Hollywood на Хане - Ян Рыбак 3 стр.


В этом месте некий фанатик гор, любитель аскетической горной героики, определённо возопит: «ну, где же горы, Ян Рыбак, где обещанное и заявленное: где суровые кручи Тянь-Шаньские, где факелом полыхающий в закатных лучах неукротимый Хан-Тенгри?… Задрал ты нас, любезный, своими блинами!..»

Я отвечу ему не сразу. Я проскользну отрешенным взглядом поверх взъерошенной мальчишеской головы его и рассеянно пробормочу: «горы, да, горы… я скушал горы эти блинов за четыре московских дня, наполненных кружением и созерцанием…» Давайте же поговорим ещё немного о блинах, молодой человек. Горы, в сущности, для того и существуют, чтобы подчеркивать и оттенять вкус блинов, а если вы со мною не согласны, то вы, видимо, не всё ещё поняли о горах. И о блинах, разумеется…

Московские блины пекутся в небольших уличных лотках, — прямо на ваших глазах и в соответствии с вашим заказом. Сдобные руки лоточных баб раскатывают тесто, промазывают его слоем выбранной вами начинки и ловкими экономными движениями — раз, два, три!.. — сворачивают в упитанный хорошо промасленный блин, точно младенца пеленают… Каждый раз, я подолгу читаю список начинок, который ровно вдвое длиннее американской «Декларации Независимости», и к моменту, когда подходит моя очередь едва успеваю выбрать, а иногда и не успеваю, и тогда лоточная женщина смотрит на меня с раздраженным нетерпением, смиряемым лишь благородной сединой моих висков да нездешней неторопливой мягкостью обращения…

Московские блины бывают, если восходить от простого к сложному: с ничем, со сметаной, с творожком обычным, с творожком сладким, с шоколадной пастой, с голландским напрочь изрешеченным сыром, с ветчиной, гибридные: с ветчиной и сыром, склеенными вместе в греховном союзе, с курятиной, с лесными грибами, с мёдом, с ягодами, с имбирной начинкой и с начинкой из сухофруктов, со старославянской рыбой севрюгой, с красной икрой и, наконец, блин «Богатырский», многослойный и навороченный, — наш русский ответ «Большому Маку»…

Один из дней я посвятил московским пригородам-лесопаркам. После душной Москвы, разогретой страстями человеческими до невыносимого градуса, прохладное ясноокое Коломенское светлит сердце и радует глаз. По нетоптаным изумрудным лугам бродят стада белоснежных церквей, колокольни клонятся навстречу ветру и облакам и роняют наземь свои колокола. Юные художницы, разметав вкруг себя мольберты и мелованные листы, хмурят бровки в попытке передать неуловимое. Подмосковная природа рисована акварелью, что особенно заметно глазу, привыкшему к плотному, маслом писанному левантийскому полотну. Калина красная, шукшинская обрамляет памятники зодчества, сработанные без единого гвоздя, поскольку — белокаменны… Невозможно не фотографировать, невозможно не плакать над нафотографированным…

Большей частью, Коломенское населено едва заглянувшими в этот мир младенцами да стоящими на его пороге лицом к выходу стариками. В будень и тех, и других не много: одна бабуля на гектар богомольного пространства, один младенец на километр колясочного пробега. Я подолгу наблюдаю, как в прозрачных лиственных аллеях молочные мамаши беседуют со своими колясочками, укачивают невидимого собеседника на мягких рессорах, предлагают ему белую грудь, слегка прикрывшись от завистливого проходимца кружевной полою блузки. Строгий окладистый дед ковыряет листву коренастой тростью, трусит деловитая собака, тряся колтунами. Меня обволакивает светлая ностальгия по чему-то, никогда не случавшемуся в моей жизни, по кому-то томительно необходимому, никогда не оказывавшемуся со мною рядом. Я присаживаюсь на почерканную подростковым ножиком лавку, и у самых ног моих слетевший с клёна холёный голубь кружит напористый танец вкруг изнеможённой, заранее сдавшейся голубицы.

Я стал чувствителен к одиночеству, как становится чувствителен к холоду единожды обморозившийся. На московских проспектах мне верилось в любовь: скорее случайную и мимолётную, чем вечную, скорее физическую, чем духовную и душевную… а в Коломенском верится лишь в молчаливые посиделки на лавочке, в светлую старость у полупрозрачного оконного пузыря, в запотевший графин на кружевной застиранной салфетке.

