Дорога в жизнь - Вигдорова Фрида Абрамовна 33 стр.


50. КАК С НИМ БЫТЬ?

У нас в коммуне кабинет Антона Семеновича всегда был центром внимания и притяжения. Сюда, не дожидаясь специального заседания или собрания, мог прийти любой из нас – и маленький и большой, и воспитанник и учитель. Мог поделиться радостью и бедой, посоветоваться, попросить о чем-либо. А вечерние часы, по неписаному правилу, предназначались для тех, кто нуждался в помощи, в добром совете по самому личному, своему, чего никому не расскажешь – никому, кроме Антона Семеновича.

Если Антон Семенович куда-нибудь отлучался, вместо него оставался в кабинете кто-нибудь из педагогов, или секретарь совета командиров, или дежурный командир. Все в коммуне знали, что в кабинете есть кто-то, к кому можно обратиться в любом случае – всегда, каждую минуту.

Я старался, чтоб и у нас было так же. Когда я бывал в отлучке, кабинет не пустовал – там оставались Алексей Саввич, Софья Михайловна или Екатерина Ивановна. И нередко само собой получалось, что мы поручали побыть в кабинете Жукову – председателю совета детского дома – или просто дежурному командиру.

Привился у нас и другой коммунарский обычай – совету собираться тотчас, как только возникнет самая маленькая необходимость.

Кабинет мой был не так велик, как кабинет Антона Семеновича в коммуне, – в нем от силы помещалось человек пятнадцать. И не было длинного, неподвижного дивана вдоль стен. Но когда после особого, на этот случай придуманного сигнала прибегали и рассаживались ребята, я всякий раз заново радовался, как привету издалека. Я видел: разумные простые порядки и обычаи, сложившиеся там, за тысячу километров, возникают здесь сами собой, как естественное продолжение всего склада нашей жизни.

И вот собрался совет.

Ребята сели, потеснившись, на диван, по двое примостились на стульях. Нарышкин топтался у двери, пока я не сказал ему:

– Присядь…

Он сел, неловко подобрав ноги под стул; руки тоже сейчас мешали ему: он сунул их в карманы, вынул, положил на колени, потом опустил вдоль тела, да так и остался.

– Надо решить, как мы поступим с Нарышкиным, – сказал я. – Помните, как дело было? В первый день я вам сказал: кто хочет уйти, пусть уходит. Нарышкин захотел уйти. Тебя удерживали, Нарышкин?

Он привстал, но не ответил. Так же как днем, на крыльце, он не поднимал глаз.

– Я тебя спрашиваю, Нарышкин! Тебя кто-нибудь удерживал?

– Нет, – выдавил он наконец, по-прежнему уставясь в пол.

– Что я сказал тебе, когда ты уходил?

Нарышкин вдруг поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза:

– Вы сказали: если заболеешь – приходи, вылечим.

Пришла моя очередь опешить! Сказано-то было совсем иначе: если заболеешь от грязи коростой – желаю, чтоб кто-нибудь тебя вылечил. Но возражать я не стал. Следовало напомнить Нарышкину и ребятам еще кое о чем:

– Мы отпустили тебя по чести, так? А ты с чем вернулся? Пришел раз – украл горн, пришел второй – опять хотел что-нибудь украсть. Но мы тебя приняли и вылечили. Нога больше не болит, ходишь?

– Хожу…

– Так вот, – обратился я уже ко всем ребятам, – думайте, решайте. А по-моему, незачем Нарышкину у нас оставаться.

– Семен Афанасьевич, дайте я скажу, – говорит Жуков. Он встает, внимательно черными глазами оглядывает ребят. – А я думаю, давайте оставим его. Он и сам хочет.

– Мало ли чего он хочет! – отзывается Король.

– Нет, Саня прав, я не согласна с Семеном Афанасьевичем, – говорит Софья Михайловна. – Я за то, чтоб Нарышкин остался. Он мало был среди нас, но я уверена – много понял за эти дни.

– А из чего это видно, что он понял? – с искренним недоумением произносит Володин.

– Может быть, этого пока и не видно, но он, конечно, много передумал, оценил то, что пришел он сюда со злой мыслью, а ему не мстили, наоборот – помогли. Кто же этого не поймет? Нарышкин видит, что здесь живут разумной, интересной жизнью, и я уверена, что он хочет остаться.

