Я покидаю Хан-Тенгри с досадой, но без сожаления. Единственное, чего бы мне хотелось, — это никогда больше не возвращаться в эти места.
Гора не виновата, что я пришёл к ней со своими нелепыми претензиями и амбициями. В конце концов, она действительно всего лишь одна из многочисленных складок планетарной коры, выдавленных к границам стратосферы бестолковыми тектоническими плитами. Даже прикончить меня или оставить в живых было вне её компетенции. Максимум, она послужила инструментом, с помощью которого мне был преподан некий урок, полный смысл которого я не уяснил и по сей день.
Кто виноват, что я сел не в свои сани, оказался в монастыре, устав которого мне понятен, но чужд… Нельзя позволять себе «подходить к чужим столам», будь то люди или горы, и тогда ты не станешь коллекционером обидных щелчков по носу.
Я прилетел сюда снимать фильм?.. Что ж — отсняты километры условной киноплёнки, и свою работу мы выполнили. Если же ты хочешь взойти на вершину, ты должен прийти к горе для самой горы, с людьми, которые ищут того же, что и ты. Я говорю, разумеется, о горе серьёзной, восхождение на которую представляет для тебя вызов.
Томясь на взлётной площадке в ожидании вертолёта, я пытаюсь отдалить от себя происшедшее, увидеть его в лёгком ироническом свете, но, похоже, пройдут недели, если не месяцы, прежде чем я смогу над собой посмеяться, и вся эта «ярмарка тщеславия», все эти страдания уязвлённого самолюбия покажутся мне тем, чем они являются на самом дел: бурей в стакане воды.
Лётчик
Вечером, после ужина, мы собрались у столовой, чтобы выпить и поговорить на наши любимые темы: «кто», «где», «когда», «каким образом», а если не сложилось, то «почему не».
Расположились за круглым пластиковым столом под сенью матерчатого «грибка», расписанного мелким подсолнухом с намёком на Ван-Гога. Сдвинули стулья, каждый привнёс, что мог и имел. Лётчик выставил водку и оказался во главе стола. От выделялся среди нас, с какой стороны ни посмотри: средь сплошь истощавших, сплошь альпинистов, сплошь — после горы, он был гладок, широк в кости, уверен в движениях, по своему харизматичен, а главное — он был Лётчик, то есть фигура в горах культовая.
Это они, лётчики-вертолётчики, забрасывают вас к подножию вашей очередной мечты, а потом, когда приходит время, подбирают и возвращают домой — к байковому теплу, к мягкому женскому боку, к мамкиной герани на окошке. Когда кто-то из вас попадает в переделку, и счёт ведётся на часы, если не на минуты, именно в их руках оказываются ваши жизни, и они рискуют своими, чтобы спасти ваши, а если не сложилось, — вряд ли они вернутся на базу порожняком… Куда скорее, — ткнутся упрямым вертолётным лбом в грязный лёд, ломая винты и заливаясь прозрачным от гипоксии жидким пламенем…
Ну, а когда с вами, не дай Бог, случается непоправимое, они помогают уже не вам, но вашим близким: дают им шанс бросить последний взгляд на родного человека, да горсть земли на его могилу.
Наш Лётчик встал, улыбнулся открытой гагаринской улыбкой и налил всем:
— Мужики, я хочу, чтобы мы выпили за вас — за альпинистов! Я, знаете ли, не хожу в горы… Я тут — рука обвела дугой тускнеющие горы — живу и работаю, и туда — ленинский указующий перст — не поднимаюсь, но я прекрасно вас понимаю, потому что мы, лётчики, с вами, альпинистами, повенчаны высотой!.. — на этой ноте он поднял стакан и склонил голову, роняя чуб… — Высота роднит нас, — и мы, и вы стремимся в небо!.. — он сделал ударение на слове «высота» и помолчал в конце фразы, выдерживая приглашающую паузу.
— Вы нас вытаскиваете, когда мы попадаем в переделку… — молодой парень с обветренным смоленским лицом и мелкими ручейками морщинок, впадающими в безмятежные озёра глаз, прошёл нашу половину пути навстречу Лётчику…
Мы привстали, чокнулись и выпили, и Лётчик тут же налил снова.