Disclaimer

Пытаясь сейчас, спустя год после окончания нашей киноэпопеи, реконструировать на бумаге характеры и события, я понимаю, что многое, увы, утеряно безвозвратно… Так что же мне делать? Покорно опустить руки, отодвинув в сторону истекающую желанием клавиатуру? Кормить тебя, дорогой мой безответный читатель, тощей соломкой строгих фактов, которые, по большому счету, так ли важны тебе, не имеющему возможности их проверить? Нет, нет и нет — я выбираю иной путь: я дам себе волю, — я распущусь и распоясаюсь: я распахну шлюзы своей фантазии, дабы необузданные потоки её нахлынули и заполнили собою пересохшие провалы памяти…

Поскольку рассказ мой населён не какими-то выдуманными персонами и фантастическими персонажами, а вполне конкретными, зачастую серьёзными, известными и уважаемыми людьми, я заранее извиняюсь перед ними за фразы, которых они не произносили, улыбки и проклятия, которых не роняли, жесты и поступки, которых они за собой не помнят. Отнеситесь к этому рассказу с юмором и всепрощающим пофигизмом, поскольку автор его доброжелателен вообще и к вам в частности. Надеюсь также на то, что и для вас этот год не прошел безнаказанно, а потому, прежде чем разразиться праведным «как он себе это позволяет!..», вы будете долго и задумчиво чесать затылки в попытке понять было ли, не было ли… В некоторых особо проблематичных для меня случаях я, возможно, изменю ваши имена и фамилии, но всегда приятно и созвучно, не обидным образом, — так, что вы не только узнаете себя с радостью, но, вероятно, захотите поменять свои настоящие имена на мною придуманные.

Да и относительно себя самого я допущу некоторую вольность, смешав времена и события — эти краски в палитре писателя — таким образом, что не отличите вы правду от вымысла, и, следовательно, оба зайца будут уложены единым выстрелом: рассказ не потеряет в живых кровоточащих подробностях, а я избегну неприятного мне излишнего самообнажения, оставаясь как бы в полупрозрачной душевой кабинке.

Вообще же, проблема эта не нова и известна многим пишущим автобиографические опусы, путевые заметки и прочие литературные тексты, в которых фигурируют живые конкретные личности, зачастую (и это самое трудное!) хорошие приятели и друзья автора, о которых бывает просто невозможно написать то, что ты думаешь о них на самом деле, ибо в пустыне останешься… Если же писать о них корректно, гладить по шелковистой шкурке и величать «афроамериканцами», то будет ли это интересно потенциальному читателю, живой и голодный ум которого жаждет остро заправленного блюда, кровавого бифштекса, а не жидкой овсяной кашицы. Да и мне самому скучно и противно такое дешевое кашеварство — тьфу!..

Сходил я с друзьями на пик Ленина в недалёком 2006-м. Восхождение было простым, успешным, без достойных упоминания приключений. Погода баловала, здоровье не подвело, ну а в остальном — обычное поливание потом безбрежных, снежных, безнадежных… Как осенний грипп: тяжело и противно, но, в общем, без осложнений… Отношения с принимающей стороной не сложились, и впервые в жизни, вернувшись с горы, я увяз не в обычных сладострастных забавах: разборе фотографических завалов и тканье словесных узоров, а в склочной и мерзостной разборке, изрядно омрачившей мне удовольствие от удачного восхождения. Многочисленные друзья, в компании которых я покорял «самый доступный семитысячник мира», требовали от меня летописи, живого и красочного полотна наших побед и поражений, а я не находил в этом мероприятии ничего, на чем не скучно было бы задержаться глазу. Ничего, кроме людей. Их самих — моих друзей и приятелей. Я люблю их всех, ей богу, и отношусь к ним просто и естественно, принимая их со всеми их недостатками (за теми нередкими исключениями, когда достали, блин, и сил моих больше нет!..), но глаз мой поражен и отравлен осколком дьявольского зеркала, и не только примечает всё забавное, земное, неловкое — то есть: простительное, но неудобопроизносимое — в их характерах и повадках, но только это и находит интересным и стоящим переноса на бумагу.

Когда я поделился с Лёньчиком, дольше прочих не оставлявшим попыток усадить меня за письменный стол, своими сомнениями, он ответствовал мне с оттенком непоколебимого горского превосходства: «Яньчик, меня не может обидеть правда, и я уверен, что любой, кто понимает юмор и не чужд самоиронии, всегда будет относиться к твоей писанине с пониманием…» «Можешь пинать меня абсолютно безбоязненно…» — добавил он добродушно и снисходительно.