По очереди выступают Стеклов, Суржик, Подсолнушкин – все за то, чтоб Нарышкина оставить.

– Пускай сам скажет, – предлагает Король.

Вот это-то мне и нужно: чтоб Нарышкин сам попросил, и не через Жукова, а прямо и перед всеми.

Молчание. Мы ждем. Я знаю, что сейчас происходит в душе у этого рыжего мальчишки. Изумление, страх, недоверие, любопытство, надежда – все смешалось. Да и осень на этот раз мой союзник: куда сейчас пойдешь? Тогда все-таки впереди были весна и лето…

– Мне… Я бы… Я прошу оставить…

Произносятся эти простые слова с длинными, мучительными паузами. Можно подумать, что он заика, Нарышкин.

Голосуем. Все за то, чтоб Нарышкин остался. Я не требую от него никаких обещаний – все разумеется само собой. И сразу начинается деловой разговор.

– Давайте подумаем, в какой отряд его определить, – говорит Екатерина Ивановна.

– Тут главный вопрос: к кому? – Это вступает Суржик.

– То-то и оно – к кому? – говорит Стеклов. – Ко мне не годится – очень уж велик. К Подсолнушкину если… но с Подсолнушкиным у меня на уме другое: я туда, если б не Король, Репина перевел бы. Нечего ему у Колышкина делать.

Король вспыхивает, как ракета, в желтых глазах – злые искры. Но он тут же сдерживается и только цедит сквозь зубы:

– Да что я, без ума, что ли? Переводи давай, мне-то что?

– В самом деле, – неторопливо говорит Екатерина Ивановна, – это ведь не загадка с волком, козой и капустой, которых непременно надо перевозить так, чтобы волк не оставался с глазу на глаз с козой, а коза – наедине с капустой. Королев и Репин – люди разумные, не драться же они будут! А ты, Колышкин, как думаешь: следует перевести Репина?

Колышкин отводит глаза и молчит. Король хмуро посматривает на Сергея – он еще не переварил оскорбления.

– «Там Король»! – бормочет он, передразнивая рассудительную стекловскую интонацию. – Ну и что ж, что Король?

А Стеклова не собьешь, он возвращается к своей мысли.

– Давно бы это надо – забрать Репина от Колышкина, – говорит он, взвешивая слова. – Не место ему там. Не знаю, как вы скажете, а я бы его – к Подсолнушкину.

Подсолнушкин хмурится, ерзает на стуле.

– Лучше нам Нарышкина, – говорит он наконец, – он у нас быстро привыкнет. Мы за ним приглядим.

– Нет! – вдруг решительно заявляет Суржик. – К вам надо Репина. А Нарышкина… Сергей, взял бы ты Нарышкина… Ну и что ж, что маленькие? Ты оберни его помощником, ты ему скажи: вот, дескать, ты постарше, ты и помогай мне.

Ай да Суржик! И я и все воспитатели – мы просто немеем от такой педагогической находки. Но ребята не удивлены, они не видят в предложении Суржика ничего неожиданного и примечательного.

– Помощник… – с сомнением произносит Стеклов. – С чем пришел помощник! Да и сонный он какой-то. Не поймешь, то ли спит, то ли проснулся.

– Возьми, возьми! – вдруг энергично поддерживает Володин. – Возьми, Сергей. Не бойся, не сбежит: вон зима на носу. Сперва потерпит, а потом – что ж, он вовсе глупый разве?

Володин редко говорит на совете, да и то больше не сам что-нибудь предлагает, а «присоединяется к предыдущему оратору». Но есть у него эта способность – рубить сплеча то, о чем другие молчат. Я мельком смотрю на Нарышкина – он обводит всех по очереди ошеломленным взглядом. Едва ли он толком соображает сейчас, что к чему. Ну, да не беда: поймет.

– Дело серьезное, – сказал я. – Надо как следует подумать – к кому, куда, в какой отряд. Мы поговорим об этом на педагогическом совете. А пока, Суржик, возьми-ка ты Нарышкина на свое попечение.