— Наше с вами братство — оно, как боевое!.. и что бы ни случилось с вами в горах, вы всегда сможете положиться на нас, на лётчиков: мы вылетим к вам и в дождь, и в снег, и в град — в любую погоду!.. И сядем где угодно: надо на лёд — сядем на лёд, надо на скалу — сядем на скалу, надо на… сядем, где надо!.. — мы сумеем снять вас отовсюду… — он положил на стол уверенную пятерню, утверждая сказанное, и опёрся на неё всем телом. Помолчал, прицелился глазом в бутылку, налил ещё по одной.
— Мой друг летал много лет в Непале, да и я летал во многих местах, и я знаю, что говорю: в таких условиях, в каких поднимают вертолёт НАШИ лётчики, никто вертолёт не поднимает… Мы свинчиваем с машины всё до последнего болта — оставляем обшивку и двигатель, но мы вылетаем, чтобы спустить людей вниз… Потому что люди — это люди!.. И мне не важно, кто эти люди и откуда они — я имею в виду, какой они национальности, потому что любые люди — это, прежде всего, ЛЮ-Ю-ДИ!.. Он протянул слово «люди», подчёркивая его вес, затем снова налил, но часть из присутствующих не допили налитое в прошлый раз, а потому отказались от добавки.
Лётчик продолжал наливать, пьянеть и декламировать, всё более обнажая перед нами вдохновенную неприкаянность своей души и обнаруживая острую сердечную боль за происходящее в стране и в мире… Мысль его тяжелела и скользила по наклонной, а боль всё явственнее оформлялась в злобу, — безутешную, мучительную, бьющуюся в прутья грудной клетки.
— Мы, русские, всегда и всех отовсюду вытаскивали, вытаскиваем и будем вытаскивать — мотнул он хмурой, тяжело захмелевшей головой.
— Как они могли… — он снова сокрушенно мотнул головой и протянул, словно спасая трудную ноту, — как могли-и-и!.. Как они могли… р-ребят наших… р-ракетами… Миротво-о-орцев!.. Понимаете: ми-ро-тво-о-орцев!.. Сссу-у-ки… Какие сссуки… — после всего, что мы, русские, для них сделали…
Потянулся к бутылке, придвинул, звякнул, выпил, уже не предлагая.
— Они думали, мы насрём в штаны и сдадим им осетинов… Болт!.. Мы никого и никогда не сдаём… Ни осетинов, ни абхазцев!.. Суки, а с-суки какие… Ребят наших ракетами… Все полегли, — ребята, молодые пацаны такие… Ну ничё, ничо-о-о, бля, — мы им, падлам, ещё покажем… Мы друзей нигде не бросали… — он назидательно поднял палец и задрал подбородок, — пусть какая угодно блядь скажет, где это мы друзей бросили… По всему миру помогали!.. Это америкосы сраные, чуть что — в кусты, а мы подыхали, но на себе тянули… Тяну-у-ли!..
Хлопнул кулаком по столу, налил, выпил, мутно глянул, предложил всем…
Все молчали. Тонколицый смуглый парень с круглой серьгой в ухе откинулся назад и разрешил себе ироническую улыбку… Он был слегка — благородным образом — горбонос, и, в общем, более всего походил на цыгана — артистичен, пластичен, одарён очевидными телесными талантами. Из таких гибких смуглых парней получаются прекрасные скалолазы, но вряд ли — выдающиеся высотники. Впрочем, что я в этом понимаю…
Лётчик посмотрел на него долгим проницающим взглядом и радостно вспыхнул:
— Кавказец, да?.. Нет, ты скажи — ты кавказец?..
— Кавказец, кавказец…
Парень ухмыльнулся… Я вовсе не уверен, что он был кавказцем, но отрицать было бы как-то глупо…
— Вот ты скажи мне, мы, русские, когда-то, вас, кавказцев, обижали?.. Нет, вот ты скажи… — он потянулся к «кавказцу», как бы пытаясь взять его за пуговицу.
«Смоленский» парень, друг «кавказца», попытался перевести стрелки разговора, и ему это на какое-то время удалось, поскольку Лётчик был уже настолько пьян, что поддавался влиянию. Но присутствие в этом мире неизбывных, неискоренимых сук мучило Лётчика, лишая покоя и душевного равновесия.
— Ты вот откуда?..
— Москвичи мы…
— А-а-а, — понимающе протянул Лётчик, выпятив нижнюю губу и покачивая головой — МА-СКВИ-ЧИ!.. Поэтому ты такой патлатый, да?.. МАСКВИ-ИЧ!.. Па-нима-а-ю… Вы же особенные там, бляха-муха… — МА-СКВИ-ЧИ!..
