– Сеня! Не забывай! – и прыг в воду.
– И меня тоже!
Глядим, и другая летит следом. И барахтаются тут же, под сваями. Мы с Гришкой мигом на шлюпке туда. Одну выхватили из воды, а она кричит:
– А шляпку! Шляпку-то!
Но мы скорей к другой, вытащили на борт и другую. Пока шляпку ловили, они уже переругались:
– Тебя зачем туда понесло?
А другая говорит:
– А ты думала, ты одна отчаянно любишь?
Гришка говорит:
– Да он и не видал.
Та шляпку вытряхивает, ворчит:
– Люди видали, напишут.
Нет, это не дело, и стали мы сетки налаживать: ждали скумбрию с моря и всё готовились. Возились мы до позднего вечера.
Раз прихожу домой. Мне говорят, что ждет меня человек, часа уж три сидит.
Вошел к себе. Вижу – верно: сидит кто-то. Я чиркнул спичку: парень русый, в пиджачке, в косоворотке. Встал передо мной, как солдат.
– Вы, – говорит, – такой-то?
По имени, отчеству и по фамилии меня называет. Я даже струхнул. «Каково? – думаю. – Начинается!» И все грехи спешно вспомнил: очень уж серьезно приступает к делу.
– Да, – говорю, – это я самый.
И парень мой как будто в церкви: становится на колени и бух лбом об пол. Я тут и опомниться не успел – отец мой со свечкой в дверях:
– Это что за представление?
Парень мой вскочил. Отец присунул свечу к его лицу.
– Что это за балаган, я спрашиваю? – крикнул отец.
Парень смотрел потерянно и лепетал:
– Я Федя. Они меня из воды вынули. Мамаша велела в ножки…
– Что-о? – Отец со свечой ко мне: – Ты что же, Николая Угодника здесь разыгрываешь? А?
Я уже догадался, что это тот самый паренек, которого я с месяц назад выволок из воды. Я не знал, как отцу сразу все объяснить, но тут Федя уже тверже сказал:
– Честное слово, будьте любезны… Это я был утопленник, а они меня спасли. Благодарность обещаю…
– Никаких мне утопленников здесь! – И отец так махнул свечой, что она погасла. – Вон!! – И ногами затопал.
Федя попятился.
– Ну, уж я как-нибудь… – бормотал Федя с порога.
Отец не слушал, кричал в темноте:
– Двугривенные бакшиши собирать! Мерзость какая! Вон!
Но тут и я улизнул из темной комнаты. За шапку – и к Гришке.
Ну, как мне было Федю узнать? Из воды он глядел на меня, как сумасшедший из форточки. А тут на? тебе: молодец молодцом, с прической на пробор, пиджачок, да и в сумерках кто его разберет! И вот оскандалил, хоть домой теперь не иди.
Уже все легли, когда я вернулся. Наутро объяснил матери, как было дело; пусть уговорит отца. А она посмеялась, однако обещала.
Вечером иду домой. И вот только я в ворота – тут, как из стенки, вышел Федя:
– Мы очень вами благодарны… Мы бы на другой день, тогда же, явились… Ноги, простите, так были растерты… И вот бока, руки только раскоряченными держать можно: до чего разодрал, дай Бог ему здоровья, мальчик этот, Пантюшка! Мамаша маслом на ночь мне мажут третью неделю. Такой маленький, скажите, мальчик, а как здоров-то! Ах, спасибо!
Это он скороговоркой спешил сказать, а я уж брался за двери:
– Ну ладно. Заживет. Прощайте!
Но Федя взял меня за руки:
– Нет, я не войду, не бойтесь. Папаша ваш чересчур серьезный. А я благодарность вашей девушке передал.
– Стой! – сказал я и толкнул Федю в дверь.
Я позвал нашу девчонку и в сенях втихомолку велел принести сюда Федину благодарность. Дверь я держал, чтобы Федя не выскочил.
Девчонка приволокла голову сахару, а потом пудовый мешочек муки «четыре нуля» и, смотрю, еще тащит – мыла фунтов десять, два бруска.
– Забирай! – шепотом закричал я в ухо Феде.
– Дорогой, милый мой человек! – Федя чуть не плакал, но тоже шепотом (оба мы боялись моего отца). – Золотой ты мой! Мамаша мне наказала, чтобы вручить. Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да это хоть кого спроси. Я же в лабазе работаю, на Сретенской, у Сотова. Ты возьми это, дорогой, и квиты будем. А мамаша каждый день за тебя Бога все равно молит. Борисом ведь звать? Возьми, дорогой. Как же я домой пойду? Мамаша…
– А я как? – И я кивнул на дверь. – Папаша!
– Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый?
Но тут я услыхал, как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей лестницы.
– А ну, гони отсюда ходом! – шепнул я Феде и пошел в дом.
Наутро я узнал, что га?ванский Пантюшка вчера угощал всех папиросами «Цыганка» первого сорта, а сейчас лежит больной, – определили, что от мороженого.
Я пошел к Пантюшке.
Как только все вышли, я спросил:
– Пантик, откуда папиросы?
– А оттуда! Федя дает. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натер, он теперь аж до той Пасхи помнить будет.
Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха.
– А что? Я же не прошу, он сам дает.
– Меня тоже не надо просить, я сам дам! – И я погрозил Пантюшке кулаком.
Теперь уж, шел ли я домой или из дому, всегда поглядывал, не караулит ли где Федя.
Девчонка наша сказала мне, что в воскресенье Федя час, если не два, ходил под окнами.