51. РЕПИН ВЕЛЕЛ

Да, много раз со мной говорили о Колышкине. Не о Репине, а именно о Колышкине. И Екатерина Ивановна, и Алексей Саввич, и Софья Михайловна. Но мне казалось – дело уладится. Весь строй нашей жизни таков, что не сможет отряд Колышкина оставаться какой-то замкнутой группой, где все идет по-своему, по-особенному, не похоже на остальной коллектив. И сколько, раз ни подводил нас отряд Колышкина, сколько раз мы ни спотыкались о то же самое место, мне все казалось: тут не надо спешить, тут все образуется, это именно тот случай, когда время работает на нас. Я видел – видели это и другие, – что многое изменилось в Репине. Стал он проще, яснее. Проснулся у него неподдельный, живой интерес к нашему дому. Я думал: не может это остаться бесследным, не может не отразиться на его отношениях с товарищами, на его поведении в отряде.

К этому времени я уже списался с его родителями, которые жили под Москвой, недалеко от Коломны. Отец Андрея писал мне: «Горячо благодарю Вас за добрые вести, но, признаться, боюсь им верить. Столько раз мальчик возвращался домой и столько раз это снова кончалось катастрофой! Я никого не виню, кроме себя. Я знаю, что мы с женой воспитывали его неправильно, но сейчас поздно говорить об этом, поздно сожалеть, и я только с надеждой думаю о Вашем письме. Я приеду, едва Вы найдете это возможным и нужным».

Мне казалось, что, может быть, скоро настанет минута, когда Андрей встретится с родителями, не принося им больше ни стыда, ни горя.

Но когда начались занятия в школе, Андрей снова утвердился в чем-то прежнем. Он знал больше других. Хорошие способности, счастливая память удержали многое из того, чему он учился когда-то. Ему нечего было делать на уроках немецкого языка, тем более что и разговоры с Гансом и Эрвином пошли ему на пользу. Он грамотно писал, помнил кое-что из географии и истории. И вот в голосе у него снова появилась почти угасшая было высокомерно-покровительственная нотка.

– Владимир Михайлович, – снисходительно сказал он как-то, – а вас ребята совсем не боятся.

Владимир Михайлович посмотрел на него пристально, без улыбки.

– Не боятся моего гнева, это верно, – ответил он. – Но они боятся меня огорчить – вы разве не замечали?

Это очень точно. Владимир Михайлович необычайно мягок. Я никогда не слыхал, чтоб он прикрикнул, рассердился. Но ребята даже не ждут его слов – они понимают его по взгляду, по движению бровей. Ему стоит на секунду умолкнуть – ив классе тотчас восстанавливается полная и глубокая тишина. И, однако, он умеет быть далеко не мягкосердечным.

Однажды я был при том, как Репин взялся за невозможное – построить треугольник со сторонами 5,7 и 13 сантиметров. Он долго топтался у доски, кусал губы, хмурился и наконец ушел на место ни с чем. Владимир Михайлович не торопил его, терпеливо ждал, а потом посмотрел ему вслед с улыбкой – я и не знал, что есть у него в запасе такая колкая и насмешливая улыбка. Я уверен: никого другого в группе он не поставил бы в такое положение – ни Короля, ни Разумова, ни Жукова, никого. И уж если Владимир Михайлович подверг Репина такому наказанию – а это, несомненно, было наказанием, – значит, Репин заслужил его: своей самоуверенностью, высокомерием и себялюбием – всем, что было в нем так прочно и так живуче.

Я думал: что связывает Репина именно с Колышкиным? Эта особая связь, несомненно, существует. Ведь ни один из ребят, прежде беспрекословно повиновавшихся Андрею, теперь не зависит от него. Репин может приказывать только в том случае, если ему поручат что-либо организовать, руководить какой-нибудь работой. А Колышкин? Молча, с хмурым, безучастным лицом повинуется он каждому слову Репина, а если и нет никаких приказаний, стоит понаблюдать за ним – и ясно: что-то мешает ему жить. И это «что-то» – все тот же Репин.

Мы часто оставались с Колышкиным один на один – он всегда молчал, и мне не хотелось торопить его. Мне казалось: естественно должно родиться доверие, и тогда он сам, по доброй воле, скажет мне, что у него на душе. И я ошибся. Грубо, непростительно ошибся, потому что видел безучастность, равнодушие – и не увидел вовремя боли, горечи, глубоко скрытого недовольства собой.

