Дорога в жизнь - Вигдорова Фрида Абрамовна 37 стр.


– Это все правда, Семен Афанасьевич? – спрашивает меня в антракте Лира.

– Это все выдумано или правда? – вторит Петька.

– Факт, выдумано! – убежденно говорит Суржик, который во время действия был настолько поглощен злоключениями Птахи, что вцепился в мою руку и так до конца и не отпускал, чего, уж конечно, не позволил бы себе в здравом уме и твердой памяти.

– Не может этого быть, чтоб такое выдумали! – протестует Петька.

– А девчонка-то какая! Ну и девчонка! – обращается Лира то к одному, то к другому.

Но вот свет снова гаснет. Последнее действие явно идет к концу, а Птахи все нет. «Найдут ее? Найдут?» – отчаянным шепотом повторяет кто-то. Разведчики собираются уходить.

– Ой, чего же это они уходят? А она как же? – чуть не плачет Лира.

Я уже просто не знаю, куда смотреть – на сцену ли, на ребят ли: своих и не своих.

Разведчики уходят: «Эх, Птаха, Птаха, прощай!»

И вдруг первый ряд, где сидят самые маленькие, словно притянутый магнитом, разом поднимается и шагает к рампе с криком:

– Не уходите! Она здесь!

Никого не смешит поведение малышей, весь зал готов сорваться с места и бежать туда – остановить, не пускать, звать на помощь Птахе.

Внезапно в горах поднимается звон. Что это, опять какие-нибудь загадки природы? Но нет, это Птаха. Она жива, да еще разыскала старый рудник, полный меди, да там же заодно целая свалка старинной медной посуды. Птаха кричала, а ее не слышали, вот она и стала бить в медный таз.

Малыши из первого ряда, пятясь, возвращаются на свои места, зал кричит, ребята бьют в ладоши, Лира стучит ногами, как, наверно, делал всегда в кинотеатре. Я кладу руку ему на колени – он оглядывается и смотрит на меня совершенно ошалелыми, непонимающими глазами.

А через два дня ко мне в кабинет вбежал Петька и, задыхаясь, тараща глаза, надсадно крикнул:

– Семен Афанасьевич! Скорее!

В таких случаях расспрашивать нечего – надо бежать. Выскакиваю из комнаты. Петька со всех ног мчится в парк, я за ним. Издали вижу у старого, заброшенного колодца толпу, со всех сторон сбегаются еще и еще ребята – все почему-то из отряда Стеклова. Видно, они тут оказались ближе всех. Павлуша Стеклов и Леня Петров, красные от натуги, нагнулись над колодцем. Подбежал – и вижу: они вцепились в конец толстой веревки. Но тут что-то глухо шлепнуло, из глубины колодца доносится сдавленный крик. Ребята отвечают дружным воплем.

«Лира!» – словно ударило меня.

– Лира! Ли-ра-а! – кричат ребята. – Эх, сорвался! Не удержали! Лирка, эй! Ты живой?

Я нагибаюсь над колодцем и безотчетно повторяю:

– Эй! Ты живой?

– Живо-ой! – слабо отзывается внизу.

Вытягиваю веревку – прочная. Делаю петлю и снова спускаю веревку:

– Надень на себя! Слышишь? На-день! Вокруг пояса! Эй! Надел? Ну, держись!

Медленно, осторожно вытягиваю веревку с живым грузом. Ближе, ближе. Вот уже слышно прерывистое дыхание, видна иссиня-черная макушка. Вот уже можно дотянуться. Прижав веревку коленом, обхватываю Лиру за плечи и вытаскиваю наружу. Смуглое лицо его бледно до того, что стало каким-то сизым, глаза закатились. Он мокр до пояса и не стоит на ногах. Только теперь замечаю, что тут же, возле колодца, на снегу валяются его пальто и ушанка. Да, конечно, зима мягкая и сегодня всего два градуса ниже нуля, а все же…

С мелкотой, которая собралась кругом, даже не сделаешь носилок из рук. Беру Лиру в охапку и тащу в дом. Там он поступает в распоряжение Гали и Софьи Михайловны. Они его растирают, переодевают, отогревают. А тем временем ребята объясняют мне, что произошло.