Так прошел месяц. Я уходил за рыбой в море и редко бывал дома. Потом как-то, в праздник, я оделся во все чистое и пошел в город. Я уж поднялся на спуск, как тут заметил, что за мной все время кто-то идет. Оглянулся – Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня.
– Милость мне сделайте и уважение старой женщине, тут недалеко, зайдите! Живой рукой! Мамаша, не поверите, высохли вовсе.
Он так просил, что я решился: зайду и объясню, чтоб больше не приставали и чтоб никаких мне больше утопленников!
Жили они в комнатушке с кухней. Чистенько, и все бумажками устлано: и плита и полочка. «Старуха» была крепкая, лет сорока пяти.
Она мне и в пояс поклонилась, хотя я не старше был ее Федьки. А потом глянула на меня очень крепенько.
– Что же это вы, – говорит, – молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам Господь послал человеку жизнь спасти, слов нет – спасибо, – она снова поклонилась, на этот раз уж не очень. – А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила… слава Христе, – она твердо перекрестилась, – смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уже ему… – она огляделась, – тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да? – И уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь. – Молчите? А то, что мать сохнет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный? А? Это вам нипочем? В баню пойдет, так я как на угольях, пока воротится.
– Так что же вы хотите? – Я уж стал пятиться к двери.
– Что хотим? – закричала мне в лицо эта мамаша. – Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна еще подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На, на самовар! – Она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот. – Подушку? Федор, подавай подушки!
Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, – там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня.
Я бросился к дверям. Ах ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька?
– Мадам, успокойтесь! – сказал я. – Вы просто дайте мне копеечку на счастье, и будем квиты.
– Это за кошку дают! – закричала мамаша. – За кошку выкуп! Так вот как? Тебе что, Федя мой, что кощенок – одна цена? А я за тебя три молебна служила!
– Ладно, – говорю, – ладно, пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы порядим и будем квиты.
– Ступайте, молодой человек, только вижу я, что? вы за гусь! Завтра так завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Федор!
Я уж за дверью слыхал, как она сказала:
– Послал Господь!
Мы вышли с Федей.
– Ну и мамаша, – говорю, – у тебя: коловорот!
– Да не покрепче вашего папаши будет. Тот раз думал: порешат они меня подсвечником. Как ноги только унес!
– Слушай, Федор. Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у мамаши своей, что она там, голову сахару, что ли, или мыло – «благодарность», одним словом, и занеси ты ее, благодарность эту, куда-нибудь к чертям в болото. Ну, старухам в богадельню какую-нибудь. Или хочешь продай да пропей. Понял? И квиты.
Я зашагал, Федя за мной.
– Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами: они на три аршина в землю видят, мамаша. Обманите, если умеете, вы своего родителя, скажите: вроде купили.
– Иди ты!.. – И я выругался. – И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к нам в гавань, – вот истинный Бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем виде.
Федя все что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял:
– Чтоб и ноги твоей… и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!..
Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять – и домой.
Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется – не чихну; туда ей, выжиге, и дорога.
Я долго ругался и махал руками.
Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: «Чай Высоцкого» и «Лучшая питательная овсянка «Геркулес» и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.
Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.
Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!
Но «ага» вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щеткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уже двери открыл. Смотрю: батюшки! Федора мамаша. Желтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Черная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас, кого первого, по голове тяпнет. У меня душа в пятки.
Отец:
– Вам кого?
А эта глазами с отца на меня:
– Да уж кто поправославней, того бы мне.
– А здесь не Святейший Синод, сударыня, – и вижу: отец шагнул к ней со щеткой.
Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает – и сразу из дверей.
– Это ко мне. Проходите, пожалуйста.
И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла.
– Это что за сваха такая? – спросил отец; но взглянул на часы и поспешил вон.
Я хотел было следом за ним: от греха. Но, слышу, за дверью разговор идет тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.
Ничего. Вижу: мать ее чаем угощает – еще чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:
– Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.
– Без запросу, – говорит мать и улыбается.
– То есть как? – И блюдечко на стол поставила. – Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, – и тычет на меня пальцем.
Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:
– Ну, а ваша цена?
– Как то есть цена? – И вытаращила глаза на мою мать.
– Вот, говорите, копейку – это он малую очень цену поставил, вы недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая?
Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала:
– Что это? А ты своего во сколько? Вот этого?
– Да он не теленок, я им не торгую.
– А мой-то гусь, что ли? – И привстала, к матери присунулась. Думал, вцепится.
А мать говорит:
– А коли не гусь, так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на сахар менять.
Та так и села. Глазами хлопает, молчит. Минуту добрую молчала, потом руки развела, опять свела:
– Милая, да как же это у нас вышло-то… что Федя-то – не гусь. Тьфу, что я… не тот… ну, как оно? Ох да, и грех! – рассмеялась. – Ох, милая, да и что ведь Федя надумал уже! «Дайте, – говорит, – мамаша, я его в воду невзначай спихну, да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу. Это – чтоб на квит вышло». А я говорю: «Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди, утонешь, и, не ровен час, он опять тебя же вытащит».
«Нет, – думаю я, – уж теперь не тащил бы: натерпелся я, уж пусть кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников».
Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула – и к дверям.
– Будем знакомы!
А мать:
– Сахар-то, сахар забыли!
Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу.
Я подал.
А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловить. Прозванье так за ним и осталось: Федя-утопленник. Давно это было. Теперь, пожалуй, в наших водах такого не выловишь.
1934