Потом я еще не раз ошибался. Но этот случай, хоть он и не кончился катастрофой, я запомнил навсегда, как укор и как предостережение.

Вечером, как обычно, я проходил по тускло освещенным спальням. Ребята уже спали. Я приостановился около Петьки, который засыпал мгновенно, едва успев донести голову до подушки. Разметавшись, совсем как Костик, спал белоголовый Павлушка Стеклов. Калачиком свернулся Леня. Все спали. Не спал во всем нашем доме только один человек: Колышкин лежал, подложив обе руки под голову. Я остановился рядом – он не повернул головы.

– Михаил, – шепотом позвал я.

Он медленно повернулся, и я увидел глаза, полные такого отчаяния, что слеза на секунду застряли у меня в горле.

– Зайди ко мне завтра вечером, слышишь?

– Слышу, – одними губами ответил он и снова отвернулся.

Я пошел дальше, унося в себе горечь и укоризну этого взгляда – я ощутил их так остро, как если бы Колышкин вслух упрекнул меня самыми беспощадными словами.

Никого нельзя упускать из виду, ни о ком ни на час нельзя забыть. Я знал это и все-таки забывал – в горячке, в работе, но разве это оправдание?..

Колышкин пришел ко мне в кабинет в ту самую минуту, когда Галя, выглянув Из соседней комнаты, позвала:

– Иди-ка чай пить. Хоть раз с ребятами за столом посидишь.

– Пойдем, Михаил, выпьем чаю, – сказал я Колышкину.

– Так я ведь ужинал. Я здесь подожду.

Или, может, после прийти? – предложил он, не поднимая глаз.

– Пойдем, пойдем… – Я легонько подтолкнул его к двери.

Лена и Костик еще не спали, оба сидели за столом. Перед Леночкой стояло блюдце, и она шумно тянула из него чай. Костик уже покончил с чаем и теперь дожевывал булку. Все ясно: лишь бы оттянуть минуту, когда придется лечь, лишь бы подольше не спать. Потому что вот беда: как только голова коснется подушки, непременно уснешь! А вдруг тогда-то и начнется самое интересное? Вот, например, Колышкин пришел. Неужели же лечь спать и не дождаться, не дослушать, зачем он пришел? Про что будет говорить? Почему это он невеселый и все куда-то в угол смотрит?

– Это ничего, что ужинал. Чай – с вареньем, а варенье из украинской вишни. Пей, пей, – говорила Галя, наливая Колышкину чаю.

Он сидел напротив меня, между Костиком и Галей, неловко положив на скатерть крупные, темные от загара руки. Он все еще не поднимал глаз, левая щека у него вздрагивала – дергался от напряжения какой-то непослушный мускул.

– Налить еще? – предлагала Галя. – Ну, как тебе наша вишня? Ты никогда не бывал на Украине?

Он отвечал смущенно, односложно. Но Гале, видно, очень хотелось «разговорить» его.

– Как в школе, не трудно тебе?

– Нет. Екатерина Ивановна очень хорошо объясняет. Поневоле поймешь.

– А как ты думаешь, что дальше будет делать Нарышкин?

Михаил помолчал, подумал:

– Я вам так скажу: смотря, в какой отряд попадет. У Стеклова маленькие – ему неинтересно. К Володину – он сам больше Володина, он его слушать не станет. Можно, пожалуй, и у Суржика оставить. А то к Подсолнушкину бы – вот там ребята… Там Жуков. Да только вот Король – не стал бы отводить душу. Все-таки, сколько он из-за Нарышкина натерпелся…

– Нет, – сказала Галя решительно, – на Короля это не похоже. Он лежачего бить не станет.

– А что, если Нарышкина к тебе? У тебя тоже в отряде ребята большие, – сказал я.

Ответ был самый неожиданный. У Колышкина сильнее задергалась щека, и он сказал негромко, через силу, то и дело останавливаясь и сглатывая, точно у него горло болело:

– Семен Афанасьевич… вы только не обижайтесь… я с этим и шел, только не знал, как сказать… я из детдома уйду. Нельзя мне здесь… оставаться…

– Это почему?

– Не могу… не могу сказать… ну нельзя мне…

Назад Дальше