Накануне Лира все ходил по доске, перекинутой через ручей, – примерялся, может он, как Птаха, пройти по дереву через пропасть или не может. Прошел раз пять туда и обратно. А нынче ему понадобилось испытать, подняли бы его из пропасти или не подняли, такой же он, как Птаха, или похуже. Созвал ребят, повел их к колодцу и спустился в полусгнившей бадейке, которая валялась тут с незапамятных времен. А когда потянули его наверх – поняли, что это не под силу, испугались и послали Петьку за мной. Едва он отбежал, бадейка сорвалась. Хорошо еще, что колодец неглубок и воды в нем едва Лире по пояс. Но он и вымок, и ушибся, и продрог, да и, что греха таить, испугался. Пробовал подняться на руках, но руки оказались слабыми и не удержали – мальчишка снова сорвался. Вот тут-то и подоспели мы с Петькой.

На другой день Лира словно осунулся, и на лбу у него сиял изрядный фонарь, но, как видно, его по-прежнему снедало желание испытывать себя. Впрочем, он немного приутих – во всяком случае, весь день ходил за мной по пятам почти безмолвно, довольствуясь самыми неопределенными замечаниями, вроде: «Да-а… ну и ну… такие-то дела…» И лишь под вечер отважился высказать то, что лежало на душе:

– Семен Афанасьевич! Суржик ну ни в чем не виноват! Как я пришел, он мне сразу объяснил, чтоб к колодцу не ходить.

– Не ври! Мы до тебя про колодец и не думали никогда. Не было у нас таких умников, чтоб туда совались.

– Вот ей-богу, Семен Афанасьевич! Кого хотите спросите, так и сказал: чтоб к колодцу не лазить!

– Зачем же ты полез?

Услышав его ответ, я едва не свалился со стула. Он сказал:

– Семен Афанасьевич, я один виноватый: у меня знаете какое ику маленькое!

– Что-о?!

– Ну, разве же вы не знаете? Мне двенадцать лет, а по уму только восемь – по исследованию так вышло. От этого все и получается. Мне велят, а я не понимаю. Говорят, а я не слушаю.

– Ох, и хитрец! – не выдержала Екатерина Ивановна. – Вы знаете, IQ – это, по определению педологов, умственный возраст, в отличие от паспортного.

Когда мы наконец отправили Лиру из кабинета и отсмеялись, Алексей Саввич, тоже присутствовавший при этом разговоре, сказал серьезно:

– Хлопот с ним еще будет… ой-ой!

Из всех новичков Лира оказался самым твердым орешком. Никогда нельзя было заранее предвидеть, что он натворит завтра или через полчаса, и при этом всегда у него был такой вид, словно он с кем-то не додрался. А уж видя его притихшим, задумчивым, мы так и знали: это затишье перед грозой, теперь жди какой-нибудь новой затеи. Суржик с ним просто извелся. Недолго спустя после истории с колодцем он, чуть не плача, притащил Лиру из лесу. Оказалось, Лира в одной рубашке и трусах катался по снегу.

– Зачем?!

– Чтоб закаляться! – последовал ответ. – Вы же сами, Семен Афанасьевич, говорили, что человек должен быть закаленный.

Но, увидев, что я не намерен поддерживать разговор в таком мирном тоне, Лира тотчас прибегнул все к тому же испытанному доводу, который, как видно, прежде не раз его выручал:

– Семен Афанасьевич, а помните, я вам про ику говорил?

– Вот что, – сказал я свирепо, – брось притворяться! Чтоб я про IQ больше не слышал! Если ты ненормальный, мы тебя отсюда мигом отправим – мы тут все нормальные, понял? Хочешь закаляться – катайся на коньках. Придет лето – будешь купаться, обливаться по утрам холодной водой, тогда тебе и зимой холод будет не страшен. А теперь я тебе приказываю: если что-нибудь выдумаешь этакое… вроде закалки в снегу… скажи сначала Суржику или мне. Понял? Чтоб про IQ больше не поминать!

Лира оказался еще и педантом: мои слова о коньках он тотчас принял к сведению и исполнению. В тот же день, выйдя на крыльцо, я имел удовольствие наблюдать такую картину. Посреди заледенелого двора покачивалась на расползающихся, неверных ногах несуразная фигура, размахивая не в лад руками. Обступившие его Петька, Павлуша и еще с полдюжины ребят подавали неслыханно ценные советы. Но советы не помогли – ноги разъехались, и Лира шлепнулся на спину с криком:

– Ух ты, до чего лед скользкий!

А поднявшись, пристал к Петьке:

– Нет, ты мне толком скажи: ты как научился? Почему это у меня не получается? Хочу прямо, а ноги лезут в разные стороны?

