиеся на комья конуса мокрых лавин. Пару дней назад их тут не было. Смотрю вверх по склону в сырую клочковатую мглу, откуда в любой момент может ухнуть очередная порция: сметёт и не заметит…
Когда выходим на гребень, становится спокойнее душе, но не телу: разгулявшийся ветер насквозь продувает мокрые брюки, колени мёрзнут. Рук я вообще не чувствую, но менять перчатки означает намочить и вторую пару, поэтому я яростно растираю пальцы при любой возможности и отогреваю их во рту. С тоской думаю о наверняка подмокшем спальнике, который я, идиот, не упаковал в полиэтиленовый мешок, о сырой, мерзкой ночи, которая нас ожидает, и о морозном утре, которое покроет нас ледяной коркой…
Останавливаюсь, слизываю с усов воду, снимаю перчатку, сжимаю и разжимаю кулак, засовываю пальцы в рот…
В итоге, однако, всё оказалось не так страшно, как тщилось нарисовать мне моё воображение: дождь перестал, как только мы вышли на гребень, а пронизывающий ветер, хоть и морозил руки, но сушил одежду, которая сохла так же быстро, как и намокала… Спальник промок лишь чуть, и небольшое мокрое пятно высохло за ночь от тепла моего спящего и видящего сны горячего тела, работа же по подъёму этого тела в первый лагерь избавила его — тело — от расслабляющей базлаговской лени и паров алкоголя, так что утром следующего дня оно легко встало и легко вышло наружу.
Было тепло и пасмурно, и всюду лежал тяжелый, влажный, зернистый, как икра снег. Ледники Северной Стены потяжелели и набухли, словно мешки под глазами немолодой бабы, похерившей макияж после бурной ночи… То тут, то там соскальзывали и стекали по скулам скал замедленные расстоянием снежные потоки.
Я позавтракал и вполз обратно в тёплое брюхо спальника. Сегодня мы никуда не пойдём — мёртвый, глупо потерянный день…
Впрочем, для фильма он вовсе не был потерян, и даже наоборот: мы снимали много и плодотворно!
Сперва, в лагерь спустились питерцы. Первая двойка питерцев, движимая желанием оказаться в базовом лагере как можно скорее, просвистела мимо нас, не задерживаясь. Мы не то что снять, — разглядеть их не успели! Чуть позже, появились ещё трое: два молодых крепких орешка вели под уздцы весёлого остролицего мужика, которого они назвали «приболевшим», хотя выглядел он скорее подвыпившим. Парни спустились сегодня с вершины, спешили вниз, были уставшими вусмерть, а потому не годились для взятия интервью, — и очень жаль, потому что заросший щетиной по самые лихорадочные глаза свои «больной» Алик показался мне на редкость колоритной личностью, могущей украсить любой фильм — хоть художественный, хоть документальный. Он размахивал руками, опасно покачивался, тяжело вздыхал и громко жаловался всем окружающим на «отсутствие высотного секса», хотя, на мой непредвзятый взгляд, в тот момент — и тут я подчеркиваю: речь идёт об одном единственном конкретном моменте — не выглядел человеком, способным к какому бы то ни было сексу: что к высотному, что к техническому…
Затем, к нам спустились Денис Урубко с Геной Дуровым. Гена при первой же возможности пристроился на рюкзаке, принял от нас чай в крышечке от термоса и молча выпил, а Денис, внутри которого сидит атомная батарейка двадцать второго века, сходу стал давать нам очередное интервью, картинно жестикулируя недопитой кружечкой…
Каким-то непостижимым образом он вновь очутился на возвышении на фоне Северной Стены, словно горный ландшафт сам развернулся вокруг него, создавая необходимый ракурс. Речь его была гладка и вдохновенна, как будто провёл он эту неделю не в поисках пропавшего поляка, а в репетициях и пробах…
После интервью с Денисом и Геной у нас состоялся перерыв на обед, за которым последовала блаженная сиеста: я валялся в гостях у Валеры и мусолил журнал «Огонёк», изменившийся неузнаваемым образом с тех пор, как я последний раз держал в руках его номер. Впрочем, не исключено, что это я изменился неузнаваемым образом… Вероятнее же всего — изменились мы оба…
Надо сказать, в лагере имелось и чтиво погорячее: настоящий живой «Плэйбой», но получить его в пользование было так же немыслимо, как двадцать пять лет назад раздобыть номер «Огонька», в котором стыдливо обнажала свои коленки правда, победно провозглашенная «голой»…
«Плэйбой», залистанный до дыр на самых пожароопасных женщинах, ходил по рукам молодых восходителей, нам же, «зрелым мужчинам», оставалось довольствоваться «Огоньком» и красотами природы.