Ну что ж, Лёньчик, пришло время, и момент истины наступил: здесь и сейчас я расскажу всему альпинистскому сообществу, кто ты есть на самом деле, и да поможет тебе твоё чувство юмора!..

Шучу я, Лёньчик, шучу… Исписав три страницы, сломал я перо и сжевал предательскую бумагу, и не была написана повесть борьбы и побед наших, и пик Ленина, как Титаник по сей день продолжает погружаться в мраморные глубины невозвратного прошлого…

Первый выход

Можно я начну из середины? То есть не совсем уж из середины, но и не с самого начала. Обойдёмся на этот раз без традиционного «до-ре-ми» и попытаемся сбацать что-нибудь живое и весёленькое — эдакую «Мурку» от повествовательного жанра, — где нужно, заглядывая и в начало, но лишь где нужно и лишь тогда, когда само на язык запросится. Таким образом, мы обойдём молчанием и посольские мои мытарства в Алматы, и Каркару, в которой мало что изменилось с моего предыдущего наезда, и неизменно драматичный вертолётный десант на Северный Иныльчек.

Я начну горную часть своего повествования сдержанной сценой, кинематографически наглядной, — в духе и в струе нашей главной экспедиционной задачи:

Холодно, как в морге. Брезжит жидкое, зевотное утро, в палатке-столовой морозная тишина, на белеющей в полумраке тарелке — пластинки сыра, бурые шайбы колбасы, хлеб без счёта и наколотое ломиком маслице. Хмуро жуём — скорее впрок, чем по желанию, — затем, купаясь в пару, греем на огромной коллективной конфорке соответствующих объёмов чайник, пьём чай и заполняем термоса на выход.

Первый выход посвящен у нас съёмке, хотя, разумеется, он имеет и немалое акклиматизационное значение. В наших планах — подниматься в направлении первого лагеря, сколько сможем, снимая по дороге всё, что шевелится и просится в кадр. Для этого у наших операторов имеются две видеокамеры: не разбираясь в них технически, я назову их «Большая» и «Маленькая».

«Большой» управляет Валера: он рисует ею широкоформатные полотна в духе Бондарчука, а также прорисовывает многозначительные детали: зуб кошки, впивающийся в беззащитное тело льда, снежинку, тающую на пока ещё тёплой щеке альпиниста, его щурый бывалый глаз и потрескавшиеся от неуёмной страсти к горовосхождению губы… Валера — оператор статичный и вдумчивый. Александр же наш Коваль — подсматривает и подстерегает, вьётся вокруг и жалит осою, потому и камера дадена ему маленькая и лёгкая. Чудесно дополняют они друг друга, — Валерий и Александр.

После завтрака, завершив недолгие приготовления, мы с Лёшей выдвигаемся в сторону горы, сопровождаемые пристрастным оком видеокамеры.

Солнце зажгло вершину Хан-Тенгри, вспыхнула она во мраке утренней, согревающей душу папироской, и вот уже косые полосы света побежали по леднику, расчерченному ручьями-однодневками, словно ухоженный огород граблями. Стало тепло, и мы всё чаще останавливались, чтобы извлечь из-под ядовито-зелёных ред-фоксовских курточек очередные слои флиса и прочего, ставшего избыточным, текстиля. Я окончательно оттаял, под мышками побежали весенние ручьи, и я вспомнил, как вчера Лёша предлагал нам сходить в баню — «помыться на дорожку», — а я легкомысленно возразил ему: «Актёр должен быть красивым и элегантным, но хорошо пахнуть он не обязан…», имея в виду несовершенство сегодняшнего кинематографа в плане передачи запахов.

Вскоре Валера заприметил живописную ложбину между двумя внушительными ледовыми валами, похожими на арктические торосы, оплывшие к исходу полярного лета. Ложбина заканчивалась ледовой ступенькой, которая требовала от нас, альпинистов, некоторого действия, внушительно выглядящего на экране, но в действительности доступного любому человеку без ярко выраженных физических недостатков.

