Что бывало (сборник) - Житков Борис Степанович 12 стр.


– Пусть видит, дрянь, за что драли. Не кормить, не отвязывать.

Папа был весь красный и запыхался.

– Эту дрянь нельзя в доме держать. Собачникам отдам сегодня же! – И пошел мыть руки. Глянул на часы. – А, черт! Как я опоздал! – И побежал в прихожую.

Пудю Ребик всего заслюнявил, он был мокрый и взъерошенный, и как раз поперек живота туго перехватил его папа шнурком. Он висел вниз головой, потому что видно было сверху перехват хвостика, который я там намотал из ниток. Если б отец тогда хорошенько разглядел, так увидал бы все и догадался бы, что все это не без нас. Да и теперь все равно могут увидеть. Как станут важному назад отсылать хвостик, начнут его чистить – вдруг нитки. Откуда нитки? А уж Ребика все равно побили…

Я сказал Таньке, чтобы украла у мамы маленькие ногтяные ножнички, улучил время, влез на подоконник и тихонько ножничками обрезал нитки. Все-таки осталось вроде шейки, и я распушил там шерсть, чтоб ничего не было заметно.

Ребик подвывал, подрагивал и все лизал задние лапы. Мы с Танькой сели к нему на пол и всё его ласкали. Танька приговаривает:

– Ребинька, миленький, били тебя! Бедная моя собака!

Стала реветь. И я потом заревел.

– Отдадут, – говорю, – собачникам. Папа сказал, что отдаст. На живодерню.

И представилось, как придет собачник, накинет Ребичке петлю на шею и потянет. Как ни упирайся, все равно потянет. А потом так, на петле, с размаху – брык в фургон со всей силы. А там на живодерне будут резать. Для чего-то там живых режут, мне говорили.

Потом мы у Фроськи выпросили мяса, – Танька под юбкой мимо мамы пронесла, – и скормили Ребику. А зачем ему есть? Ведь так только, все равно на живодерню.

И мы с Танькой говорили:

– Мы за тебя просить будем, мы на коленки станем и будем плакать, чтоб папа не отдавал.

И это все потому, что Танька выдумала к Варьке подложить Пудю. А Варькина кровать стояла на полу, в углу, на бумажном коврике. Вот Ребик и нанюхал Пудю.

Принесли мы ему пить. Он лакнул два раза и бросил. Танька заревела:

– Он чует, чует!

А я стал ей про живодерню рассказывать. Я сам не знал, а так прямо говорю:

– Двое держат, а один режет. – И показал на Ребика рукой, как режут.

Танька залилась.

– Я скажу, я скажу, что мы!.. Скажем… Хоть на коленки станем, а скажем.

И все ревет, ревет… Я сказал:

– Скажем, скажем. Только чтоб Ребика не отдавали. Не дадим.

И мы так схватились за Ребика, что он взвизгнул.

А время обеда приближалось, и вот уж скоро должен прийти папа со службы. Мама вернулась из города с покупками.

– Не сидите на грязном полу. И не возитесь с собакой – блох напустит.

Мы встали и уселись на подоконнике над Ребичкой и все смотрели на дверь в прихожую. Решили, как папа придет, сейчас же просить, а то потом не выйдет. Таньку послали мыть заплаканную морду. Она скоро: раз-два, и сейчас же прибежала и села на место. Я тихонько гладил Ребика ногой, а Танька не доставала. На стол уже накрыли, свет зажгли и шторы спустили. Только на нашем окне оставили: на шнурке папа повесил Пудю, и никто не смел тронуть.

Позвонили. Мы знали, что папа. У меня сердце забилось. Я говорю Таньке:

– Как войдет, сейчас же на пол, на колени, и будем говорить. Только вместе, смотри. А не я один. Говори: «Папа, прости Ребика, это мы сделали!»

Пока я ее учил, уж слышу голоса в прихожей, очень веселые, и сейчас же входит важный, а за ним папа.

Важный сделал шаг и стал улыбаться и кланяться. Мама к нему спешила навстречу. Я не знал, как же при важном – и вдруг на колени? И глянул на Таньку. Она моментально прыг с подоконника, и сразу бац на коленки, и сейчас же в пол головой, вот как старухи молятся. Я соскочил, но никак не мог стать на колени. Все глядят, папа брови поднял.

Танька одним духом, скороговоркой:

– Папа, прости Ребика, это мы сделали!

И я тогда скорей сказал за ней:

– Это мы сделали.

Все подошли:

– Что, что такое?

А папа улыбается, будто не знает даже, в чем дело.

Танька все на коленках и говорит скоро-скоро:

– Папочка, миленький, Ребичка миленького, пожалуйста, миленький, миленького Ребичка… не надо резать…

Папа взял ее под мышки:

– Встань, встань, дурашка!

А Танька уже ревет – страшная рева! – и говорит важному:

– Это мы у вас хвостик оторвали, а не Ребик вовсе.

Важный засмеялся и оглядывается себе на спину:

– Разве у меня хвост был? Ну вот спасибо, если оторвали.

– Да видите ли, в чем дело, – говорит папа, и всё очень весело, как при гостях, – собака вдруг притаскивает вот это. – И показывает на Пудю. И стал рассказывать.

Я говорю:

– Это мы, мы!

– Это они собаку выгораживают, – говорит мама.

– Ах, милые! – говорит важный и наклонился к Таньке.

Я говорю:

– Вот ей-богу – мы! Я оторвал. Сам.

Отец вдруг нахмурился и постучал пальцем по столу:

– Зачем врешь и еще божишься?

– Я даже хвостик ему устроил, я сейчас покажу. Я там нитками замотал.

Сунулся к окну и назад: я вспомнил, что нитки я обрезал.