На что Петя ответил исчерпывающе:

– Да я-то очень просто: как поеду – ка-ак упаду! Как поеду – ка-ак упаду! Вот и научился.

С тех пор каждый день после уроков Лира ехал и падал, ехал и падал в точном соответствии с Петькиным рецептом, и никто из нас не сомневался: кататься он скоро научится.

– Нравится мне этот парень: горячий, – сказал как-то Король.

Мне он тоже нравился. Была в нем какая-то забавная и милая смесь хитрости и непосредственности. Был он любопытен, как мартышка, жадно пытлив ко всему, что видел вокруг, и необыкновенно деятелен и горяч – Король нашел самое верное слово. Горяч во всем: игра ли, катанье ли на коньках или просто до зарезу понадобилось «дать раза» Нарышкину или подставить ему ножку, да так, чтоб теперь уж никто – ни Суржик, ни Стеклов, ни сам Жуков – придраться не мог. Ни одно услышанное слово, ни одно событие, пусть самое малое, не проходило для него бесследно. Он так и ходил с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым ртом, словно глотая впечатления, и отнюдь не выглядел при этом дурачком. А когда ему выговаривали за очередную проделку, он прикрывал глаза, должно быть зная, что они выдают его, – лукавые, черные и жаркие, как уголья.

– Ну как, в Ташкент не собираешься? – спросил его раз Король.

Лира быстро глянул на меня и прикрыл глаза ресницами:

– На что он мне сдался, Ташкент! Чего я там не видал?

57. БРАТЬЯ ГРАКХИ

Николай Иванович вошел в наш коллектив быстро, прочно и легко. К нему не пришлось привыкать, всем казалось – мы давно его знаем.

Помню, Антон Семенович всегда говорил, что учителя, преподающие в одной школе, в одной колонии или детском доме, должны дружить между собой – не только на работе, но и вне школы. Потому что человек не делится на две половины: одна – для работы, другая – для дома, для личной жизни, и не может быть так, что в стенах школы люди дружат, а перешагнули за порог – и уже не друзья.

Разрозненные, разобщенные учителя не могут скрепить детский коллектив. В коммуне всем дзержинцам всегда было ясно, что наши преподаватели – друзья, друзья на всю жизнь, преданные и надежные. И здесь, в Березовой поляне, нам везло: мы не похожи один на другого, характеры у всех разные, но все мы пришлись друг другу по душе, каждый уважал другого и прислушивался к нему, и вовсе не только «по долгу службы». Каждый знал, что любой из товарищей всегда поможет и словом и делом – заменит, возьмет на себя, если надо, твою заботу. Это никогда не обсуждалось, об этом не говорили, но все было ясно и без разговоров. Хоть ты плывешь в открытом море, а лодка – рядом с тобой; скажи – поддержат, а если и не скажешь – сами увидят, что захлебнулся, протянут руку, вытащат.

Николай Иванович был легкий человек и притом очень молод – самый молодой из нас, почти мальчишка. Видя его среди ребят, я на первых порах подумывал: а будут ли его уважать? Не слишком ли он по-свойски обходится с ними? Но он умел выдержать какую-то невидимую педагогическую дистанцию – и ребята ее чувствовали безошибочно.

Кому первому это пришло на ум, не знаю, но Николай Иванович, Король, Разумов, Жуков и Володин задумали сами сделать радиоприемник и вообще радиофицировать наш дом. Они собирались после занятий в мастерской у стола Алексея Саввича, кричали, спорили, перебивали друг друга. Со стороны они были как сверстники, но прислушаешься – и сразу понимаешь: тут учитель, воспитатель. Его слово – закон; как он скажет, так и будет, хотя он вовсе не командует, не осаживает, не читает нотаций. Его интересовали все ребята и все их дела. Он покорил Короля и Разумова тем, что часто возвращался к разговору о Плетневе. «Расскажите мне, какой он, я ведь его не знал», – говорил он. И Король и Разумов наперебой объясняли, каков был «Плетень»:

– Как скажет, так и сделает… справедливый… Сказал – отрубил… Зря не обидит…

Ну, а уж если попадешься на зуб… ничего не боится… ему все нипочем… товарищ – лучше нету…

– Как же он вас оставил, если такой хороший товарищ?

– Он тут обиделся и ушел. Он гордый, – стоял на своем Разумов.