Он мотал головой, сжимал и разжимал кулаки, шарил по лицам…
Взгляды присутствующих ускользали, стараясь не встречаться со взглядом соседа, что оказалось не так просто: нас было довольно много за одним небольшим круглым столом.
— Эти суки!.. Эти с-с-суки…
Мне стало скучно и противно, и я встал и пошел прочь, мимо него, в сторону туалетов, но он вскочил и, не успев преградить мне дорогу, окликнул:
— Э! Ты что — уходишь?..
— Да, ухожу.
— Ты больше не пьёшь с нами?.. — он впился мне в лицо мутным взглядом: топкое болото, в котором ворочалась безутешная злоба, ищущая и не находящая «этих сук».
— Нет, мне — хватит.
— Интел-л-легент?..
Что он себе думает?.. Я чувствую, как чёрная кровь приливает к лицу, а на загривке встают дыбом волосы…
— Есть немного…
Длинное-длинное мгновение, покачивание на носках, — болото проваливается внутрь, нехотя втягивается…
— Ладно… — говорит он, махнув рукой, — расслабленным нижним махом пьяного человека…
— Л-ладно… — роняет голову на грудь, затем роняет всего себя обратно в пластиковое кресло, прогнувшееся от неожиданности и более не сумевшее распрямиться…
Поздно вечером, перед сном, мы молча лежали в палатке, пялясь в темноту.
— Видал этого лётчика?.. Пьёт, как лошадь… Чёт мне перехотелось летать этими вертаками…
— Так он же не пилот… — хмыкнул Лёша.
— Как не пилот?..
— Штурман, или что-то вроде…
Иссык-Куль
Этой сценой можно было бы открыть хоть фильм, хоть книгу, хоть театральную постановку:
Молодой, но подающий оправданные надежды режиссёр бьёт комаров скрученными в жгут флисовыми брюками, проводя рискованные параллели с геноцидом на Балканах.
Продюсер флегматично жуёт активированный уголь, полулёжа в размётанной постели, из-под застенчивой расписной простынки торчат его худые волосатые ноги.
«Сценарист» с лицом плохо умывшегося вампира — разрушительные последствия герпеса — наводит режиссёра на комаров и отслеживает брезгливым глазом траектории падающих из-под потолка комариных «мессеров»: «Гоша, не над кроватью!..» Встретившись взглядом со своим отражением в замызганном стенном зеркале, он сокрушенно качает головой: «Лёша, посмотри, что от меня осталось… Клочок свалявшейся шерсти!..»
Оператор по сложившемуся обыкновению исчез ближе к вечеру под предлогом пива…
Мы живём на Иссык-Куле в пансионате «Золотые Пески», — большом суетливом постсоветском заповеднике. Если признать за Иссык-Кулем право называться «голубым глазом Тянь-Шаня», то «Золотые Пески» — обширный гнойный ячмень на этом глазу… «Золотые Совки», назвал бы я это место…
Накануне отъезда из Каркары Валера отделился от нас — уехал к друзьям в Алматы, и мы кукуем на Иссык-Куле вчетвером.
Пропуском в этот совковый, гипсовый и попсовый рай служит наличный киргизский сом, пришедший на смену некогда весомому закулисному слову. На воротах, отсеивая граждан, впавших в грех неплатежеспособности, маячит местный апостол с круглым лицом цвета эскалопа.
По аллеям бродят счастливцы и счастливицы двух отчетливых таксонов: дородные семейные пары — таких называют уважительным словом «чета» — и безалаберная дискотечная молодёжь — оборвавшиеся в свободное плавание мальки тех самых семейных людей. Первые оккупируют совковый, гипсовый сектор рая, вторые — попсовый…
Впрочем, в день нашего приезда я ещё не был столь придирчив к местам и к людям.
Хлебнув высокогорья и до отвала наевшись снегов, мы радовались, как дети, всему, что имело хоть какой-то цвет и запах, даже если цвет этот был цветом рекламного плаката, а запах — шашлычным ароматом духанов. Последнему мы радовались в особенности!.. Нас доводили до слёз умиления отороченные ситчиком женские плечи, горячий песок, продавливающийся между сбитыми пальцами ног, игривые зайчики на почти условной границе земного озера и небесного океана… Если бы рама, в которую был оправлен этот сверкающий мир, не была слегка обшарпана и потрескана, если бы она не несла на себе неизлечимого отпечатка казёнщины, возможно, мы не выдержали бы всего этого счастья, и наши сердца — эти тонкостенные чувствительные сосуды — лопнули бы, как воздушные шарики от избытка нахлынувших чувств…
Часами мы купаемся в искристом озере с бодрящей водой, валяемся на песке, задрав подбородки в сладкоголосые небеса, где тает пломбирная рябь инверсионного следа, или обкусываем поджаристые острые самсы, сидя с обнаженными, белыми, как у морлоков, торсиками на полосатых циновках.