Отец:

– Покажи, покажи. Моментально!

Важный тоже сделал серьезное лицо. Как хорошо было, все бы прошло. Теперь из-за ниток этих…

– Яшка, – говорю я, – Яшка Рыжий видел, – и чуть не плачу.

А папа крикнул:

– Без всяких Яшек, пожалуйста! Достать! Моментально! – И показал пальцем на Пудю.

Важный уже повернулся боком и стал смотреть на картину. Руки за спину.

Я полез на окно и рвал и кусал зубами узел. А папа кричал:

– Моментально! – и держал палец.

Таньку мама уткнула в юбку, чтоб не ревела на весь дом.

Я снял Пудю и подал папе.

– Простите, – вдруг обернулся важный, – да от моей ли еще шубы? – И стал вертеть в пальцах Пудю. – Позвольте, это что же? Что тут за тесемочки?

– Намордничек! – крикнула Танька из маминой юбки.

– Ну вот и ладно! – крикнул важный, засмеялся и схватил Таньку под мышки и стал кружить по полу: – Тра-бам-бам! Трум-бум-бум!

– Ну, давайте обедать, – сказала мама.

Уж сколько тут рёву было!..

– Отвяжи собаку, – сказал папа.

Я отвязал Ребика. Папа взял кусок хлеба и бросил Ребику:

– Пиль!

Но Ребик отскочил, будто в него камнем кинули, поджал хвост и, согнувшись, побежал в кухню.

– Умой поди свою физию, – сказала мама Таньке, и все сели обедать.

Важный Пудю подарил нам, и он у нас долго жил. Я приделал ему ножки из спичек. А Яшке, когда мы играли в снежки, мы с Танькой набили за ворот снегу.

Пусть знает!

1928

И хоть бы один знакомый! Я бегаю глазами по людям, у меня все бьется внутри, а люди смеются – вот-то смешное клоун делает на арене.

Я тоже стал смотреть на арену. Дрессировщик показывал маленькую беленькую лошадку. Он говорил по-французски и очень забавно, но никто не понимал и не смеялся.

Я хорошо знаю по-французски. И вдруг я подумал: наймусь в цирк, буду переводить, что говорит француз, буду эту лошадку чистить – миленькая такая лошадка, кругленькая. Назовусь не своим именем и забьюсь, как таракан в щелку. Смотрю, француз вывел пятерых собак, и тут я только услыхал, что музыка играет, а то так от тоски сердце колотилось, что я и музыки не слыхал.

Объявили антракт, вся публика поднялась с мест. Я побежал в конюшню. Веселая публика смотрит лошадей, лошади блестят, как лакированные. Тут же стоят конюхи. На пробор причесанные, в синих куртках, в блестящих ботфортах. Спрошу, нельзя ли конюхом поступить. Я подошел к одному.

– Скажите, – говорю, – как у вас работы, много?

Он смотрит на мою шубу, почтительно говорит:

– Хватает, гражданин, но мы не обижаемся.

И не могу никак спросить – можно ли мне поступить. Засмеется только. Однако я сказал:

– А вам тут человека еще не требуется?

– Это вы в контору, пожалуйста. – И отвернулся к лошади, стал что-то поправлять.

В контору пойти? Совсем пропасть. Вид у меня – настоящий бухгалтер, и вдруг – в конюхи! Что такое? Засмеют, а то прямо в район позвонят по телефону. Что же мне делать? Но тут народ повалил на места, и я снова залез на галерку.

Когда кончилось представление, я вырвал из записной книжки листок, написал по-французски: «Господин Голуа (этого француза звали Голуа), очень прошу вас прийти в буфет, мне нужно передать вам несколько слов».

И подписался Петров. А фамилия моя Никонов. Дал я эту бумажку служителю, чтобы сейчас же передал, и жду в буфете.

Француз пришел, как был на арене: в желтых ботфортах с белыми отворотами, в зеленой венгерке, подмазан, усики подкручены и реденький проборчик, как селедочка с луком.

Француз шаркнул:

– Честь имею…

И я начал говорить, что я восхищен его искусством. Француз вежливо улыбается, а глаза насторожились.

Я ляпнул:

– Хочу поступить к вам конюхом.

Он совсем глаза вытаращил и рот раскрыл. Потом, вижу, начинает хмуриться, и уж никакой улыбки.

И я сказал скорей:

– То есть, я так восхищен вашим искусством, что готов служить даже конюхом при таком великом артисте.

Француз заулыбался и стал поспешно благодарить меня за комплименты и сейчас же повернул к двери.

В буфете уже всё убрали и запирали шкафы.

Я выбежал на улицу. Завтра будет известно, что кассир Никонов скрылся с пятьюстами рублями и что к поискам приняты меры. И дома прочтут в газетах. А Наташку в школе будут спрашивать: «Это не твой папа?»

Я стоял на морозе и думал. И вдруг мне пришла в голову мысль.

II

Я решил, что именно в темноте, где не видно моей шубы проклятой, не видно моего бухгалтерского лица, именно в темноте и надо просить, умолять, требовать. Голос, голос мой будет один. А я чувствовал, что если я сейчас заговорю, то голос будет отчаянный, как у человека, который тонет. И в темноте легче, все можно говорить… даже на колени упасть. Пусть только выйдет кто-нибудь из циркачей. Я стану на колени, буду за полы хватать. Ведь мне все равно теперь. И я подбежал к задним дверям цирка, откуда выходят артисты. Я ходил по пустой панели мимо дверей, и у меня дух забился от ожидания. Дверь хлопнула. Кто-то вышел и быстро засеменил по панели. Я не успел за ним броситься. Нет! Я брошусь к девятому, который выйдет, кто бы он ни был.

Назад Дальше