Король, однажды выдвинувший теорию «кислого самолюбия», не возражал, по-моему, просто чтоб лишний раз не огорчать Володю.

Николай Иванович подолгу расспрашивал меня о Панине, о Колышкине, о Репине – ему интересен был каждый. Он был легок на подъем, не боялся никакой работы, и мы все полюбили его.

Но вот беда: у Николая Ивановича была жена. Когда-то в гороно Зимин обрадовал меня тем, что «одним ударом» дал мне двух преподавателей – физика и историка. Да, тогда я очень рад был не только Николаю Ивановичу, но и его жене. Однако с тех пор радость моя померкла.

Жену Николая Ивановича звали Елена Григорьевна. Она была красивая, молодая – еще моложе Николая Ивановича, – но мы быстро убедились, что ее характер совсем не соответствовал ни внешности, ни возрасту. Такой характер был бы впору злой, сварливой старухе.

Она приходила в школу хмурая, сердитая. Она никогда не говорила: «Нынче плохая погода». Нет, она выражалась так: «Какой гнусный, мерзкий, отвратительный день!» Она не говорила попросту: «Я устала». Нет, она заявляла мстительно, точно кому-то в укор и назло: «Замучилась, как собака!» Или: «У меня мерзкое настроение». О ребятах она говорила: «Ничего не понимают, тупые, неспособные», «Зачем нас сюда понесло? Ничего глупее нельзя было выдумать!» Она повторяла все это в учительской изо дня в день, громко и раздраженно.

Она не стеснялась ссориться с Николаем Ивановичем на людях. Ссора, впрочем, получалась односторонняя: Елена Григорьевна кричала, а Николай Иванович, краснея, мучаясь и стараясь не глядеть на нас, негромко уговаривал:

– Леля… послушай, Леля… вот придем домой… перестань, пожалуйста, Леля…

Она могла явиться за ним, если он долго засиживался с ребятами, и сказать коротко:

– Николай, домой!

Он вставал, как школьник, багровый и несчастный, и торопливо бормотал:

– Сейчас, сейчас…

И едва они выходили за дверь, до нас доносилось:

– Сто раз я тебе говорила! Это идиотство какое-то!

– Вот чертова баба! – сказал как-то Король после такой сцены, возмущенно глядя им вдогонку. – И чего она всегда на него орет?

– А он, чудак, молчит! – с огорчением сказал Жуков и вдруг, что уж вовсе было на него не похоже, прибавил со злостью: – Я бы ей показал!

– Чисто ведьма… – со вздохом отозвался и Подсолнушкин.

Я быстро прошел мимо с видом чрезвычайно занятого человека, который, разумеется, не мог слышать никаких посторонних замечаний. Но сам себе я поневоле признался: да, положение глупое и двусмысленное.

Казалось бы, дело домашнее, свое, глубоко личное, но все мы понимали, что дальше так продолжаться не может. Вскоре Софья Михайловна сказала мне:

– Если ничего не изменится, боюсь, Николаю Ивановичу придется нас оставить. А жаль…

Я не удивился ее словам. Я и сам думал то же: нельзя, чтоб ребята были свидетелями таких уродливых отношений. Я видел, что уже не одни старшие, но и какой-нибудь Лира бросал на Николая Ивановича взгляд, полный сочувствия, и нетрудно было в этом взгляде прочитать: «Эх, бедняга, достается тебе! И чего ты терпишь?»

Улучив минуту, когда мы остались с глазу на глаз, заикаясь и не находя нужных слов, я начал:

– Это трудный разговор, Николай Иванович. Мы очень дорожим вами. Мы без вас будем как без рук. Но я должен сказать вам…

Он тотчас понял, о чем речь. Побледнев, он встал.

– Я не думаю, чтоб мои семейные отношения могли иметь… – начал он запальчиво, но тут же махнул рукой, снова сел и сказал устало: – Я понимаю, Семен Афанасьевич. Вы правы, конечно. Знаете, я еще попытаюсь поговорить с женой…

Уж не знаю, как он с ней поговорил. В ближайшие дни она стала словно бы потише. Она не кричала на него при людях, но ведь характер не оставишь дома и, приходя на работу, в карман не спрячешь.

Преподавала она историю – и об исторических событиях и героях тоже говорила так сварливо и раздраженно, словно они ей лично досадили. Если кому-нибудь из ребят случалось провиниться, она немедленно начинала кричать, и это, как чаще всего бывает, не производило на ребят ни малейшего впечатления.

Назад Дальше