Опытным глазом изучив сцену, Валера упёр в лёд острые копытца своей треноги и водрузил на неё Большую Камеру. Саша маялся поодаль, ловя «общий план». Нас с Лёшей отогнали на исходную позицию, и я тщательно осмотрел себя на предмет расхристанности, расхлябанности, всяких шнурков, ремешков и хлястиков, поскольку знаю за собой эту неистребимую интеллигентскую безалаберность. За долгие полтора года службы требовательная к фасаду военнослужащего Советская Армия так и не смогла научить меня молодецкому ношению униформы, не говоря уже об эзотерическом обряде наматывания портянок…

— Мотор! — Валера даёт классическую операторскую отмашку, и я делаю свой первый шаг в Большой Кинематограф…

«Будь осторожен, тебя снимают» — твержу я себе — «смотри под ноги, но выпрями спину! Шагай решительно и твёрдо, но не споткнись! Смотри на мир с мягкой, спокойной, мужественной улыбкой…»

«Стоп!.. Плохо…» — говорит Валера — «вы должны идти медленнее, как можно медленнее… Медленно идти, медленно, с видимым усилием, преодолеть ледовую ступеньку…»

Дубль два. Иду медленно, как тяжелый водолаз по океанскому дну, зависаю над ступенькой почти как герой «Матрицы»… Никаких спецэффектов — натуральный продукт… Уф-ф… Удержался, прошёл, снято…

«Прекрасно! — Валера оживлён и заметно доволен результатом, — а теперь Лёша с Яном пройдутся ещё раз, а мы отснимем всё это с расстояния на длинном фокусе…»

Дубль три: ложбина, ступенька, удержался, прошёл, снято…

«Замечательно! А теперь мы снимем ваши лица крупным планом — сосредоточенность, напряжение, сознание возложенной миссии…»

Дубль четыре: ложбина, ступенька, напряжение, сосредоточенность, сознание…

«Отлично! Теперь нужно снять ноги крупным планом — шаги тяжелые, лёд хрустит, снег вминается!..»

Дубль пять: ложбина, ступенька, хрустим, вминаем, думаем разные слова…

«То, что надо! Осталось только…»

Дубль шесть: ложбина, ступенька, Валерина камера в нижней позиции у самой тропы, и если, проходя мимо, якобы случайно наступить на неё тяжелым пластиковым ботинком фирмы «Кофлак», мучительный процесс киносъёмки закончится сам собой…

Подойдя под ребро пика Чапаева, мы делаем небольшой привал: пьём чай из термоса и бегаем «за угол» морены, пометить накипевшим серые гранитные плиты, спаянные за ночь пузырчатым одноразовым льдом.

Затем мы готовимся к выходу на снежный склон. Валера с Сашей снимают, как мы с Лёшей надеваем кошки и прилаживаем разные неизвестные простому кинозрителю альпинистcкие фенечки.

Я окидываю взглядом снежный склон, стекающий к подножию пика Чапаева мягкими шелковыми складками, скольжу влево, к вершине. Прохудившееся одеяло облаков просвечивает то тут, то там — это солнце пытается нащупать брешь и прорваться в мир земных созданий, осветить и согреть колбу, в которой обитаем мы, дерзкие и непоседливые инфузории….

Я готов. Начинаю не спеша набирать высоту широким размашистым серпантином. Острое ощущение дежа вю пронзает меня в очередной раз — столь же острое, как и по прилёту в базовый лагерь, когда шагнув с вертолёта на бугристый лёд я словно отмотал ленту на четыре года назад. Я пристально вглядывался в Хан-Тенгри и тогда, и много раз позже, пытаясь отыскать в его лике следы перемен, подобные тем, которые годы оставляют в людских лицах, и иногда он действительно казался мне другим, хотя, вне всяких сомнений, за прошедшие четыре года изменился именно я — никак не он… Невозможно войти в ту же реку дважды, и невозможно дважды прийти к одной и той же горе. Он был по-прежнему могуч и прекрасен, но не вызывал во мне прежних эмоций: теперь это была просто огромная гора, на которой мне предстоит много и тяжело работать. Она не страшит меня, как страшила когда-то, поскольку я в точности знаю, что ожидает меня на каждом из её рёбер и на любом из её склонов, я помню её характер, причуды и норов, но зато она и не влечет меня, как прежде. Я знаю, что сделаю всё от меня зависящее, чтобы взойти на её вершину, но не слишком огорчусь, если мне это не удастся. Меня интересуют люди, увлекает водоворот базового лагеря, занимает процесс создания фильма, а вершина… в ней не скрывается более тот непреодолимый магнит, который властвовал когда-то над моими мыслями и управлял моими поступками. Мы, я и Хан-Тенгри, смотрим друг на друга со спокойной прохладцей. Я не жду от него ничего хорошего и не рвусь к его вершине, но намерен извлечь из этой экспедиции максимум для себя полезного.

Назад Дальше