Мы много смеёмся и сыто щуримся яркому солнцу.
Подолгу выбираем ресторан, находим, ошибаемся, переходим к другому, потом — к третьему. Нас интересуют манты, лагманы, куурдаки, залитые едкими уйгурскими йогуртами бараны, умач, курут, а также всё, что извлекается из тандыра. Обедаем мы в загадочном ресторане с двумя названиями (одно вывешено снаружи, совсем другое — внутри…) и с двумя же меню, одно из которых лежит на столе, а второе подаётся посетителю худеньким официантом: придурочным мальчиком с вопросительными испуганными глазками и памятью аквариумной рыбки. С третьей попытки он приносит нам заказанный нами куурдак — ломтики тушенного мяса в античных развалах картошки. Прекрасно приготовленное блюдо покрывает издержки от общения с несообразительным мальчиком.
Разбежавшись на короткое время в разные стороны, собираемся вечером в открытом ресторане с угрюмым названием «Самогон». Стало прохладно, пахнуло Тянь-Шанем, и мы сидим, укутавшись в бордовые шерстяные пледы, сложив усталые ноги по-турецки, и каждый занимается любимым делом: Саша потягивает пиво через соломинку, Лёша курит кальян, похожий на гибрид лампы Алладина с осьминогом, Гоша балуется томатным соком, а я цежу какой-то примиряющий с жизнью напиток.
Достаточно беглого взгляда, чтобы заметить, что мы изменились… Продюсер заострился и согнулся, но глаза его сделались ещё крупнее, их чернота — приворотнее, и в этих смоляных озёрах пуще прежнего колобродят великие путеводные замыслы. Оператор сбрил благородную бороду с вплетёнными в неё нитями серебра и стал похож на запойного деда мороза с приставным красным носом на резиночке. «Сценарист» небрежно зарос и с трудом шевелит черными подгоревшими оладьями губ, но по-прежнему задумчив и саркастичен… И только режиссёр ничуть не изменился: он уверен в себе и в своей миссии, полон внутреннего достоинства и смотрит на окружающее со сдержанным вызовом. Ох уж этот режиссёр… Он и в плавках выглядит так, точно это не плавки, а бриджи британского аристократа, а в воду заходит — словно несёт на груди галстук-бабочку…
Перехватив мой взгляд, Лёша складывает губы трубочкой и выдувает кудрявого дымного джинна…
— А зачем этому кальяну вторая трубка?..
— Я думаю, это как у акваланга: резервный загубник на случай, если первый выходит из строя…
Раньше, мне бы и в голову не пришло, что в православной столице знают, что такое кальян — этот групповой курительный грех, бедуинская трубка мира, — но Лёша лишь посмеялся надо мной… В сущности, я ничего не знаю об этой новой российской жизни и об этих новых российских людях… С изумлением я обнаружил, что мои московские друзья никогда не слышали тех анекдотов, которые у нас, в Израиле, называются «русскими», и которые я искренне считал продуктом российского экспорта! Всю поездку я рассказывал Лёше русские анекдоты, и он радовался им, как какой-то косматый житель Беер-Шевы…
После ужина, мы прогуливаемся по захолустным аллеям, и я чувствую острую грусть и решительное отторжение: как занесло меня в это место, и что я тут потерял?.. Чужеродный коммунистический монстр отступил, уполз из этих мест, но образовавшуюся пустоту нечем заполнить: никто не помнит, «как должно быть», а точнее — никто никогда и не знал. Состав отогнан в тупик и брошен, он зарастает ковылём и полынью. Сонный Содом и неторопливая Гоморра, пивные реки в бараньих берегах… — обкуренное захолустное варварство на развалинах — третьего ли? — Рима.
Просевшие бетонные плиты аллеи, уставшей ждать свой стратегический бомбардировщик, белёсый лотос в ряске окурков, обвисшие от старости государственные ели цвета шинелей почетного караула. И апофеозом маразма — облупленный пневматический тир с жестяными уродцами… Таблица для проверки зрения у умственно неполноценных…