Когда я совсем было решил, что с интервью на сегодня покончено, в лагерь спустился Илья Левченко, известный в среде виртуальных альпинистов своими скандальными взглядами на некоторые этические аспекты высотного альпинизма.
За многие годы мировое альпинистское сообщество так и не пришло к единому мнению насчет того, работает ли на «высоте» (имеются в виду горы восьмикилометровой высоты, а не балкон шестнадцатого этажа…) общечеловеческая мораль, — в условиях, ни коим боком не человеческих, а так же: нужно ли спасать попавшего в переделку человека, который «сам дурак», а у тебя пропадает отпуск и за всё заплачено.
Разумеется, в стране, где поголовный коллективизм был возведен в ранг государственной религии, где даже крохотное яблочко делилось руководителем группы на гомеопатические дозы между всеми участниками, этот вопрос был решен давно и однозначно, и один только Илья Левченко позволял себе периодически диссидентствовать — пятнать своим «особым мнением» безупречно чистое полотно общенационального консенсуса.
Насчет Ильи с нами специально связался Гоша. Он приказал нам взять Илью любой ценой, — Илья был для него ценным экземпляром: «К вам спускается Илья Левченко. Возьмите у него интервью, он говорит про альпинизм всякие странные вещи — не так, как другие. Что-то вроде того, что внизу все люди — как собаки, а потому они ходят стаями, помогают друг другу, ведут, короче говоря, социальную жизнь, а альпинист на маршруте — это волк, и потому в горах каждый сам за себя… По-моему, он тут один такой, но вы с ним не ругайтесь: пусть скажет всё, что думает… Нам нужны в фильме разные точки зрения. РАЗНЫЕ!» — подчеркнул Гоша.
Спустившийся с вершины Илья выглядел до последней жилки уставшим человеком, но как истинный боец зачем-то не сдавался и наговорил в микрофон добрых полчаса, периодически тяжело дыша, роняя голову на грудь или протирая утомлённые ультрафиолетом и ветрами глаза — воспалённые, навыкате.
Я был категорически не согласен с ним почти по всем пунктам, и дело было даже не в «пунктах», а в каком-то глубинном изъяне, которым страдала вся эта его механическая логика, но моя роль была — держать микрофон и молчать в тряпочку, а потому я был хмур лицом, насуплен и излучал подспудный протест.
«Ян, вы маячили на заднем плане с постным лицом, портя атмосферу кадра» — заметил мне потом Гоша с жестким, ничем не смягченным укором…
Ну, что же, Гоша, теперь, задним числом, я признаю свою неправоту…
Но пойми же и ты меня, Гоша: мне трудно держать микрофон у чужого рта, и труднее того — держать свой язык за зубами… Я люблю говорить, и мне есть что сказать почти на любую тему, а из такого человека разве получится хороший интервьюер?..
— Гоша просил нас отснять людей, поднимающихся по гребню к нашему лагерю — напомнил Валера Лёше, и они собрали съёмочное оборудование и ушли на гребень, по которому люди поднимаются к первому лагерю, а мне они сказали, что я им не нужен, и что я могу отдыхать, хотя я хорошо уже отдохнул в этот день, и они это прекрасно знали, — да и что за удовольствие валяться одному в этой крохотной, душной палатке… Я не страдаю клаустрофобией, но такое лежание нагоняет на меня тоску, меня посещают дурные мысли о бессмысленности нашего существования, и сильнее обычного хочется тепла и душевного участия, которое неоткуда взять на этом скальном пятачке, со всех сторон окруженном сплошными явлениями природы, — большей частью опасными…
Перекатившись с боку на бок, поёрзав и почувствовав, что градус моего настроения неуклонно ползёт к нулевой отметке, я выполз в тамбур, напялил на ноги пластиковые ботинки и отправился на гребень — наблюдать, как мои друзья исполняют Гошин творческий заказ.
Более всего это напоминало классическую партизанскую операцию: колонна альпийских стрелков медленно ползёт вверх по узкому гребню, посередине которого, по обе стороны от тропы, залегли две крохотные ярко-зелёные фигурки. Хилая маскировочка, подумал я, но, похоже, альпийцы слепы, как новорожденные мыши… Кузнечики в засаде — это наши: Валера и Лёша. Лёша наводит Валеру на цель. Валера подпускает врага поближе и направляет на серую колонну какую-то штуковину, похожую на наплечную ракету. От таких штук красиво взлетают в воздух и распадаются на полыхающие осколки импозантные мафиозные авто в дурных боевиках…